Крылья холопа — страница 35 из 58

Владимир Андреевич воспрянул духом.

— Слава богу, пронесло, — сказал он однажды матери.

— Ой ли? — усомнилась княгиня. — А не хитрит ли? Может, высматривает, коршун. Может, поглядывает, нет ли кого за спиною у нас. То-то. Так и запомни. Сиди тихохонько и помалкивай в кулачок.

Но сын не хотел верить матери: везде ей чудятся козни. Раззадорила, пробудила в нем жажду властвовать, повелевать, быть первым среди первых, и на вот тебе: «сиди тихохонько и помалкивай в кулачок». Нет, так не выйдет. Он еще поборется, покажет себя.

Княгиня не мешала Владимиру Андреевичу хорохориться: «Пусть себе дитятко тешится». Она даже изредка похваливала его за прыть. Это на всякий случай, авось когда-нибудь снова придется выпустить когти против ненавистного Ивана Васильевича. Однако, похваливая, она вожжи держала крепко, вертела сыном, как хотела. И сын не тяготился ярмом, не чувствовал материнского ига. Зато после смерти княгини он сразу перешел от слов к делу, в чем ему охотно способствовали и враги и друзья государевы. Врагам нужно было хоть какое-нибудь имя, достойное того, чтобы объединиться вокруг него.

Вот по этим-то причинам Прозоровский и обрадовался неожиданной встрече с будущим, как ему хотелось надеяться, царем и заступником «обиженных» вотчинников.

— Стало быть, только приехал? — спросил Старицкий, когда они пришли в его хоромы. — А зачем вызван, не знаю и я.

— И думать боюсь, зачем! — горько вздохнул Прозоровский и перекосил рот. — Измаялся весь. Чуть живехонек… Езда, неведенье, ожидание… Где уж при моем слабом здоровье выдержать! Где уж… Еле-еле ноги носят, вот-вот свалюсь…

Старицкий едва сдержался, чтобы не рассмеяться. Вот так заморыш! Соловей-разбойник, Илья Муромец!

Заметив, что хозяин не верит ему, гость, как бы примирившись с явной несправедливостью, обратил скорбный взгляд на образа, осторожненько пощупал горло, грудь, живот и уже потом вступил в беседу, то и дело перемежая разговор расслабленными стонами и оханьем. Немного оживился он, лишь узнав, что в Кремле свободно живут вызванные задолго до него Тукаев, Овчинин и Щенятев.

— Может, обойдется, — с робкой надеждой выдохнул Прозоровский. — Может, вызвал на совет и сидение… Бог не выдаст, свинья авось не…

— Выдаст, не выдаст, — недовольно перебил сухонький князь, — а, как погляжу, не очень-то радуются бояре.

— А что? — сразу почувствовал Прозоровский озноб во всем теле.

— А то самое, — поник головою Владимир Андреевич. — Знаешь ли, кто ныне хозяйствует в тукаевской вотчине? А почему боярыню Василия Артемьевича с дочкой ихней, с Марфенькой, увезли на жительство невесть куда? Опричнина — вот кто хозяйствует в вотчине. Опричнина — вот кто увез боярыню с Марфенькой.

— Ой, не могу! — схватился за грудь Прозоровский. — Умираю…

— Ну, ну, погоди умирать… Рановато. — Старицкий с хитрецой поглядел на гостя. — Хочешь, утешу тебя?

— Было бы чем утешить, нам ли того не хотеть! — простонал Прозоровский.

— Есть чем! — сказал Владимир Андреевич. — Только молчок. Ни-ни! Мне лекарь Лоренцо шепнул: сызнова тяжко захворал Иван Васильевич. А вдруг — хлоп?.. Тише, тише, нишкни!

— Дал бы бог, дал бы бог! — набожно закрестился Прозоровский.

В трапезную, где вели беседу хозяин и гость, вошел один из детей боярских, состоявший при князе в телохранителях.

— Государю доложено про тебя, боярин. Повелел обоим-двум, — низко поклонился он и тому и другому, — к его царскому величеству жаловать.

— К хворому? — удивился Старицкий.

— К хворому. Там, сдается, сидение будет. Много бояр созвано в опочивальню государеву. Вас дожидаются.

— Ладно. Идем. — Владимир Андреевич нехотя поднялся с лавки.

Вместе с ним, охая и хватаясь за поясницу, встал и Михаил Иванович.

Через тихие сени Золотой палаты они прошли в стоявшую против алтарей Спаса на Бору трапезную избу. Там на широкой, опушенной соболем лавке сидели два стрельца. При появлении князя и боярина они неторопливо встали, открыли одну из дверей и снова уселись.

Старицкий незаметно задел Прозоровского локтем и строго поглядел на него: не вздумай, мол, возмущаться ихнею непочтительностью.

Подле царских хором они остановились и сотворили крестное знамение.

— Лик теперь сотвори скорбный — и с богом. — С этими словами князь сиротливо понурился и первый шагнул вперед.

В сенях на них пахнуло густым духом ладана, мяты, шафрана, еще каких-то, должно быть целебных, трав и воска. Из опочивальни доносился сухой, надрывный кашель.

— Сюда, сюда, — подтолкнул Владимир Андреевич. — Открывай дверь.

Они очутились в небольшой, примыкавшей к опочивальне горнице, где вплотную сидели на лавке Челяднин и несколько других ближних царевых советников.

При появлении князя все встали и склонили головы. С не меньшей приветливостью был встречен и его спутник.

— О-ой! Ооооо-о-о! Аааа-о-ой-ой! — все глуше и болезненней охал и стонал государь.

— Страждет как! — сочувственно прошептал боярин Тульев и чуть приоткрыл дверь в опочивальню.

Прозоровский, не преодолев любопытства, заглянул в щель. Иван Васильевич лежал, уставившись в потолок, одной рукою судорожно комкал край покрывала. Потом он тревожно и резко приподнялся, но в то же мгновение широко раскрыл рот, повалился головой на подушку и застыл, как мертвый.

Тульев, переглянувшись с Челядниным, шагнул через порожек.

— Лекаря не кликнуть ли, государь?

Царь еле приметно повел глазами.

— Не надо…

— А то кликнуть бы?

— А то, а то! — рассерженно прохрипела внезапно высунувшаяся из-за кресла древняя старушка, вынянчившая и самого Ивана Васильевича и его отца. — Понадобится, сами покличем. — И замахала руками на Тульева, поспешно отступившего в горницу.

Спрятавшись за спину Владимира Андреевича и почувствовав себя в безопасности, боярин погрозил старушке кулаком.

— Ужо дождешься! Я тебе покажу!

— А ты не пузырься! Гляньте-ка, усы-то, усы как распушил, кот блудливый! Фу, фу!

— Ой, допляшешься! Покажу, как бояр срамить!

Няня затряслась в беззвучном смехе:

— Эта бы гроза да ежели бы к ночи, вот бы я крепко спала! Подумаешь, — боярин! Я не погляжу, что боярин, — клюкою тебя.

Тульев в сердцах с силой захлопнул дверь перед самым выдавшимся далеко наперед подбородком норовистой старухи.

— Ведьма, сущая ведьма!

В опочивальне ненадолго все стихло. Няня, относившаяся к царю не иначе, как в те годы, когда качала его в зыбке, с нежной заботой склонилась к нему.

— Лежи, лежи, дитятко мое. Христос с тобой.

— Тяжко мне, старая…

— А ты лежи… Я тебе сейчас байку сказывать буду! Ты очи закрой и слушай… Я кому говорю! Закрой очи и не ворочайся, тихо лежи!

— Лежу, лежу… Что-то в груди стало тихо, Зосимовна… Ты бы не байку… ты бы песню сыграла, — облегченно произнес царь и тут же протяжно завыл. — Горит! Конец! Схиму! Го-о-о-о-ри-ит!

В горнице притаились. У всех мелькнула мысль: «отходит». И, точно утверждая эту долгожданную радость, Тульев пробормотал как бы про себя:

— Лик упокойницкий. Для домовины в самую пору.

Кое-как успокоив государя, Зосимовна гнусаво затянула колыбельную:

А баю, баю, баю!

Ходит кошка по краю.

Она лыко дерет,

Она лапти плетет,

А мому Ванюшке-то не дает.

Ему сына женить,

Да и…

Но дальше уже ничего нельзя было разобрать: храп царя заглушил песню.

— Спит, — поглядев в щелку, сообщил один из бояр. — Да и старая ведьма тоже головой в подушку уткнулась.

— Н-да! Никак полегчало, — с горечью обронил Овчинин.

Бояре тесней придвинулись друг к другу и долго молчали. Наконец, потеряв терпение, первым поднялся Челяднин: — Опять не будет сидения! Который раз кличет, все ни к чему. — И, тяжело вздохнув, прибавил: — Господи, хоть бы скорей разрешилось. Мочи нет боле.

…На другой день к царю, по его новому зову, в трапезную явились Челяднин, Тукаев, Тульев, Щенятев, Овчинин и Прозоровский. Они отвесили земной поклон и так, согбенные, застыли.

— Поближе ко мне… И садитесь. Садитесь, садитесь, в ногах правды нет, — предложил Иван Васильевич, на удивленье окрепший и уже не похожий на больного.

Бояре еще раз поклонились и нерешительно примостились на лавке.

— А теперь и за дело, — без околичностей сказал государь. — Жаловались другим на мои деяния, так и при мне сетуйте на меня. Чем не угодил? Кому не потрафил? Богом клянусь, не взыщу за правду.

— Ею одной и живем, — осмелился заговорить Челяднин. — С ней и перед вышним судьею предстанем.

— Добро! Тебе, выходит, правдолюбу, и починать.

Ближний боярин начал с самого опасного места, с опричнины, которою, как он выразился, Иван Васильевич рассек державу свою на две части — земскую и опричную.

Царь поглядел на него снизу вверх и неспокойно забарабанил пальцами по столу.

— А скажи по совести: я завел опричнину или и раньше бывала она?

— Смотря какая, твое царское величество.

— Ты не вертись! Уговор был — по правде, правду и режь. Не хочешь? Молчишь? Так я за тебя скажу. Была, мол, твое царское величество. Была и ране. Да только не нынешняя, а земская. А при земской опричнине: что ни вотчина — то держава самодержавная. Так я говорю? Молчишь — значит так… А теперь от себя скажу. Как было у нас при уделах, так само сейчас на Польше творится. Там что? Там король сам по себе, Речь Посполита сама по себе. — Взгляд государя стал холодным и жестким. — Помяни мое слово, — пропустил он сквозь зубы, — где царство в царстве, там царству конец…. Ну, чего в землю уставился?

Челяднин поперхнулся, сунул два пальца за ворот и оттянул его от кадыка, будто стало невмоготу дышать.

— Будешь говорить? — еле сдерживаясь, повторил государь свой вопрос. Его пальцы забарабанили по столу еще неспокойней и чаще, а в голосе, когда речь зашла о турках, крымцах, литовцах, о польской шляхте, уграх, ливонцах и шведах, объединившихся для борьбы с Москвою, зазвучали негодование и острая боль. — Сетуете, что землю раздаю, кому захочу, — гневно зазвучал голос царя. — Не кому захочу, а кому надо, кому разумно дать! Не я первый такое удумал. Иван Третий, в бозе почивший, начало сему положил. А я по заповеди его творю. Войско доброе сколачиваю, Руси верное войско!