Крылья холопа — страница 37 из 58

Слово за словом, ссора охватила всех узников. Они подняли такой шум, что даже крысы и те попрятались по норам.

— Ты, ты! — задыхался Щенятев. — Ты это… он, он, ты… — принялись бояре сваливать один на другого вину за свое заключение.

— Я вам покажу. Я вам дам! — чуть не рыдая от сознания бессилия, надрывался Тукаев. — А кто казну собирал? Кто? А зелейная казна? Ее кто хранил? Я вам покажу!

Челяднин вдруг опомнился.

— Тише! Верьте мне, я-то уж знаю, тут и стены уши имеют. Да вот, ей-богу, скрипит.

Все сразу притихли. Ближний боярин, с трудом волоча за собой упиравшегося Прозоровского, подполз к одной стене, к другой, к третьей. Нет, словно бы тихо.

— Видно, поблазнилось, — облегченно вздохнул он.

Утром бояр расковали и по одному увели на допрос.

В тот день, всем на удивление, с узниками обращались весьма уважительно. Эта поблажка нисколько, однако, не послужила им в утешение. Они поняли, что государю не удалось еще окончательно распутать весь клубок заговора.

— Сулит пряничков заморских, а кормить будет железом каленым, — мрачно заметил Прозоровский Овчинину, когда их снова водворили в темницу, — Да мне уже все едино… Конченый я… Чую смерть… Скорей бы…

Овчинин пощипал свою растущую отдельными сивыми кусточками бороденку и укоризненно закачал головой.

— Грех. Бог… Нда… Все от него… Авось еще поживем…

В темницу одного за другим привели Челяднина, Тульева и Щенятева. Не возвращался лишь, сколько ни ожидали его, Тукаев.

— Так и есть! — подозрительно сказал Прозоровский. — Вот к чему у меня в ухе звенит. Василий Артемьевич злом поминает. Примета верная, уж поверьте. Я-то уж знаю. Ой! — ухватился он рукою за грудь. — Кажись, кончаюсь… Точно ножом в сердце. Ох, мука смертная!

— Вот, вот! — словно обрадовавшись, подхватил Щенятев. — У меня тоже. Свербит и свербит правое око. Не иначе — к слезам.

— Пожалуй, что и так, — вслух подумал Челяднин. — С Тукаева станется. Его обломать можно… Умишком он не силен.

Так, сперва тихо и с оглядкою (мол, и у стен уши есть), а потом открыто и громко узники откровенно разговорились.

Прилипший к стене тайничка подслух услышал, как бояре обличали Тукаева и тем самым с головой выдавали и себя…

Наступил уже вечер, а Тукаев все еще не возвращался. Куда он мог запропаститься? Что сделали с ним? Почему его разлучили с товарищами? Разберись тут, когда не только бояре, но и сам Тукаев путался в разных догадках и ничего ровнехонько не понимал. И действительно, зачем увели его из темницы, как не на допрос? Ан нет. День-деньской продержали человека в большом светлом покое, и хоть бы кто-нибудь одним словечком с ним перемолвился! А когда стемнело, к нему явился опричник, молча увел его в другую, менее просторную палату.

Тукаев постоял у порога, подозрительно огляделся и шагнул было вперед, но неожиданно так, с поднятой ногой, и застыл: ему почудилось, что под ним скрипнула половица. Ах ты, нечистая сила! Да тут никак западня… С них, с опричников, станется, — охнуть не успеешь, как улетишь куда-нибудь в тартарары. Немного поуспокоившись, Тукаев снова стал на ноги, трижды перекрестился и, присев на корточки, одной рукой уперся в ближнюю половицу. Нет, слава богу, кажется, он зря напугался. Все же для пущей верности боярин лег и очень медленно пополз в глубь палаты. Вот и лавка. За нею стол. Надо встать и взглянуть, нет ли чего на столе. Боже мой, боже, какой соблазн: миска с мясом! Тукаев почувствовал такой лютый голод, что у него закружилась голова. Позабыв всякую предосторожность, он волком набросился на мясо и, жадно разрывая его зубами, глотал, почти не жуя.

Опомнился вотчинник, лишь когда был съеден последний кусок. «А что, если отравленное?» — мелькнула мысль.

— Ой, ой, кажется, началось! — тут же вслух прохрипел он и в мучительных корчах упал на пол.

Ах, глупец, глупец! Как легковерно набросился он на приманку! Его мутит, выворачивает вверх дном все внутренности! Все копчено, все безвозвратно погибло. Спасения нет… Вон уже послышался чей-то ехидный смешок. Тукаев даже ясно различил издевательские слова: «Что? Попался? Как карась, проглотил приманку вместе с крючком! Хи-хи-хи-хи!»

— Так, так мне и надо! — обливаясь ледяным потом, сам себя добивал Тукаев и горько всхлипывал. — Спаси, господи… Помираю…

Наконец, почувствовав, что смерть уже замахнулась на него своею косой, Тукаев примирился с неизбежностью и, собрав угасающие силы, стал на колени.

— Господи, — взмолился он, — прими дух мой с миром. Бесовские избави руки… якоже бо пси мнози обступиша мя…

Боярин долго, очень долго и терпеливо ждал прихода смерти. Ждал до той самой минуты, покуда лег и незаметно для себя заснул. Но сон был короткий и беспокойный. Не успел Тукаев по-настоящему забыться, как его словно бы кто ударил в грудь и разбудил. Он встал и пошатываясь зашаркал к стрельчатому окну. На дворе клубился предрассветный туман. Там и здесь смутно проплывали и сливались с туманом тени стрельцов. В морозном воздухе реяли тихие колокольные звоны. «Должно, к ранней заблаговестили», — подумал узник и повернулся лицом к красному углу. «Господи, услыши молитву мою! Услыша мя, господи!»

Молитва словно согрела Тукаева. Он придвинулся к киоту, приподнял левое, низко опущенное плечо, двумя пальцами протер глаза и опустился на колени… Хорошо, безмятежно было на душе. Ласково теплился чуть колеблющийся огонек лампады. Из сеней слабо доносились приглушенные шаги дозорных. Где-то в углу дремотно досвистывал свою песню сверчок. Тускло-серые узоры на промороженных стеклах окна посветлели, изукрасились бисерной, жемчужной, сапфировой, рубиновой прозрачною пылью…

— Господи, точно дома… Точно скань вижу, Никешкину скань. Господи, верни меня домой. Господи, услыши молитву мою. Услыши мя, господи!

Огонек лампады затрепетал вдруг золотисто-желтою пчелкой. Пчелка взмахнула слюдяными крылышками, заскользила по серебряным ризам святых…

Голос боярина становился все тише, размеренней. Еще минута-другая — и сомкнулись уста. Туловище качнулось в одну сторону, в другую, отяжелевшая голова опускалась ниже и ниже. И вот уже щека коснулась пола. Тукаев пожевал губами, серым кончиком языка лизнул заслюнявившиеся уголки губ, подпер ухо кулаком и безмятежно заснул…

Пробудился он от негромкого оклика и прикосновения чьей-то руки.

— Прочь поди! Зосимка, гони его!.. — заворчал он, весь еще во власти сновидений, и совсем уже было собрался поуютней улечься, как неведомая властная сила сорвала его с пола.

Перед ним стоял… государь.

Низко свесив голову, Иван Васильевич сокрушенно вздохнул, тяжело опустился на лавку и указал глазами на место рядом с собой.

— Садись, Василий Артемьевич. Садись, садись.

Но ошеломленный боярин, крестясь, пятился к двери и цокал зубами, как на жгучем морозе.

— Бог с тобой, опамятуйся, Василий Артемьевич… Царь я. Не видение, а царь… Садись, тебе говорю!

Тукаев послушно опустился на край лавки.

— Вот как случилось, — после томительного молчания заговорил Иван Васильевич. — Подумать только, где нам с тобою довелось беседу вести… не по-доброму, как ране бывало, а… Да что толковать! Что было, то быльем поросло… Не верю: боярин Тукаев Василий Артемьевич мне, царю русскому…

— Не верь! Преславный, не верь! — свалившись с лавки, взмолился Тукаев и припал лицом к государеву сапогу. — Я докажу… Я кровью своей… я… Да я костьми за тебя!..

— И добро, — похвалил государь. — Встань же, садись и выкладывай все по чистой совести, по-христиански. Можешь так? Можешь как на духу?

— Могу, твое царское величество, да нечего сказывать! — воскликнул Тукаев. — Чист перед тобой…

— Худое начало, — насупился царь. — Что же: что и было — того не было? Все неправда?

— Чист… Неповинен… Не имею греха.

— Чист? Неповинен?.. Ну, как хочешь. Не желаешь былую дружбу вернуть, что поделаешь, — скорбно произнес государь и, как это часто бывало с ним, внезапно разгорячился. — Тебе сказать нечего — я скажу. Я скажу тебе, Курбского охвостень!

И, задыхаясь от гнева, он принялся изобличать дела своих врагов. Не помнит ли боярин Василий Артемьевич, как горячо убеждал он воевод — ревнителей старины — не слушать на войне царевых приказов? Не помнит? Не было этого? Вот ведь как память отшибло… Нечего сказать, верный человек, правдолюб сидит рядышком с государем! Но, может быть, боярин Василий Артемьевич помнит тех, кто во время боев с ливонцами и с Литвой нарочито уводил войско из тех самых мест, на кои двигалась вражья сила? Не помнит? Ну, да так и быть, можно назвать их по именам. Иван Васильевич загибал палец за пальцем, пересчитывая изменников-воевод. Что же? И теперь боярин Василий Артемьевич диву дается, разводит руками? Совсем, видать, память отшибло! Странно, как самого себя не позабыл? Помнит себя? Да неужто? Ну, и то слава богу. А если не позабыл самого себя, так не станет же он отрекаться хоть от того, что недавно горько сетовал на лютую долю многих вотчинников? Вот, мол, каково жесток государь! Подумать только: изгоняет многих высокородных с их исконных земель и селит где-то у черта на куличках? За что же такая немилость, такая поруха их чести?! Слыхано ли дело — променять знатнейших людей во всем царстве на каких-то безвестных страдников. И все почему? Да потому, что государю не полюбились уделы.

Иван Васильевич вонзил глубоко в половицу острый конец своего тяжелого посоха.

— А слыхивал ты когда-нибудь про такую речь прапрародителя моего — князя Ярослава по прозванию Мудрого?

— Про что та речь, преславный?

— Про прутья.

И царь рассказал известную русским людям притчу о сыновьях Ярослава Мудрого. Они легко разломили поданные отцом отдельные прутья и не могли справиться с такими же прутьями, собранными в один упругий и крепкий пучок.

— Так и с уделами, — замахал Иван Васильевич кулаками перед Тукаевым. — Все на нас зарятся. Так и норовят в клочья изодрать русскую землю. И ежели не собраться нам воедино — не избежать нам погибели. Заклюют… Что сопишь? Не любы речи такие? А потому и не любы, что ты с присными инако мыслишь, по-волчьи: своя рубашка ближе к телу. Э, да что толковать! Есть нам на кого опереться. Есть и среди вотчинников много разумных людей, а среди мелкопоместных — так и вовсе край непочатый.