Крылья холопа — страница 48 из 58

Чем ближе подъезжал Никита к Москве, тем мучительней томили его мрачные предчувствия. Всюду — в пути, на остановках — ему чудилось, будто кто-то выслеживает его. Но все страхи оказались напрасными: Выводков в сопровождении племянника благополучно прибыл домой.

Ничего подозрительного не заметил он в поведении Игнатия. Только оставшийся с ним с глазу на глаз Обеляй что-то слишком уж подробно расспрашивал, что он делал в свободное время и с какими встречался людьми, и лишь об одном молчал — о Никитиной цидуле. Самое бы лучшее, конечно, поговорить начистоту, спросить в упор, что означает молчание, — и дело с концом. А может быть, правильнее не спрашивать? Что, если цидулу в самом деле считают крамольной и Обеляй из жалости к Никите не дал ей ходу? Нет, лучше молчать.

Не успел Никита как следует отдохнуть с дороги, как его вытребовали к Малюте Скуратову.

— Вот наконец и ты! — запросто встретил он Выводкова. — Экий стал — молодец молодцом!.. Ну, пошли.

— К государю?! — оторопел Никита. — Ой, сомлею…

— Я те сомлею! — погрозил пальцем Скуратов.

Остановившись у царской трапезной, он приказал:

— Дожидайся, — и шагнул через порог.

Из трапезной донесся чей-то заискивающий голос:

— Дозволь, преславный, сказать?

— Говори! — Никита узнал хрипотцу государя. — Да покороче.

— Казна оскудевает — то ничего: есть чем пополнить ее, государь.

— Чем?

— Богаты, твое царское величество, гостинодворцы. Ихней казной и пополним.

— Только-то и всего? Ну, это и дурак знает, что воскресенье праздник. Ты что-нибудь поумней присоветовал бы. Не можешь? — Царь закашлялся. — Гостинодворцев не трогай, Фуников! — сердито крикнул он. — Лучше подскажи, как у воров наворованное отнять. На то ты и казначей!

— Я… Ты, твое царское величество… — голос Фуникова задребезжал. — Я верой и правдой…

— «Я», «ты»… «верой и правдой», — передразнил царь. — Кто вор и кто верой и правдой? Может, ты разъяснишь мне, Малюта?

— Коли приказываешь, государь, объясню. — В голосе Скуратова Никита услышал злобную насмешку. — Зачем гостинодворцев тревожить? Хватит и того, что казначей наворовал.

— Не вели бесчестить, преславный! — закричал Фуников. — Да я… да как так…

Скуратов перебил:

— А нетто не ты? А ну, помолчи-ка, я скажу за тебя. Дозволишь, преславный?

— Обсказывай! — разрешил государь.

— Ты когда был в Рязани, — уже спокойно продолжал Малюта, — мы в твоих усадьбах, в земле, большую силу каменьев и драгоценных сосудов нашли. Все это из кладовых государевых!

Что-то грузное бухнулось на пол.

— Прости, государь! Я верой и правдой… Кровью своей заслужу…

— Убрать! — крикнул Иван Васильевич. — Повсюду гонцов разослать! Пускай везде трепещут мздоимцы и воры! Голову прочь сему лиходею!..

До слуха Никиты донеслись тяжелые шаги царя. Через мгновение из угловой двери вышел Скуратов и поманил к себе Выводкова.

— Ходи за мной! Государь в постельничьи хоромы пожаловать соизволил.

Из половины царевичей в сени, где Малюта снова приказал Никите дожидаться вызова к государю, донеслись сдержанный плач и разгневанное хрипение Ивана Васильевича.

— Будешь пономарить, горе мое? — трижды повторил царь, подкрепляя каждое слово стуком посоха об пол. — Не хнычь! Отвечай бодро и весело, когда тебя спрашивает родитель и государь!

— Твоя воля, батюшка… Не велишь… не буду… Святой крест — не буду… Только больше невмочь… Ой, больно!.. Не буду… Спинушке больно…

— Ништо тебе, не убудет спины! И не крестись попусту. Кому говорю?! Смотри, Федька, не дразни. — Царь натруженно закряхтел. — Где ты там, Вяземский? Сдерни кафтанишко с горюшка моего, с царевича-пономаря. Сдернул? Внушай, Евстафий!

Протопоп Евстафий почтительно кашлянул и нараспев произнес:

— «Казни сына твоего в юности, и будет покоить тебя на старости; не ослабевай, бия младенца…»

— Младенца! — брезгливо произнес Иван Васильевич. — У младенца вот-вот борода и усы вырастут, а ум как был, так и есть колыбельный. В кого только уродился? За какие грехи послан мне на кручины?..

— «…колико жезлом биешь его, — снова заскрипел протопоп, когда умолк государь, — не умрет, но здрав будет; бия его по телу, душу его освободишь от смерти…»

Глухие посвистыванья плети то перемежались, то смешивались с отчаянными стенаниями царевича Федора.

— Не буду! Никогда больше не буду! Не вели ему! Святой крест — не буду! Батюшка! Родненький! Не стану пономарить! Не хочу пономарить! Ой, не могу!

— Поучай, чего стал! — Царь топнул ногой. — Хлеще! Еще. Так его, так. Семь, восемь, девять. Так его. А не пономарь! А учись ратному делу! Ратному, рратному, рратному!

— Ой-ой!.. Ба-а-тюшка-а-а… смилуйся!

— Кто ты таков есть — царевич или пономарь? Ну?

— Как повелишь, батюшка! Ей-богу, как повелишь!

— Ну, что ты поделаешь с этаким?! Юродивый, бог видит — юродивый! Пшел прочь с очей моих, рататуй!

Государь шагнул в сени и устало опустился на услужливо подставленную ему лавку.

Завидев царя, Выводков почувствовал, как подкосились у него ноги, и всем телом рухнул на пол. Царев посох коснулся его затылка.

— Никак снова оробел?

— Не велено мне… Григорий Лукьянович не приказывал, — залепетал Никита.

— То-то же, — усмехнулся государь. — Не велено — надо слушаться. Вставай!.. Рассказывай, как на духу. Небось знаешь, зачем тебя ко мне привели? Про крылья слышать хочу!

У Никиты захватило дух. «Господи! Знает!..»

— Эх ты, красна девица! — снисходительно улыбнулся Иван Васильевич. — Ладно уж, отдышись, погожу…

Выводков тяжело вздохнул и робко заговорил. Но с каждым словом, однако, становился смелей, откровеннее. Раз уж так пришлось — будь что будет, двум смертям не бывать, все выложить, что на душе, таиться боле нет сил…

Сурово сдвинув брови и судорожно сжимая руками посох, слушал царь горькую правду о жизни подъяремных людей. Иной раз казалось, что он не выдержит и в лютом гневе навек закроет уста дерзновенного смерда. Да так бы, наверно, и было, кабы не безмерное желанье увидеть когда-нибудь собственными глазами небывалое чудо — летающего человека да проверить донесения воеводы, духовных владык и простых соглядатаев — такой ли уж Выводков бунтарь, как о нем пишут? А не стоит ли здесь, перед лицом царя, подобный юродивым и блаженным правдолюб, чистый сердцем заступник убогих? Можно и подождать. Не уйдет от плахи, ежели с бунтарями якшается.

Чем ближе подходил Выводков к сути, тем заметней светлело лицо государя. Он, не скрывая того, гордился и восхищался рубленником, которого по всей справедливости когда-то назвал самоцветом. Он и теперь вдруг перебил Никиту и снова воскликнул:

— Самоцвет! Сущий ты самоцвет! Быть по сему. Налаживай крылья…

Поутру к Выводкову пришел Обеляй.

— Запомни, — поздоровавшись, предупредил он Никиту. — Кто бы ни спросил, что в погребе делаешь — погреб для тебя приготовили, — никому ни звука. И ты, конопатый, помни, — повернулся он к Матвейке, — молчок. Ни про какие крылья не слыхивал. Чтобы никто не знал, а наипаче других — иноземцы. Оплошай только, они сразу цап-царап — и проглотили. Смотри же, пострел, помни: вырву язык, ей-ей, вырву.

Фима вступилась за племянника.

— Грех ребенка пугать. — И крепко прижала его к себе.

Чувствительный к ласке Матвейка благодарно приник губами к Фиминой руке и потом, к великой радости зашедшегося в смехе Ивашки, совсем по-кошачьи замурлыкал.

Вступился за племянника и Никита.

— Его, Иван Митрич, страшить не надо бы, — уверенно тряхнул он головой. — Он и без того не из болтливых.

Не успел Никита войти в Кремль, его, как и предполагал Обеляй, обступили с расспросами.

— Сказывают, новую потеху удумал?

— Колесницу невиданную налаживать будешь?

— А какая она, колесница та?

— А такая-сякая, — отшучивался на ходу Никита. — Может, колесница, может, возок, может, водица, а может, медок.

Ничего не добившись от Выводкова, любопытные сунулись к шагавшему сзади и лукаво ухмылявшемуся Матвейке.

— Держи, малец, пряничек. Заморский, печатный.

— Спасибо.

— Кушай, милочек, на доброе здоровье. Мы тебе в погреб еще принесем, как кончать будете… это самое… как его? Да как оно зовется, что вы ладить будете в погребе?

— Конька будем ладить, — спешно дожевывая пряник, прокричал Матвейка и, подпрыгнув, лягнул ногой воздух, — Конька, конечка! — повторил он и бросился догонять Никиту.

У амбара уже дожидался сотник Силантий Аверкиев.

— С новосельицем, Никита! Велено проводить тебя. Жалуй за мной.

Быстро промелькнула площадь, на которую выходили Большая и Средняя палаты, далеко позади остались Красное крыльцо и Передние переходы, а сотник все еще шагал то вперед, то в одну сторону, то в другую, то как бы назад, то снова вперед.

— Скоро ли? — подойдя к Столовой избе, что против алтарей церкви Преображенья, спросил потерявший терпение Выводков.

— Отсюда вроде бы не видать, — таинственно подмигнул сотник и не спеша направился к крыльцу, служившему продолжением переходов Столовой избы и соединявшему ее с двумя набережными палатами — Малою и Большой.

— Вот и пришли, — объявил наконец Силантий, обогнув палаты, и приоткрыл дверь, ведущую в терема. — Держи влево и шагай вниз. Да, постой, где твой малец? Эй, ты!

— Тут, тут, — откликнулся вынырнувший из-за угла Матвейка.

— А в руках что у тебя?

— Камни, дяденька сотник. Отбиваться.

— Че-го? От кого отбиваться?!

— А от них. Пристают и пристают. Хотят выспросить, что будем ладить…

Просторный погреб, в котором они очутились, ярко освещался дюжиной факелов. У одной из стен высились сложенные в ровные ряды доски, береста, лубки, посконь и холстина. У рабочего стола на земле были навалены кучи листового железа, слюды, деревянных колышков, гвоздей, заклепок, толстой и тоненькой, как паутина, проволоки. В трех коробах лежали груды различных топориков, топоров, молотков, молоточков, буравчиков, пластинок с насечкой и без насечки, угольничков, ножичков, ножей и невесть еще чего.