Крылья холопа — страница 51 из 58

— Осрамил, как есть осрамил ты меня, Угорь, — более выспренно, чем обычно, обратился он к Тешате. — То у тебя всякого добра чаша полная, тут — сказать стыдно — голым все голо!

— И сам не пойму, — пристыженно забасил тот. — И куда это все подевалось? Как ветром снесло! А уж так хотелось попотчевать их. Попотчевать, да к черт… — тьфу ты, язык вдруг припух! — к чертогам ихним, говорю, проводить гостей дорогих.

— То-то! Смотри у меня, говори, да не заговаривайся.

— Не взыщи… Я не с умыслом. Такой уж язык у меня, — принялся оправдываться Тешата. — То ничего, а то враз возьмет да и припухнет.

— Ступай, ступай! — не пожелал слушать Замятня. — Больно уж ты языкат.

С этого самого дня он стал еще пристальней наблюдать за Тешатой и вскоре приметил, что тот словно бы якшается с юродивыми и пророками. А в ближайший праздничный день ему даже удалось подглядеть, как Тешата доверху набил снедью котомки трех юродствующих оборванцев…

А пророчества и слухи, один нелепей другого, меж тем пугали все сильней и сильней и без того перепуганных крестьян. Некоторые из вещунов, не сморгнув, клялись всеми клятвами, будто видели собственными глазами выемки в крепостных стенах, где якобы замуруют священников и монахов, отважившихся открыто выступить в защиту веры Христовой; другие утверждали, что в Успеньев день в крепость загонят всех православных и там их заставят поклониться высеченным из камня кумирам; третьи с поразительной точностью указывали день и час предстоящего светопреставления. Все же вместе преследовали единую цель — так или иначе добиться народного возмущения.

Тешата ежедневно докладывал Замятне обо всем, что творилось в округе, но вначале старался не выражать сочувствия ни той, ни другой стороне. И лишь гораздо позже, да и то якобы под хмельком, он нет-нет, а посетует на войны, голод и мор, от которых «не миновать-стать горько плакать русской земле». Иногда Замятне всякими хитростями удавалось подслушивать, о чем шушукается Тешата с кем-либо из лжепророков…

Как-то раз, в воскресный вечер, Тешата внезапно ворвался в шатер боярского сына.

— Убили! — закричал он громоподобным басом. — Голову напрочь снесли!

— Это еще что за охальство? Как ты смеешь орать у меня! — изо всех сил стараясь казаться крайне возмущенным недостойным поведением приказного, а в действительности очень перетрусивший, прохрипел Замятня. — Что приключилось?

Тешата сорвал с головы шапку, трижды перекрестился и смиренно обратился к иконе:

— Да будет воля твоя… В руки твои отдаю дух мой…

— Да что такое? — дрожащим голосом спросил Замятня. — Да не тяни ты душу мою, говори! Кого убили? Кто убил?

Тешату обуял новый приступ отчаяния. С возгласом:

— А, да будь что будет! — он швырнул наземь шапку. — Хочешь, Данила Юрьев, милуй, хочешь — губи, а скажу тебе: нет, не с опричниной ты! Ты, как и я…

У Замятни от этих слов лицо залило горячею краской. Что за человек перед ним? Как держаться? Что делать? Кто он — ловкий, прикидывающийся простачком соглядатай, язык или друг, признавший в Замятне единомышленника? Не лучше ли бросить его в застенок, как царева врага?

Тешата догадался о намерении боярского сына и прогудел:

— Больно тороплив ты, Данила Юрьев. Рано с плахой венчаешь. Прочитай-ка прежде цидулку.

Он поднял с земли шапку и рванул зубами ее подбитый заячьим мехом край. Из-под опушки выпал клочок бумаги.

— Читай-ка. Давно отдать собирался, да, грешным делом, не до конца верил тебе.

Замятня подхватил бумажку. Да, сомнения нет.

— Так вот кто ты! — радостно воскликнул он. — Чего же так долго молчал, что ты от Сабурова? Здравствуй же, свет мой! Какая великая радость!

— Хотел тебя наперед испытать как следует, а потом уж объявиться, — признался Тешата. — Да оно, ежели бы не перемудрили пророки, так я…

— Кто перемудрил? — встревожился Замятня. — Почему я ничего не слыхал?

— Не успел, значит, слух к тебе добежать, — сказал Тешата. — А что перемудрили — то чистая правда, громом бы их всех окаянных убило! — Он ткнулся губами в ухо перетрухнувшего Замятни и еле слышным голосом заговорил о том, что произошло не более двух часов тому назад.

— Здесь чья-то злая воля, — убеждал Тешата. — Как же иначе понять, почему на улицах появились благовестители, якобы присланные великопостником Савватием?

Негодованию Тешаты не было предела. Он так разъярился, что мог бы собственными руками задушить вдохновителей этого «подлого» деяния, а заодно уж и вещунов-исполнителей. Но, негодуя внешне, он еле сдерживался, чтобы не расхохотаться в лицо Замятне. Кабы Замятня был чуточку умней и догадливей, он раньше всего заставил бы удавить самого Тешату. Кто же, как не он, Тешата, приказал обряженному в подрясник Воробью стать во главе отряда своих соглядатаев и с великим ликованием возвещать православным преблагую весть!

— Вот так так! — затрясся Замятня. — Кто им, проклятым, тайну выдал? Как быть нам теперь?

— Уж я знаю, как быть! — загремел Тешата. — Передушу! Всех до одного! — И с этими словами вышел из шатра…


Рассказ Обеляя подходил к концу. Никита сидел подавленный, разбитый.

— Чудища адовы! Чудища! — проговорил он с болью, когда Обеляй примолк, чтобы немного передохнуть. — Неужто есть на свете звери такие?

— Выходит, есть. Каких, каких только чудищ на свете не бывает! Слава богу, вдоволь нагляделся на них.

Обеляй потянулся, зевнул и перекрестил рот.

— Однако заговорился же я, все нутро пересохло…

Выводков предупредительно подал ковш квасу.

— Кушай, Иван Митрич, на доброе здравие.

Старик залпом опорожнил ковш.

— Отменный квасок, — похвалил он, облизнув кончиком языка усы. — Горазда хозяюшка твоя вкусными едой-питьем лакомить… — И с удовольствием крякнул. — Хорошо! Всему нутру сладко… Да-а… Так досказывать или устал меня слушать?

— Что ты, что ты, Иван Митрич! Жду.

Обеляй самодовольно улыбнулся и погладил ладонью свой впалый живот.

— Да будто бы все…

— А кончилось чем? — не терпелось Никите узнать. — Чаю, упредили злодейство?

— Как не упредить? Упредили.

Все разрешилось благополучно. Замятию поймали в ту самую минуту, когда он, стремясь выполнить свой страшный замысел до того, как о нем прознает воевода, поджег пропитанную смолой и протянутую к зелейной казне бечеву.

В застенке он сразу развязал язык и выложил все начистоту.

— Так-то, Никита, — поднялся, хватаясь за поясницу, Обеляй. — И то еще благодарение богу — изловили злодеев. А уж с работными и крестьянишками так разделались…

— А с ними за что? — возмутился Выводков.

— А за легковерие. Развесили уши, послушались лжепророков, побросали работу — и в леса.

Обеляй искоса взглянул на Никиту.

— Что? Или, по-твоему, снова несправедливость?

— Несправедливость, Иван Митрич.

— Еще раз упреждаю, Никита: остерегись, двум богам не служи, пропадешь за милую душу. Не в свои дела суешься. Вон третьего дни донесение было новое от архимандрита… Смотри, как бы не сменили милость на гнев. Как бы замест того, чтобы в дьяки угодить, не попал бы в застенок. Покуда ты царев верный раб — и с тобой все по-хорошему, а оступишься, в лес потянешь — волком для царя обернешься. И то поговаривают про тебя…

Выводков поник головой. Опять донос!

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯВОЛШЕБНАЯ ПТИЦА

Фима ходила мрачнее тучи. Испортил Никита мальца. Совсем Матвейка отбился от рук. Чуть проснется — лба не перекрестит, сразу за науку. Но это бы еще туда-сюда. Куда хуже по целым неделям не видеть племянника. Мало Никите самому из дому пропадать — он еще и паренька к тому же приучил.

— Прямо порченые. И Никеша порченый, и Матвейка не лучше, — все чаще жаловалась Фима Егоровне.

При слове «порченый» Обеляиха каждый раз испуганно вздрагивала, мысленно осеняла себя крестом и печально вздыхала:

— Мы что? Наша доля бабья. Слушай и молчи. Гляди и снова молчи.

А однажды, когда Фима очень уж разохалась, старушка, чтобы ободрить ее, прибегла к такому доводу, который и ей самой казался неопровержимым.

— И то, доченька, взять, — сказала она. — Вот хотя бы мой Митрич. Ума — палата у Митрича моего, а он не сетует на умельство твоего Никиты. Хвалит. Вот ведь как — хвалит.

Но и этот довод не утешил Фиму. Новость, что ли, для нее мужнино умельство! Да она преклонялась перед его одаренностью не меньше, чем Егоровна перед умом Ивана Митрича. И преклонялась, и сочувствовала, и в свое время помогала Никите чем и как только могла. Она и теперь готова забросить хозяйство, дом и безропотно переносить голод, холод, любые мучения — лишь бы часто быть вместе с ним, возле него. А все горе в том, что муженек совсем отбился от рук. Раньше он хоть праздники проводил дома, а сейчас и этого нет. Заперлись они с Матвейкой в кремлевском подвале и, люди говорят, по неделям носа не кажут на улицу. Где же это видано, чтобы так жили добрые семейные люди! Ведь Фима Никите не кто-нибудь, а в церкви венчанная жена. И еще тревожилась она за мужа потому, что он сам рассказывал ей, сколько страданий причиняла ему от юных дней до последних лет его заветная думка. Кто же поручится, что его затея не кончится так, как кончилась когда-то в вотчине Ряполовского или, упаси господи, еще того печальней? И то ходят слухи, будто какой-то умелец бесовское дело в Кремле творит. Ясно, что про Никешину птицу проведали.

Эта последняя тревога доводила ее иной раз до отчаяния. Тогда она твердо решала искать помощи у приходского священника. Пусть он выпросит у бога спасение Никите. Пусть внушит ему отец небесный отвращение к крыльям. Всевышний все может, его пути неисповедимы.

Эх, Никита, Никита, как далеко ты занесся! То ли бы ходить тебе, работному человеку, в простых рубленниках. Никто тебе тогда из родовитых людей не позавидует, ничьей тогда не заденешь высокородной чести. А чуть выше стал своего подъяремного звания, сразу все в тебя тычут пальцами, злобно высмеивают, только что собак не науськивают. Небось не забыла Фима, каково горько было тебе, Никита, выносить издевки дворян, когда тебя возвели в царские зодчие. И не ты ли ей говорил, что лучше бы оставаться тебе Никешкой и быть уважаемым человеком среди своих людей, чем величаться Никитой Трофимовым!