— Это про меня-то?
— Должно, так.
— За что же обида такая?
— Сам будто не знаешь?
— Ей-богу, невдомек. Когда же это я — и нашим и вашим?
— А коли невдомек, подумай и сознайся, что царю словно служишь, а в лес глядишь.
Игнатий пристально заглянул Никите в глаза, но ничего, кроме горькой обиды не обнаружил в них. Это немного смягчило Игнатия. Его дальнейшие слова звучали уже не обличительно, а предостерегающе.
— Эх, Никита, Никита! Далась тебе справедливость, — помотал он головой. — А неужели неведомо тебе, что справедливость-то — она не одна. Две их, справедливости-то… У этих — своя, у тех — тоже своя. Вот и выбирай. А будешь и туда и сюда — пропадешь. Лучше царской держись, норови в дьяки угодить. Брось ты якшаться с убогими да с разбойными людишками. Они и без тебя обойдутся. Покуда тебя еще считают вроде юродивым, печальником сирых. Да только отсюда недалече и до бунтарей. Ой, берегись!
Однако как ни дружелюбен был Игнатий, а Никиту он все же не убедил. Так это и расценил Игнатий, в тот же день сообщивший в Разбойный приказ о своей встрече с Выводковым. А через час о беседе Игнатия с Никитою знал уже и Малюта Скуратов — и тут же, не раздумывая, отправился с донесением к царю.
— Волк он, не иначе, — заключил Скуратов. — Его справедливость в лесу, государь. Не миновать ему туда путь держать. Ныне печалится, что зря Замятниных работных посекли малость, завтра про голодающих Лазаря запоет, а там, глядишь, ослоп в руки возьмет и…
— А ты на что? — сверкнул глазами царь. — Или упустить опасаешься? Тогда нынче вяжи его.
— Не уйдет от меня ни один ворог твой, государь. Не того боюсь. Слово помню твое: самоцветом назвал ты его. И то правда. Не сразу отыщешь таких, — ответил Малюта. — Авось одумается. Да и перед иноземцами осрамиться не хочется. По всему свету разнесут басурманы: горазды-де москали похваляться за зря.
— То-то, — подтвердил Иван Васильевич и после короткого раздумья прибавил: — Малость еще погодим. Успеем, коли что, научить его уму-разуму.
— Как не успеть, — низко поклонился Малюта — Завсегда, преславный, успеем. Так повелишь ему ехать в лесное воинское городище?
— Ладно, велю.
Никита встревожился, узнав, что его посылают в тот самый лесной заслон, где он впервые встретил Матвейку. Неужто опростоволосился, худое городище поставил? А, сдается, ране хвалили.
— Хвалили — и теперь хвалят. Добрая крепость. На славу поставлена, — успокоил его Обеляй. — И заслон лесной, и крепость — на славу. Да вот незадача — нащупала их орда. Никаким калачом ее теперь туда не заманишь. Вот и порешили Григорий Лукьянович Скуратов с другими начальными людьми… Однако желательно, чтобы ты первый пораскинул умом. Как думаешь, что там делать надо теперь?
— А что больше делать, как не поставить крест на старом городище? Или нет, не так. Не к чему тот заслон хоронить. Мы там зелейную казну и все, что воинству нашему на потребу, будем держать. А на другом конце леса новое городище поставим, да такое, чтоб получше старого было!
— И голова ж у тебя! — улыбнулся Обеляй. — Ты так говоришь, словно подслушал, на чем порешили в Кремле. Собирайся же поскорее в дорогу.
Узнав об отъезде мужа, Фима (кто бы поверить мог!) почувствовала себя счастливой. Вот уж не ждала не гадала, что совершенно неожиданно все так хорошо обернется. Ведь ей всегда чудилось, что стоит Никите наладить крылья, как он либо разобьется на них, либо за выдумку свою помрет от руки палача. Конечно, и поездка к рубежам тоже не могла сойти за веселую прогулку, — кому по душе соседство с дикими и свирепыми ордами! Но коли выбирать, так лучше с честью пасть от пули врага, чем снести голову на плахе. А кто рассказывал про горькую долю свою — не Никита ли? Кого с юных дней в церкви отчитывали, секли и бесчестили, как не того же Никиту! Нет, не миновать ему быть преданным анафеме… Так как же после этого не считать себя счастливой и денно и нощно не благодарить бога за то, что он, всевышний, отодвинул страшный час полета. И она усердно посещала церковь, покупала в изобилии свечи и благоговейно возжигала их перед образами.
Однажды Матвейке удалось случайно подслушать, о чем молится Фима.
— Э-э, тетенька! — присвистнул он. — Зря ты. Не благодари. Мы все единственно полетим. Дяденька клятву дал… Может, даже там и полетим, куда скоро поедем.
— Замолкни! Не каркай! — прикрикнула Фима на племянника. — С меня ростом вытянулся, а все дурень дурнем.
— Я, тетенька, что знаю, то и говорю. Я не в обиду тебе. Ты ведь и сама не раз меня спрашивала, помнишь: когда да когда дяденька полетит? Я и отвечаю: скоро, тетенька, мы вместе попробуем. Ага. Обещал ведь. Сперва дяденька, потом я с ним. А потом, когда срок придет, дяденька чает и Ивашку к тому делу приохотить — пускай и он тоже крылья налаживает…
Фима была потрясена. Недавно ее мучили опасения потерять одного близкого человека, а теперь приходится терзаться за всю семью. Нечего сказать, крепко помогли бедняжке ее полные страстной веры молитвы!
С того дня Фима все реже и реже обращала свои взоры к богу. Молись, не молись, а никому до твоих докук нет дела… Не лучше ли пасть мужу в ноги и упросить не летать где-то в далеких краях, а в Москве, когда вернется домой? Если не согласится, пусть хоть Матвейку не берет с собой, пусть хоть его пожалеет.
Однако Выводков оставался глух к слезным уговорам жены.
— Ты не меня пожалей, — привела она последний, по ее мнению, очень веский довод, — а Ивашеньку нашего. Он, сам видишь, бойкий какой. Не углядишь, как беда прискачет…
Стоявший тут же Ивашка нерешительно подергал мать за рукав. Она не обратила на него внимания и продолжала:
— Где одной мне управиться! И на рынок сбегай, и за коровой ходи, и стирай, и стряпай, и еще тыща дел… Оставь, Никеша, Матвейку. Пускай за Ивашкою смотрит…
Услышав свое имя, мальчуган осмелел и еще раз, более настойчиво, затеребил материнский рукав.
— Маманя, маманечка! У меня уже все горло пить хочет, — со слезой попросил он.
Никита зачерпнул ковш воды и, едва сдерживая улыбку, подал его сыну.
— Пей, Иван Никитич, покуда все горло совсем не высохло!
И мягко обратился к жене:
— Я, Фимушка, понимаю — трудно справляться одной. Да что поделаешь! Сама скажи: кем быть Матвейке — мамкой вроде при мальцах или доброму рукомеслу обучаться?.. Ну и не горюй, не надо. Собирай нас, горличка наша, в дорогу…
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯЗЛОВЕЩАЯ ТЕНЬ
Когда Никита и Матвейка прибыли в некую деревушку, где жили беглые оничковцы, крестьяне сунулись было к Выводкову, как и несколько лет тому назад, с просьбой не тревожить их, но он начисто отказал им в этом.
Деревенька пала духом. Неужели снова начинать жить по-звериному? А сколько выстрадали люди, сколько перенесли испытаний, прежде чем им удалось наладить меновой торг? Понимает же зодчий, что не могут беглые по собственному хотению сегодня идти в одну сторону, завтра в другую. Как же не совестно ему становиться поперек дороги, лишать их возможности общаться с миром! Ну какая это жизнь в медвежьей берлоге? Умрешь с тоски или, спаси бог и помилуй, совершишь грех непрощенный — наложишь на себя руки. Иной раз до того соскучишься, так надоест каждый день видеть одни и те же лица, говорить вечно об одном и том же, что готов, позабыв всякую осторожность, бежать с закрытыми глазами куда угодно, только бы потолкаться на народе, услышать, как и чем живут нынче люди, и самому всласть, на целый год вперед, наговориться. Поэтому ничего удивительного не было в том, что сход в конце концов принял решение завести связи с какими-либо новыми селениями.
Поутру отправился на разведку бывший тукаевский холоп Корнейка. Послушный строгому наказу избегать путей, ведущих в город, ходок днем прятался в оврагах, а ночью осторожно крался в ту сторону, где, по его предположению, должен находиться будный стан[35]. Лишь на четвертый день Корнейка добрался к нему. Очутившись у широкой проезжей дороги, он увидел вдалеке на поляне густой дым. Поколебавшись, нащупал под волчьим тулупом топор и решительно зашагал вперед.
В хозяйской избе Корнейка долго отогревался и с нарочитой медлительностью сдирал свисавшие с усов ледяные сосульки.
Хозяин, не поднимаясь с лавки, любопытно разглядывал гостя.
— Откуда господь принес?
— От земли до небёс, бают, семь верст, — пошутил Корнейка. — А от меня до тебя еще с полстолька!
Хозяйская бородка — намыленная мочалка — колыхнулась в одобрительном хохотке.
— Люблю бывалых воров, тароватый народец.
Они понемногу разговорились. Узнав, что гость может доставлять в стан сколько угодно пушнины, хозяин и вовсе подобрел.
Расстались новые знакомые большими друзьями.
Тотчас же по возвращении Корнейки старик Силыч собрал сход. Выслушав посланца, крестьяне все в один голос постановили начать обмен шкур на хлеб, дерюгу и холст незамедлительно.
— Сразу все и снести! — предложил один из наиболее горячих оничковцев. — Раз, раз — и боле чтоб зиму всю не встречаться.
Но Силыч, а с ним и остальные отвергли этот совет. Как это можно сразу унести такую уйму товара? Да будь ты хоть семи пядей во лбу, а от чужого недоброго глаза все равно не убережешься. То ли дело тайком помаленьку носить добро и туда и оттуда: никто не приметит, даже если таким путем целую гору перетаскаешь.
С той поры между бывшими оничковцами и станом завелась и отлично наладилась деловая связь.
Сам хозяин стана редко ездил в город, это занятие он чаще всего поручал своему старшему сыну Афоньке, большому охотнику поторговать и просто потолкаться на рынке.
Не менее усердно посещал торг и недавно приехавший в те места Воробей, которому поручили разведать, где находится лесная деревенька и какое отношение к ней имеет Выводков. Там-то, на торгу, он и обратил внимание на Афоньку. Откуда, спрашивается, у молодчика такая уйма мехов? У кого он скупает их? И для чего ему столько зерна? Если торгует, так с кем — с отдельными ли купчинами или с какой-нибудь общиной?