— Как же, Глеб Тихонович!.. Когда батожком, когда плетью, когда кулаком…
— То-то же, — с таким же постоянством повторял боярин. — Только не в кровь. В кровь не приказываю… Полосочками пускай, полосочками. Маленько утречком, до заутрени, маленько вечерком, после вечерни. — И, потягиваясь, заканчивал: — Ну, с богом… Ступай, Ерема…
Однажды боярин узнал, что мальчик и в неволе умельству предается.
— Ай-ай-ай! — покачал он головой. — Как же он? Из чего?
— Из глины, благодетель, — низко кланяясь, ответил Еремка и тут же почувствовал, как от задушевного боярского голоса у него начинают дрожать поджилки.
— Кто же ему, глупенькому, глинки дал?
— В углу лежит, благодетель. Куча великая.
— Усадебки лепит? И человечков потешных? Да?
— Лепит. Всю глину, чать, извел.
— Что и говорить, порченый… Жаль, правда, жаль? Мал ведь…
— Как не жаль, отец ты наш… Раз тебе жаль, так уж нам, смердам…
— Вот, вот, — одобрил боярин. — Поучить его еще, авось и исправится. Миколка сечет?
— Как ты повелел… Малость утром, малость после вечерни…
— А ну-ка сюда Миколку! А?
— Мигом, Глеб Тихонович! — совсем отчаявшись в благополучном исходе беседы, попятился дворецкий к порогу…
Примчавшийся в хоромы Миколка полностью подтвердил слова дворецкого и для верности показал Ряполовскому Никешкино рукомесло — крохотного голубочка.
— Ай-ай-ай! — снова покачал головою боярин. — Да ты сечешь ли его?
— Как же, как же, милостивец ты наш. Нешто я посмею ослушаться?
— А он все свое?
— Все свое…
— Экий непослух! Или ты слабо сечешь, полосок не оставляешь? Вижу, по глазам вижу, что слабо.
— Да я…
— Не перечь, не надо перечить боярину своему, — наставительно произнес Ряполовский и после недолгого раздумья проговорил: — Порченого, его, сверх положенного, по второму разу — утром и вечером… А тебя, Миколка, за недогляд пускай Еремка батогами поучит, а ты Еремку — за недонесение… С два десятка каждому хватит? Ну и ладненько. С богом. Да мне потом покажитесь. Не обманите. По второму разу придется тогда при мне… Ох, господи! Устал я с вами…
Боярин долго любовался голубком и унес его наверх, в терем боярыни.
— Вот какие умельцы у меня… Бери, бери, матушка. То я тебе… Да! — всполошился вдруг Ряполовский. — Совсем позабыл…
Спустившись вниз, он приказал никуда не уводить поутру Никешку и удалился на ночной покой.
Рано утром Никешку разбудили сиплый кашель и возня с проржавевшим замком, на который запирали сарай. Дрожа от страха перед очередным избиением, он, чтобы не рассердить ката, сам взобрался на козлы. Каково же было его удивление, когда он услышал голос боярина.
— Слезай… Чего дрожишь? — улыбнулся Ряполовский. — Ну-у, кому говорю! — уже раздраженно прикрикнул он.
Никешка обмер. «Казнить будут», — промелькнуло у него в голове.
— Кому говорю, слезай! — негодовал боярин.
Услужливо подскочивший Миколка вцепился обеими руками в спутавшиеся кудри узника и сбросил его с козла.
— Твое рукомесло? — ткнул Ряполовский Никешке в лицо глиняного горбуна в колпаке, по всем видимостям — скомороха.
— Не буду… Больше не буду… — трясся Никешка. — Не убивай… Не буду…
— Да кто тебя убивает? — снова подобрел боярин. — А бьют ежели, глупец ты этакий, так не тебя, а беса. Беса изгоняют, вот что… Твое это рукомесло? И усадебка? Ох ты!.. Ай да усадебка… Неужто сам сотворил?
— Не буду… Никогда больше не буду… — исступленно твердил Никешка. — Прикажи…
— Да что ты все «не буду», «не буду», — перебил боярин. — Его хвалят, а он знай свое. А я тебе вот что скажу: будешь! Я так хочу. — И, чуть повернув голову к Миколке, распорядился выпустить Никешку на волю.
Все это было так неожиданно, что мальчик подумал — не издевается ли боярин над ним?
— Меня? На волю? — Никешка вобрал голову в плечи.
— Дурак! — процедил сквозь зубы Ряполовский. — Руки умные, а в башке дурь. Бррысь!
Угодливый Миколка развернулся с плеча, чтобы дать тумака ослушнику боярской воли, но не успел. Никешка (откуда только прыть у него взялась!) нырнул меж ног палача да и был таков.
ГЛАВА СЕДЬМАЯНОВЫЙ ХОЗЯИН
Никешка недолго отлеживался. Одна за другой бледнели и пропадали «полосочки» на спине, а вместе с болями забывались и пережитые душевные муки. Постепенно возвращалось желание жить, опять жадно искать все новое, разгадывать непонятное.
Но стоило Никешке сказать, что он «здоровее здорового» и хочет заняться работой, как Никодим всполошился:
— Что ты, что ты! Побойся бога… Хворь что рысь, — одно лукавство: будто нет, ан — прыг! — и готово, загрызла…
И принялся пичкать Никешку различными настоями из трав, натирать дважды в день какою-то мазью. Кабы не счастливый случай, не миновать Никешке просидеть всю зиму в избе.
Вернувшись как-то раз с работы, Никодим увидел, что мальчик, низко склонившись над чурбаном, чем-то увлекся. Он сделал шаг вперед и замер на месте. Никешка, закусив нижнюю губу, пытливо вглядывался в развороченные внутренности летучей мыши.
— Свят, свят! — воскликнул иконник, истово крестясь и сплевывая через плечо. — Дверь-то!.. Открыта дверь-то у нас!
Пойманный на «месте преступления» мальчик вскочил и виновато опустил голову.
Никодим молча завернул мышь со всеми ее потрохами в дерюжный лоскуток и приказал Никешке:
— Забрось как можно подальше.
Никешка безропотно выполнил приказание монашка, и когда возвратился, Никодим мрачно проговорил:
— Ты не подумай… я не то чтобы… не супротивник я…
Мальчик доверчиво приник щекой к дряблому плечу старика. Разве ему не понятен гнев учителя? То не гнев, а страх за него, прослывшего порченым. Не приведи бог, увидел бы кто потрошеную мышь на чурбане — ну, конец тогда: обоих обвинили бы в колдовстве и, уж конечно, сожгли. Но как быть? Как расстаться с мыслью о крыльях? Как разгадать тайну? Сесть бы на сотворенную птицу, распластать, подобно коршуну, крылья и скользить себе над починком, а то и над всею вотчиной. Ведь вот же по воле ребятишек летает змей. Так почему же нельзя такого запустить змея, чтоб на нем сидел он, Никешка?.. От одной думки дух захватывает!..
На дворе бушевала метель. Разметав во все стороны седые космы, она всей своей жесткой силой швырялась снегом в избу Никодима. В пазах бревенчатых стен злобно, настойчиво выл ветер. На крыше так улюлюкало, топало, кувыркалось, плясало, что чудилось — вот-вот рухнет подволока и белая мгла похоронит в себе тесно прижавшихся друг к дружке учителя и ученика.
Но в избе было уютно, тепло, пахло сосновой смолой, лыком, мятой, ладаном, красками. У Никодима и Никешки сами собой смежались веки, дыхание становилось ровней, глубже, дремотней. И вот они забылись во сне…
С утра все пошло как будто по-старому. Иконник украшал церковь росписью, а его ученик добросовестно занимался резьбою по дереву и, когда требовалось, помогал, как мог, в создании сканых рисунков.
Никодим давно понял, что иконника из Никешки не получится, — не лежит к этому душа мальчика. Вот дома ставить, да украшать их причудливою резьбой, да постигать сканое дело — на это он гораздо охоч. Тут его неволить не надо: так загорится — не оторвешь. Сколько уже потешных усадебок он понастроил — и все одна лучше другой. А как наловчился резьбе по дереву — загляденье и только! Что ж, станет Никешка Выводков когда-нибудь добрым зодчим и резчиком, и на том спасибо. Добрые люди скажут, что не обошлось тут без помощи монашка Никодима.
Так думал иконник, но в то же время беспокойные мысли ворочались в его голове: «Слов нет, любо малому зодчество. Любо, да не совсем. Крылья — вот что ему втемяшилось. Никак позабыть не может про птицу, кою измыслил я. Околдовало его то диво дивное».
Правда, будь Никодимова воля, Никешка нашел бы в нем самого преданного единомышленника и споручника. Но чем мог помочь в таком необычайном дерзании простой монашек, да к тому же подошедший уже к краю могилы? Что может ждать мальчика впереди, кроме костра? Ни за что ни про что погубит он себя и близких своих. А что так именно будет, монашек не сомневался. В самом деле: мальчишка сейчас же после епитимьи опять принялся за свое. До чего одержим он! Чуть ли не средь бела дня, без всяких предосторожностей, возится с внутренностями летучей мыши. Ну, не безумец ли?!
И Никодим решил отвести беду от любимого ученика, никуда не отпускать его от себя и постараться увлечь его какой-либо новой работой.
Он заметил, что Никешка чаще всего останавливается перед иконами палатного письма. В первый же день, когда мальчик пришел трудиться в церковь, Никодим, словно между прочим, обронил:
— Сдается мне, голубок, надо бы образа… вон те, палатного письма… обновить бы их… Трескаются, лупятся малость… Ты бы их того… Попытайся-ка.
Никешка и обрадовался и смутился.
— Нешто мне одолеть?
— Одолеешь, еще как одолеешь… Коли что, я подмогну, — обнадежил Никодим и сейчас же сунул мальчику в руку небольшую дощечку.
— Попытайся списать… Чтоб было похоже… А потом и того… потом можно и обновлять…
За месяц Никешка испортил столько дощечек, что из них образовался целый пригорок. Но иконник не обращал на это никакого внимания и не забывал ободрять ученика каким-либо утешливым словом.
Никешка и сам примечал, что учение заметно подвигается вперед. Это очень льстило ему и побуждало трудиться со все нарастающим прилежанием.
Так, в труде и задушевных вечерних беседах прошла зима. Он заметно поздоровел и при ходьбе перестал даже опираться на посошок. Все как будто оборачивалось к лучшему: Никешка, казалось, позабыл и думать о крыльях. По крайней мере ни разу не заикнулся о них.
Монашек зашел в своих чаяниях так далеко, что начинал видеть в своем ученике прямого преемника — будущего иконника.
Разбил его надежды боярин. Однажды он явился в церковь в сопровождении какого-то незнакомца и с порога окликнул Никешку.