Заснул быстро, словно провалился в мягкую душистую прохладу. А через три часа (хотя ему показалось, что он только закрыл глаза) Дмитрий услышал за окном тарахтенье мотоцикла. «Может, бригадир вернулся?» — подумал он, не открывая глаз.
Но это был не бригадир. Это был Сашка Шадрин.
Положив на плечо Дмитрия руку, он тихо будил его:
— Мить, вставай… Слышишь, вставай.
Дмитрий открыл глаза:
— Ты как здесь очутился?
— Поедем домой.
— Зачем?
— Семен Реутов просил срочно зайти к нему. Завтра утром уезжает в командировку. Надолго.
Дмитрий обулся. Молча выкурили братья по папиросе. Молча вышли из избы.
Прощаясь с дедом Трепезниковым, Шадрин сказал:
— Ну, дед, живи еще сто лет. Да за Евлашихой посматривай.
Старик что-то ответил, но Дмитрий не расслышал его слов, они потонули в тарахтенье мотоцикла.
Выехали на большак. Сашка сразу же свернул на незнакомую проселочную дорогу.
— Ты куда это?
— Поедем через Барабаши.
— Зачем такой крюк?
— Так нужно. Так советовал Семен.
Встречный тугой ветерок, настоянный на скошенном разнотравье, приятно холодил лицо, врывался за ворот рубашки, льдисто скользил под рукавами. Еще холоднее было на душе…
V
— Да, брат, невеселую ты мне историю поведал, — помолчав, сказал Семен Реутов и пододвинул поближе к Дмитрию сковородку с яичницей. — Не думал я, что скатится у тебя со счастья вожжа. Хорошо, что в МГК глубже копнули. А если бы решение райкома оставили в силе — пиши пропало. Что теперь думаешь делать? Зачем приехал?
— Думаю поступить работать.
— Куда? — Семен выжидательно посмотрел на Дмитрия.
— Разве на селе мало дел? Школа, редакция, детдом…
Семен ухмыльнулся:
— Что ты будешь делать с дипломом Московского университета? Прокурор здесь есть, да тебя и не поставят; судьи выбраны и работают неплохо. Штаты учителей укомплектованы. Лектором в райком с выговором не возьмут. Что же остается? Крутить в типографии печатную машину? — Семен налил в стопки водки. — Давай по махонькой. За все хорошее.
— Не буду. Эта гадость вызывает у меня отвращение. Ты же знаешь, я и раньше ею не увлекался.
— Нет, все-таки выпей… В гостях у меня бываешь не так уж часто. — Обернувшись в сторону кухни, Семен окликнул жену: — Оксана, у тебя где-то грузди соленые были? Давай-ка их на стол.
— Да что ты выдумал!.. — донесся из кухни виноватый голос Оксаны. — Уже неделю, как кончились, а ему все грузди.
— Ну сходи к бабке Регулярихе, у нее всегда грибки водятся. Скажи, что я заболел, ничего в душу не идет.
— Будет тебе молоть-то… Секретарь райкома комсомола ходит попрошайничать по улице: видите ли, закусить ему нечем.
Дмитрий окинул взглядом стол, на котором стояли тарелки с ветчиной, солеными огурцами и огромная сковорода с яичницей, хлеб, нарезанный крупными ломтями.
— Стол царский. Чего тебе еще?
— Нет, Митя, — перевел на другое разговор Семен. — Я бы на твоем месте поступил по-иному. Тем более у тебя такая преданная жена. Случись беда — пойдет за тобой на край света.
— Что бы ты сделал?
— Я бы ни за что не выехал из Москвы. Пошел бы работать на завод, сел бы за баранку грузовика, стал бы подносить кирпичи на стройке… Все что угодно, но не вернулся бы битым в родное село. Здесь тебя не поймут. Вернее, не захотят понять.
За окном моросил обложной мелкий дождь. Со стороны озера на село надвигалась огромная черная туча. Она плыла над потемневшим лесом, все больше и больше разрастаясь.
— Я, пожалуй, пойду домой, да и тебе некогда со мной рассусоливать. Шофер твой уже посматривает из кабины. Видишь — то на часы глянет, то на окно. Куда сейчас путь держишь? — спросил Дмитрий.
— Мне нужно нажимать на все педали. Этот дождь, которого не было все лето, может испортить всю обедню: молотим хлеб, а зерно девать некуда, преет. — Лицо Семена как-то сразу посуровело. На нем уже не было того молодеческого задора, которым светилось оно полчаса назад. — Ксаночка, собери-ка мне в дорогу что-нибудь пожевать, да пару рубах положи. Не забудь портянки и спички.
— Ты надолго? — донесся из кухни голос Оксаны.
— Пока не объеду район — не жди.
Накинув на плечи дождевик, Семен подхватил на руки вещмешок, который подала ему жена, и вышел на улицу. Следом за ним, попрощавшись с Оксаной, спустился по порожкам крыльца Дмитрий. Уже подходя к райкомовскому «газику», Семен сказал:
— Зря ты опустил крылья, Дмитрий. В моих глазах ты сегодня не тот, кем был когда-то. Поднял руки до того, как тебя взяли на мушку. — Семен крепко сжал руку Дмитрия и строго посмотрел ему в глаза: — Отдохни недельки две на деревенских лепешках, дождись меня и курьерским «Владивосток — Москва» — на старые рубежи! Привет жене!
Когда «газик» свернул в переулок и скрылся за частоколом, Дмитрий направился через огороды домой. Дождь усиливался. К подметкам сапог ошметками прилипала грязь. «Да, Семен, пожалуй, прав. Вернуться в родное село битым — это последнее дело. Даже Филиппок и Гераська — и те перестанут уважать, если я устроюсь где-нибудь в исполкоме инспектором на побегушках. В Москву!.. Немедленно в Москву! И больше о своих неудачах никому ни слова. Народ не любит ни слабых, ни бедных. Это уже в крови у русского. Он их жалеет».
Дмитрий вошел во двор и закрыл за собой калитку. В избу идти не хотелось. Навалившись грудью на изгородь, он закурил. На улице — ни души.
Прибитая на дороге пыль лежала отсыревшим ноздреватым тестом. Неуклюже переваливаясь с боку на бок, брели от болота гуси. Откуда-то со стороны озер, заросших непроходимыми камышами, глухо донеслись один за другим два выстрела. «Охотятся», — подумал Дмитрий. Низко, почти над головой, со свистом, ошалело пронеслась утка, чуть не задев за провода. У болота два карапуза возились с деревянным долбленым корытом, из которого обычно кормят поросят. Они хотели приспособить его вместо лодки, на дождь не обращали внимания.
Дмитрий перевел взгляд вправо: из-за высокой сучковатой изгороди бабки Регулярихи показалась черная пролетка с породистым вороным жеребцом в оглоблях. Дмитрий вгляделся. В пролетке, натянув вожжи, сидел Кирбай. «Да, это он…» На нем был серый плащ и фуражка с малиновым околышем.
Тонконогий орловский рысак, выбрасывая вперед ноги, шел ровно. Казалось, поставь на его холку стакан с водой — не расплескается. Не доезжая до усадьбы Шадриных, Кирбай придержал рысака, круто осадил его. Из-под стальных, отдающих голубизной удил в губах жеребца падали клочья белой пены. Вначале Кирбай сделал вид, что не заметил Шадрина, и остановился, чтобы прикурить. И только прикурив, он повернул голову в сторону Дмитрия. Было во взгляде Кирбая что-то ликующие:
— Говоришь, вернулся?
— Как видите.
— Поди, синяки да шишки приехал зализывать?
— За чем-нибудь приехал…
— Ну что ж, давай, давай. Тебе видней, где…
Последних слов Кирбая Дмитрий не расслышал, они были сказаны, когда жеребец, почувствовав нахлест вожжой, утробно ёкнул селезенкой и ровной рысью понес его но прибитой дождем дороге. Из-под колес пролетки, сзади, двумя рваными хвостами летели черные ошметки грязи.
«Конечно, он, наверное, все знает», — подумал Дмитрий.
На крыльце стояла Ольга. Она звала ужинать.
Как и раньше, до войны, ужинали Шадрины рано. И никогда, как сызмальства приучил их покойный отец, за столом ни старые, ни малые не разговаривали. А если случалось, что кто-нибудь из братьев фыркнет от смеха, брызнув щами на стол, то деревянная ложка в руках отца тут же кололась пополам о лоб озорника. И никто никогда не обижался на него за такую строгость.
Ужинали невесело. Мать чувствовала сердцем, догадывались Сашка и Иринка, что в жизни Дмитрия стряслось что-то неладное, а что — никто не решался спросить. Не сентиментальными растил их отец, не баловала излишней лаской и мать: некогда, да и не дело гладить по головке ребят, из которых должны вырасти самостоятельные, работящие мужики. Детей любили Шадрины по-своему, почти по-староверовски: скрыто, строго. Подчиняясь этому, десятилетиями сложившемуся шадринскому укладу, покорно молчала и Ольга. Опустив глаза, она ела медленно, как на поминках.
…В эту ночь Дмитрий и Ольга долго не могли заснуть. Стоило ему только закрыть глаза, как он отчетливо видел: из-под колес черной пролетки летели рваными хвостами ошметки черной грязи. Екая селезенкой, вороной рысак гордо нес свою голову на крутой лоснящейся шее. Стальные рессоры пролетки то натужно сходились, то расходились под тяжестью увесистого Кирбая.
Дмитрий то и дело тяжело вздыхал и, переворачиваясь с боку на бок, раздраженно сбрасывал с себя одеяло. Ольга потихоньку встала, прошла на носках к этажерке и включила радио.
Передавали песни по заявкам ветеранов войны. Концерт только что начался. Грустный, сдержанный голос уводил туда, где когда-то была война, где рвались снаряды, где, не домечтав, не долюбив, умирали солдаты.
С берез, неслышен, невесом,
Слетает желтый лист,
Старинный вальс «Осенний сон»
Играет гармонист…
Ольга плотней прильнула к Дмитрию, погладила его волосы.
Под этот вальс ловили мы
Очей любимых свет…
Ольга, Москва, Кирбай, вороной рысак, мокрые шлепки грязи из-под колес пролетки… — все это было захлестнуто тягучей, как осенняя изморось, и грустной, как журавлиный клекот, песней…
Печальная мелодия перерастала в далекие картины минувших лет. Война… 1944 год… Войска Первого Белорусского фронта готовились к наступлению. После зимы, в течение которой передняя линия фронта почти не двинулась ни на километр, солдаты, пригретые первыми лучами весеннего солнца, с нетерпением ждали приказа наступать. Надоело все: бои, окопы, блиндажи… Надоела война… За три года она засела у всех в печенках; опостылели топкие Пинские болота, где в землю не зароешься: копнешь на штык — и уже под мерзлой коркой земли сочится вода; устали солдаты. Хотелось жить во всю широту неуемной молодости. Хотелось ложиться спать не в сапогах, свернувшись калачиком, прижавшись спиной к животу товарища, а как и полагается человеку — по-человечески. Дмитрию вспомнилась почему-то одна страшная февральская ночь, которая унесла много солдатских душ. Над лесом, пригибая вершины сосен, гудела метель. Прорываясь сквозь лесные чащобы, она лихорадочно танцевала на маленьких, пятачковых полянках. Поднимая вихри снега, бросала его на стонущие сосны, секла горячими искрами солдатские лица. Ледяными мертвящими пальцами залезала под барашковые воротники полушубков, слепила глаза…