Крылья империи — страница 52 из 87

Они пытались открутиться. Даже от отпуска вовсе отказывались. Не тут-то было.

— Отпуск вам положен. Извольте ехать! Изможденные офицеры нашей армии не нужны! — говорил жестоко князь-кесарь Румянцев. — Не то Анот вами займется как саботажниками и вредителями отчизне…

Анот — аналитический отдел Кирасирского Корпуса. Пошла тогда по стране странная мода на сокращение слов. Ниоткуда выползали сложносочиненные уродцы, от иных выворачивало даже привыкших к сложению слов немцев. Румянцев, верховный главнокомандующий, недавно обнаружил, что он, оказывается, Главковерх. Сначала злился, потом привык. Тем более, император Иоанн напомнил, что в Ветхом Завете и не такие имена сыщешь. Нет, в бумагах пока все было гладко. Но разговор… Даже государи императоры превратились в обезьяновидных Гимпов. Да, с этим самоотверженно боролся Анот. Иных втихую пороли, иных отправляли на Севморканал. Но этим-то все и сказано!

Державин поехал не на Камчатку — хватило ума не заниматься мелкими авантюрами, едва выжив в крупной. А поехал он в столицу. Хотелось найти старых знакомых, сумевших некогда занять правильную сторону или хотя бы отсидеться по щелкам. Несмотря на новые дворцы — не частных лиц, а контор и коллегий, — град Петров обрел сумеречный вид. Позолота блестела даже не латунно — масляно. На улицах горели синеватые огни новейших газовых фонарей. По улицам непрерывно грохотали глухими раскатами о сырой булыжник кованные подковами солдатские сапоги, искрила по брусчатке кавалерия и артиллерия, лязгающая железными лафетами. «Куда вы, братцы?» — «За город, на учение. В казармы, с учений. На турка, мозги Махмутке вправить…» И бодрые вопли полковых оркестров с разных улиц сливались в бравурную какофонию.

Сапоги пристроились и на штатских ногах.

— Ежели в башмаках ходить, — сообщал симпатичному офицеру титулярный советник коммерческого адмиралтейства, Коммада, — могут ведь обвинить в старорежимности. Эх, времена были веселые. Но, — торопливо оглянувшись, заметил он, — сейчас времена славные. Не поймешь, что и лучше.

Ему бы под такие слова чарочку опрокинуть, но чиновник торопливо давился сбитнем. В глазах его явно читалось: верните мое прежнее беззаботное бытие. А без побед я проживу. Тем более и побед-то нету пока настоящих.

— Пьяным в присутствие явиться — карьеру за борт, — объяснял он. — Вот опоздать — это да, можно. Главное, чтобы задание столоначальника исполнил — а когда, никому дела нет. А что это вы, господин офицер, в треуголке?

— Шлемы нашим полкам пока не выдали.

— А, поэтому вы и без погон. Ясно. Где стоите-то?

— Стояли в Киле, теперь топаем на юг. После отпуска поеду уже в Подолию.

За соседним столиком собралась иная компания. Звенела бокалами, кричала виваты. Господа карабинеры прощались с городом. Один из них заметил Державина.

— Не грусти, пехота! Тебе что, выпить не на что? В карты проиграл?

— Да есть в кармане кое-какие копейки, — скромно отозвался тот, — а в карты я только выигрываю. Правда, иногда морду бьют.

— Господа, кажется, наш кадр. Не территория, не ландмилиция. Что ж ты, брат, еще не в новой форме?

— А я из бывшего штрафного.

— Семеновский?

— Обижаешь — Преображенский.

— А все равно. Я под Варшавой был, видел, как вы штраф снимали. Компанией не побрезгуешь, старая гвардия?

— Никак не побрезгую. А вы — тоже к Днестру?

— К Перекопу. Налейте подпоручику, господа…

Потом он возглашал тосты, читал свои стихи и пел свои же песни. А потом — потом он вышел облегчить переполненное нутро, — и его подхватили под руки. Только увидев впереди знакомый зев закрытой черной кареты, поэт тихо попросил:

— Дайте завершить.

— В Доме завершишь. А за обгаживание кустов с тебя особо спросят. Тут не Версаль, тут нормальные люди живут…

Хорошо ответили ему. И даже затрещины не дали. Обращались осторожно и сноровисто.

Доставив в известный уже всей Европе Дом-на-Фонтанке, обзаведшийся пристройками и особенно подвалами, повели вниз. Белые стены, отсинь газового света, фиолетовые тени на низеньких ступенях.

— А…

— Там все есть. Ну ладно, ступай. Облегчись напоследок.

Вернувшись из мест царских пеших прогулок, Державин наконец оказался способен думать о своей судьбе.

— Что я хоть наделал-то? — спросил он убито.

— Не обессудь, что в подвал — наверху все занято. А вообще ты очень храбрый человек. И очень глупый. Ругать не императоров, не князя-кесаря — а САМУ.

Щелкнули дверью.

Внутри был стул. И больше ничего.

Стул был какой-то не такой. Во всяком случае, сидеть на нем было совершенно невозможно. Заднице неуютно, и все время кажется, что съезжаешь или опрокидываешься. Пол был мощен камушками, как проспект, и ножки стула все время соскальзывали. Так что поспать не довелось.

А с первыми лучами солнца дверь распахнулась.

— Пошли. САМА велела привести.

— А САМА — это кто?

— Шутить изволите? Наша прекрасная полячка. Или полька? А как правильно, господин охаиватель?

— Я вас не понимаю…

— А я вам не верю, поэт-хулитель. Вы что, после недельной смуты сквозь фильтр не проходили? — кирасир был уже немного раздражен.

— На каком языке вы разговариваете?

— На русском специальном. Короче: ты что, княгиню Тембенчинскую не видел?

— Нет.

— Тогда — увидишь и все сам поймешь. С красной ртутью шутки плохи! Не то разделятся ваши кровь с молоком… И еще — не забывай, ты в самом высоком здании на земле.

— Это как?

— А вот так. Из Питера аж Сибирь видно. Понял?

— Понял… — Державин сник.

Не так, чтобы совсем. Но по сюжету нужно было сникнуть. Хотя бы чтобы доставить удовольствие конвоиру.

Сначала появились перила. Потом окна. Потом была дверь.

— Задержанный прибыл, экселенца!

— Хорошо, давай его сюда.

Державин вспомнил — полковые бывальцы рассказывали: пока называют задержанным, не страшно. А вот если арестованным, тогда беда. Успокоился. Однако сохранил скорбный вид. В дверь не вошел, а вплелся, колени дрожат, на лицо исполнено страха иудейска.

— Ну что вы, Гаврила Романович, право! Как на собственных похоронах! Но не стоит слишком уж актерствовать. Бог этого не любит. Возьмет и приклеит вам эту маску до конца жизни. Вы же весельчак и наглец — так и держитесь соответственно.

Разумеется, Виа просмотрела лежащую на столе тоненькую папку с его именем и заумным номером на пергаментном переплете.

— Я доселе полагала, вы только солдатские песенки можете. Но, оказалось, подрывные вам тоже по плечу. Ну вот — «Лев и Орел», например.

Вот тут поэт удивился. Были у него и более острые творения. А этот полуудачный опус был всего лишь злободневной басней. И издевка полагалась только лишь воспитателю цесаревича Павла, французу Даламберу, которого в русской армии не любили. И было за что! Специально выписанный государем Петром для воспитания наследника математик, философ, гуманист и энциклопедист вдруг оказался не просто склочным сухарем, всюду сующим нос. О нет! Этот просвещенный европеец неожиданно проявил себя сторонником решительно всех ненавистных армии пережитков прежних царствований. Он одобрял порку солдат, восхищался пожизненной рекрутчиной, уверял всех в жизненной необходимости доводить искусство маршировки до балетного уровня.

Не одобрял он и Анот. Не за существование. А за неприменение пыток. И за невнимание к его кляузам. Доносы же он писал пачками. Задаст, бывало, Павлу вычислить тройной интеграл по контуру — а сам сидит, старается. Но однажды пришел в Дом самолично. И, заглянув в специальный сортир для посетителей, обнаружил собственные листки, положенные для гигиенического использования.

Чего в своей западной провинции Державин не знал, так это того, что великий математик уже скакал к русской границе с почетным караулом. И без единого уплаченного за работу рубля. Он сухо скрежетал зубами и грозил в сторону Петербурга жилистым кулаком, и в ближайшее время Виа ожидала дружного лая, поднятого вольтероподобными шавками. И подтявкивания обезьянничающей европейской образованщины и салонщины. Не исключая и иных, желающих казаться просвещенными, королей. Тут она поступила просто — разослала всем философам, хотя бы в чем-то схожим по мыслям с Даламбером, официальные послания. Очень короткие. «Заедете в Россию — повешу». Дата, подпись. Лучшего способа для Анота обрести мрачную славу и ореол чудовищности могло и не представиться, а расстреливать тысячи человек для достижения подобного эффекта Виа не хотелось.

Свалить Даламбера помогла его собственная заносчивость. Захотелось французу сыграть в русскую придворную игру. Сыграть на великом князе Павле, как на инструменте, настроив его по своим желаниям. И начал он нашептывать ему — не против отца. А просто — какая у него была мать. Как много могла сделать для России. А ее так вот — прикладами обратно в горящий дворец. О, разумеется, отец ничего не знал… Зато вот изверг князь Тембенчинский, он все мог. А Лизка Воронцова, она крутит Петром как хочет. Того и гляди, ему, цесаревичу, за обедом что-нибудь подсыплет. Чтобы престол своим щенкам отдать. И вспоминал, что Виа Тембенчинская — чудовище и отчего-то польского красно-белого окраса.

Вот только отчего это Елизавета Романовна наотрез отказалась становиться императрицей, не разъяснил. И отчего некоронованная, но вполне законная жена императора плодила светлейших князей Воронцовых, а не великих князей. Павел же помнил, как отец на ветристой палубе только что подаренной сыну яхты разъяснил ему этот парадокс. Мол, Елизавета — человек очень хороший. Но человек же! И она не хочет, чтобы у нее или у ее детей когда-либо могло возникнуть искушение. Искушение царской властью. И попробовал представить себе ее жертву. С тех пор Павел, до того княгине Воронцовой не кланявшийся, стал вдруг вежлив. Поначалу даже преувеличенно.

Главной же ошибкой Даламбера было поношение четы Тембенчинских. Не знал он, что цесаревич помнит визг пуль июльской ночью и тяжелые хлопки крыльев, спокойные и размеренные, несмотря на срывающиеся с перьев в белесую полутьму тяжелые теплые капли. И не ведал, что князь изредка пробирался к великому князю в Зимний и катал мальчишку на своей спине над ночной Невой, пока тот не стал слишком уж тяжелым. И обещал сквозь частое пыхающее дыхание, ссадив на землю в последний раз, — и десятка лет не пройдет, как Павел снова взлетит. И тот теперь летает во снах и считает дни, и насчитал уже девять сотен. А Виа — и особенно ее дети, похожие на выводок норок, только яркоперые и добрые, и вовсе сказочные существа.