Крым глазами писателей Серебряного века — страница 31 из 33

Из несобранного

Крымский вечер

Полупрозрачная мгла вечернего воздуха была напоена душистым запахом глициний и белых акаций. Внизу, у подножья холма, на котором приютилась наша дача, шумело неугомонное море, и переменный плеск его валов, то прибывая, то убывая, говорил нам своим неясным шепотом о чем-то позабытом и туманном. Слева, далеко, виднелся силуэт Аюдага, этой тяжелой каменной глыбы, опрокинувшейся в море, а прямо перед нами простиралась бесконечная водная равнина, которая смущает своей недоступностью, волнует своим величием и глубоко печалит своей холодной красотой. Неслышно удалялся день, бесшумно приближалась ночь, и нам, любившим друг друга, нам, отдавшимся друг другу всей душой, так было хорошо молчать и понимать взаимную любовь. И правда, если есть что-нибудь в любви несомненное – это именно власть проникать в душу другого до самых далеких потаенных ее уголков – каждым жестом говорить – в каждом взгляде видеть долгое признание.

Кто знает, может быть, в такие минуты мы потому молчим, что смутно вспоминаем о том, что был когда-то и у нас невозмутимый Эдем, где не было зла, не было даже названия зла, а добро дышало и цвело, и наполняло все кругом своим незапятнанным величием.

Кто знает! Я знаю только одно – что такие блаженные минуты поэта всегда кончаются беспричинными слезами, точно мы плачем о чем-то навеки утраченном, точно для нас догорела светлая заря, и мы во тьме вспоминаем о том, как ярки были краски умершего дня.

Этот день, который тоже умер, был первым днем моей счастливой любви к тебе, – первым днем моей первой любви, потому что до тебя я не знал, что такое любовь, я знал только страсть. В глазах тех женщин, которым я обманчиво говорил «люблю», не было той чистоты и глубины, где теперь навсегда утонула моя душа. В них только был какой-то неясный намек на то, что в твоих темных глазах нашло такое прекрасное и полное воплощение. Те женщины, которых я знал до тебя, были как бы предчувствием тебя. Вот почему я говорил им «люблю», вот почему моя ложная любовь к ним не должна оскорблять тебя.

И ты сама поняла это.

Потому-то тебе так легко было услышать от меня повесть моей печальной и горькой жизни, и когда под ропот моря я выплакал перед тобой все прошлые ошибки, ты поняла, что с последним моим словом, говорившим о прошлом, вспыхнул первый миг иного будущего счастья. Два периода жизни соединились на мгновенье, как этот чудный южный день слился с полупрозрачной мглой наступающей ночи, – и ты, вздохнув, слегка коснулась моих волос своей холодной и бледной рукой, – и это легкое прикосновенье послужило залогом для многих-многих дней совместной жизни, общих мыслей, чувств, волнений и страсти, но страсти, полной благородного равенства, одухотворенной нашим преклонением перед тем великим и прекрасным, что вне нас зажгло солнце и луну, а в нас затеплило неиссякаемую жажду добра и красоты.

Без обещаний мы связали нашу жизнь, но нет той силы на земле, которая бы смогла расторгнуть наш союз.

Голубое окно Крым

Россия – великая равнина. Россия, переливающаяся в Сибирь, есть такой простор, что другого, равного, нет более нигде на Земном Шаре. Россия такая ширь, что русский дух разлился бы в этом просторе и расточился бы, побыл бы лишь недолгое время полою водой, если бы у него не было скреп. Кавказ, Крым, Урал – это высокими стенами скрепляющие нас твердыни. И Терем наш, ныне захваченный злым наваждением, но долженствующий вскоре восстановиться в своей веками установленной, законной, в своей естественной красе, смотрится в прозрачные, голубые и зеленые окна. Они зовутся, эти окна, освобождающие нашу душу и всю Летопись наших дней: Черное, Варяжское море, Каспийское, Белое море, Ледовитый океан и Тихий. Туда мы смотреться будем всегда, и, как только пробьет час великого нашего освобождения, к нам и от нас через эти окна потекут плавучие караваны несосчитанных духовных богатств и созданий вещественных.

Крым – голубое окно. Море – освободительная сила. Не Морем ли взлелеяны блуждания викингов, дальномечущие плавания финикийцев, испанцев, португальцев, гений Шекспира и Шелли, певучая дерзость Байрона, бессмертные стихи Пушкина и Словацкого? Не море ли, дарящее жемчуга и бывшее учителем Гомера, выковало своею творческою силой копье Афины Паллады и щит Олега?

Голубое окно, смотрящее в сад, где сладостно-душно от козьей жимолости и не счесть роз. Голубое окно моих счастливых часов освобождения и молодости, где одинокую тоску я расчаровал, перепев по-русски гениального «Ворона» Эдгара По и написав свою книгу «В безбрежности», – где в блаженные дни нечаянной радости Мирра Лохвицкая пережила со мною стих «Я б хотела быть рифмой твоей – быть как рифма, твоей иль ничьей», – голубое окно, которого не загасят никакие злые чары, – оно не может не открыться снова для нас, ждущих, ибо Русская Россия – с нами, ныне жертвенно хранящими правый свет и звук верного колокола на далекой чужбине. В час Русского праздника Родная Россия широко раскроет свое голубое окно.

Capbreton, Landes, Little Cottage.

1927, 8 ноября

Александр Грин

Хар-ДатагПовесть о Карадаге

Два письма

Дорогой собрат! Спешу сообщить Вам случай, который, вероятно, расстроит Вашу печень и вызовет возмущение. Я очень рад, что могу влить в Ваши равномерно пульсирующие жилы добрую порцию яда. Но не бойтесь. Это не курара, не авова тофала, не циан калий и не синильная кислота. Мой яд изыскан, как запах жасмина, цветы которого пахнут так тяжело, так значительно и тревожно. Но оставим эту метафору. Вам, вивисектору, относящемуся ко мне с неменьшей иронией, чем я к вам, нужен один яд: нежная рука и добрые голубые глаза.

Уже по вступлению моему Вы видите, что я расположился говорить с Вами не торопясь, что у меня есть сильная козырная карта, которую я медлю показывать, представляя Вам, пока что, делать мысленные ходы, напевая. Как вы знаете, нас всегда тянуло друг к другу именно оттого, что мы несхожи, что мы так страшно удалены друг от друга разницей в объяснениях. Не вымощу ли я, на сей раз, это расстояние подробным изложением случая с Д., моим знакомым на южном берегу Тавриды?

Приехав в Гель-Аней, я снял комнату на холме, несколько в стороне от дач, и, достаточно изучив Феодосийский музей, запасся кое-каким новым материалом по истории древних европейских колоний. У меня была работа, мой дневник, прогулки, и я не искал общества, но познакомился, совершенно случайно, с тем самым Д., о котором и буду говорить далее. Я встретился с ним на морском берегу, в то время, как солнце лишь начало всходить над дальней скалой залива.

Солнечный свет стлался по воде и песку, снизу заглядывая в глаза. Было отрадно чувствовать на развеселившемся теле прохладное, свежее полотно костюма и подставлять лицо теплому морскому ветру, так благотворно действующему на настроение в первые и самые лучшие, утренние часы. Я шел у самой воды, смотря, как перекатываются мелкие камни, то относимые, то увлекаемые обратно легкой волной, и так задумался, что почти наступил на чью-то, вдруг бросившуюся к моей ноге, руку.

Человек, которому принадлежала эта рука, полулежал на песке. Он был в парусиновых брюках и голубой рубашке, его шляпа и башмаки лежали рядом. Он посмотрел на меня с упреком и вздохом. «Вы врыли его каблуком в гравий, – сказал он, – а это была очень недурная лягушка».

Это была досада охотника, которому, в момент прицела, закрыли дуло рукой. Поспешно разрыв рукой гравий, искатель камней пересыпал часть его из ладони в ладонь и, счастливо захватив лягушку, показал ее мне, говоря:

– Начало удачно. Сегодня ночью был прибой, и нанесло много новых камней.

II

Я понимал, что говорит этот человек. Прежде, чем буду продолжать о нем, я расскажу о камнях в Гель-Анее и о массовом увлечении приезжих, которые, по приблизительному моему подсчету, вывезли за лето 1925 года, из Гель-Анея в северную Россию, не менее двухсот пудов отборного гравия. Его разыскивают по линии воды, роясь в песке, смешанном с измельченными ракушками и простой галькой. Ценимый гравий называется «Фернампикс». Есть небольшая, но устойчивая классификация этих камней, нередко прекрасных по сложности рисунка и цвета. Я назову то, что запомнил.

«Лягушка» – прозрачный камень, покрытый узором из отдельных зубчатых концентрических кругов, большей частью серо-зеленоватого цвета. Но есть непрозрачные – белые или голубоватые лягушки, есть также лягушки сердоликовые с зеленым узором по камню цвета красного вина. Другой[56]

Хр<анитель> м<орских> к<амней>

Собирателю камней в Гель-Анее придется собрать некоторые предварительные сведения у местных и приезжих дам, основательно знакомых с правилами и классификацией. Так, он узнает, что не все камушки побережья достойны быть помещены в изысканную коллекцию. Ему покажут таинственные стеклянные банки, мешочки, коробки и баулы, наполненные доверху сокровищами моря, и он узнает их имена: Фернампикс, Лягушка, Сердолик, Халцедон, Слезки и прочее, а, также, познакомится с некоторыми легендами. Ему скажут, что, по слухам, в море, где-то под водой, скрыта огромная сердоликовая скала, осколки которой после шторма можно найти в песке. Прозрачные, цвета красного вина, эти кусочки минерала составляют одну из наиболее лакомых добыч коллекционеров и, хотя, по Марксу, имеют лишь цену усилия, затраченного на их поиски, вызывают больше восторга, чем алмазная выставка Фаберже.

Еще узнает он (собиратель), что по линии скал Хар-Датага существуют Аметистовая, Сердоликовая и Лягушачья бухты, что один из старожилов Гель-Анея собирал разные такие камни лет тридцать и теперь живет тем, что продает их любителям. Если он будет так доверчив, жаден и ленив, что поручит розыски сих редкостей местным подросткам, ожидающим, нельзя ли сорвать что-нибудь с приезжего, – они нанесут ему всякой дряни и назначат цены Мосторга. Пройдя садом мимо греческой столовой Папандопуло, человек этот увидит простую, степенного вида, женщину в платке, сидящую у ограды перед стеклянными банками с камешками, по цене от 5 коп. до 1 рубля и выше. Эта женщина продает – слезки, фернампиксы и редкую красивую гальку, причем некоторые экземпляры прекрасны. Ее муж – дворник, умер, завещав вдове это красивое морское наследство – подобие клада.

Так как я по натуре – собиратель, охотник, то меня очень быстро потянуло к разыскиванию камней. Однажды, лежа на песке и, повернувшись затылком к набережной, я начал разгребать песок, причем со счастливой быстротой нашел сердоликовую лягушку – прозрачный красный камень с узором из глазастых зеленых кружков. Это было начало, и я превратился в запойного, берегового крота.

Такое увлечение явилось весьма кстати, потому что жизнь в Гель-Анее была очень однообразна. Отсутствовали музыка, лодка, сносный ресторан; не слышно было ни смеха, ни песен. Приехавшие отбывали повинность, состоявшую в том, чтобы прибавиться в весе, истратить ассигнованные на поездку деньги, сколько возможно «загореть», посмотреть на голых женщин или на так же мало одетых мужчин и запастись сплетнями. Меня крайне раздражали некоторые особенности морского курорта – как я наблюдал их, в особенности, «загореваемость» и «оголяемость». Женщины, от младых лет до весьма почтенного возраста, столь же мало стеснялись голых мужчин и наоборот, как стадо коров. Почти не было видно купальных костюмов, на улицах, даже, было обычным явлением видеть здоровенных молодцов с волосатыми, кривыми ногами и слабым подобием разумеемого прикрытия, что надо отнести, если только не в большей мере, к женщинам, бюстгальтер и поясок которых имели, скорее, значение знаков препинания в двусмысленной фразе, чем подобие одежды. Не будучи нравствен в том смысле, какой, естественно, вызывает улыбку, я не видел цели этого выставления напоказ всех слабостей неуклюжих некрасивых, неграциозных тел, имеющих, в то же время, не то демонстративный, не то религиозный вид несения чего-то «принципиального» или неуместного озорства, с расчетом на крикливый эффект. Любители «загорать» так же скорбно потешали меня, как и карикатура аркадских счастливцев. Здесь, надо думать, должную роль сыграла литература, а главное, желание иметь выжженное солнцем удостоверение в том, что побыл на юге; загорелость, удалость, здоровье – стали синонимами. «Его мужественное, загорелое лицо» или «ее гибкий смуглый стан» – эти старопечатные фразы на протяжении ста лет дали сознанию известный тон, действующий гипнотически. Не зная, что есть случаи, когда загар определенно некрасив, то есть не соответствует типу, внешности, эти люди валялись на солнце, посыпая себя песком в самые жаркие, вредные часы дня, терпя ожоги, пузыри на коже; погружаясь в воду и дав, таким образом, сжаться артериям, они вновь брякались на песок, рассматривая друг друга, сравнивая темноту рук, спин, шей и щек. Они лежали длинными рядами, как человекоподобные шпалы, в молчании и мрачности, как бы терпя соседство соревнователей по жестокой и несправедливой необходимости. Можно было наблюдать все оттенки едкого действия солнца, – от противно-розового, – след первого ожога, до блестяще-кофейного.

По сравнению с бесстыдством женщин, валяющихся нагишом в нескульптурных позах, в то время, как возле их голов проходили неудержимо скашивающие глаза группы мужчин, купанье татарок поражало сдержанностью и своеобразным изяществом. Они приходили группами: женщины, девочки, старухи, и купались, но – в платьях, ухитряясь незаметно входить в воду и выходить из нее, и очень далеко от них купались мужчины-татары. Это сознательное уважение друг к другу невольно наводило на размышления.

По многим причинам, как такого, так и иного характера, я, начав собирать камни, уходил или по направлению к скалам Хар-Датага, или к мысу Дикой Козы.

Сгребать кучи гравия и пересматривать его, испытывая острое утоление охотничьей страсти, когда среди белых, черных, розовых, серых, зеленых мелькнет прозрачный, как опал, фернампикс или затерянная лет пятьсот назад итальянская бирюзовая буса – само по себе может наполнить день, как охота на дупелей или собирание грибов, но лучше раздеться и идти вдоль берега по колено в воде, смотря вниз. Плавная, прихлестывающая волна холодит кожу под сгибом колена и двигает по усеянному галькой дну сетку тени, вода шевелит камни, перекатывая их из стороны в сторону, и вот тут, когда они все очень ярки и чисты и так искрятся под водой, внезапно видишь голубовато-белый цвет халцедона, узор лягушки, карминовый сердолик. Вдруг нечто необычайное останавливает внимание. Оно мечется по дну в такт прибоя и кажется, что его унесет волна. Зеленое, золотое, розовое блестит в этом цветке моря. Поспешно схватив целую горсть камней, чтобы заодно вернее словить вместе с ними ускользающий из пальцев чудесный камень, искатель, смочив руку до плеча, извлекает находку и через минуту швырнет его с досадой. Быстро высохнув, камень оказывается обыкновенной галькой, потускнев, она теряет все краски, какие были ей сообщены влагой.

Так, с разочарованиями и успехами происходит охота. Иногда бродить в воде мешают медузы, живые стеклянные блюдечки с потягивающимися краями. Когда вода засорена илом так, что плохо видать дно, делается жутко бродить среди этих цветов из слизи, несмотря на то, что их узор правилен, как узор снежинки, и чрезвычайно разнообразен. Иногда мешал также резкий прибой.

Мне приходилось разговаривать с другими собирателями камней, которых встречал я на берегу, и, после нескольких таких встреч я убедился, что в основе нашей общей страсти к коллекционированию редкой гальки лежит неясная нам самим надежда разыскать неведомый камень, чрезвычайно венчающий все усилия, красоты. Если б это было не так, мы были бы удовлетворены тем, что нашли. Быть может, женщины грезили о бриллиантах и сапфирах, рубинах и изумрудах. Женщины, не знающие минералогии и естественной среды горных пород. Вероятно, они были правы в своем неведении. Что касается мужчин, то среди них были люди мелких и больших целей, от «соберу интересных камешков на память» до неясной и растравляющей жажды находить всё лучше, великолепнее, совершеннее.

II

Я жил на холме, несколько выше крыш Гель-Анея, между виноградником и невысоким обрывом. В моем распоряжении были две комнаты, выходящие на веранду, возле которой росли чахлые кипарисы, а неподалеку была мусорная яма. Цветов не было. Кое-где торчали обломки розовых кустов да краснели ягоды багаута. Это было жаркое время лета, с высохшей, жесткой травой, пылящей не хуже проезжей дороги. Выйдя на веранду, я мог видеть слева, через залив, мыс Дикой Козы, а справа – утесы Хар-Датага, где, по слухам, таились бухты Сердоликовая и Лягушачья. Восьмиверстная стена скал была недоступна с моря иначе, как посредством лодки, а так как в Гель-Анее их не было, за исключением двух, неизвестного назначения, которые нельзя было ни нанять, ни купить, я неоднократно размышлял о том, что следует мне совершить немую одинокую экскурсию и посмотреть на месте, не одолимы ли эти скалы со стороны материка благодаря каким-нибудь внутренним их трещинам или спускам. Проезжая на паровом катере Тридцать Дворов, где находится Биологическая станция, я замечал по подножию этих хаотических, мрачных стен узкие, прерывающиеся отвесами, отмели и пещеры. Пробраться туда являлось отличным упражнением. Я сшил холщевую сумку, наполнил ее провизией, захватил литр пресной воды, табак, чай и, встав рано утром, в очень хороший день, начал всходить на возвышение со стороны Гель-Анея.

Едва я одолел первые крутые холмы, как началась развертываться страна молчания. Она была залита солнцем, покрыта трещинами и оврагами. За подымающимися по склону зарослями пыльного дубняка виднелись неровные зубцы вершин скалистого побережья Хар-Датага. Они были слева и казались очень близко, благодаря прозрачности воздуха, на самом же деле надо было одолеть версты две, двигаясь в обход кустарника и глубоких расселин. Медленно, но неуклонно я подымался на высоту тысячи фут. В это время года не было полевых цветов. Я шел по колючим горным травам, шалфею и полыни, изредка разнообразящихся кустами дрока и терна. Мысли, – если назвать мыслями сознание зноя, сухой остроты дыхания и свободы бродить по яркому, безлюдному пространству, – определялись тем лишь, что видели глаза и нащупывала нога. Не было ни птиц, ни мотыльков, лишь шелест ящерицы да хруст жесткой травы нарушали полдневную тишину.

Я достиг трещин, окружающих высокие мосты скал и, перебравшись через одну из них по острому ребру громадного камня, ступил в узкий коридор из неровных отвесных стен, ведущих зигзагом вверх. Здесь подъем был узок и крут, так что приходилось хвататься за росший меж камней кустарник, иногда скользя ногами и оступаясь. Этот подъем был высотой не менее пяти сажен и утомил меня. Поднявшись на окруженную зубцами площадку, я сел отдохнуть и выкурил папиросу, разглядывая внизу пейзаж.

Лишь в стороне Гель-Анея, лежавшего на береговой плоскости и казавшегося белым планом, раскрашенным зеленой краской, не было скал, вокруг же везде, куда я смотрел, вместе со мной поднялись на высоту взгляда белые и серые скалы, с взбегающими по их склонам лесами. Пейзаж был неярок и чист, как акварельный рисунок.

Пройдя каменную площадку по направлению к морю, синевшему за амбразурами верхних зубцов, я увидел, что главные трудности впереди. Передо мной были рискованные воздушные переходы и глубокие трещины. Эти отдельно расположенные гребни, с провалами между них, были доступны стрижу, но не человеку. Внимательно осматриваясь, я нашел, что мне выгоднее взять вправо, где, замыкая перспективу, высился отвесный скалистый пласт, формой ромба, обращенного верхним острым углом к морю. По его ребру я мог вползти на конец этой скалы и высмотреть нет ли там сносного спуска вниз.

Расстояния на высоте поражают своим несоответствием между иллюзией и действительностью. К скале, близкой, казалось бы, как дом на другой стороне улицы, лежал сложный путь. Я раскрывал его по мере того, как шел, продираясь меж колючих кустов. Я делал обход камней, спрыгивал в ямы, карабкался по уступам и, сильно устав, начал, наконец, всходить по наклонному ребру огромного каменного пласта. Подо мной были пустоты и острие. Путь, не огражденный ничем, был неровен и жуток. Я не испытывал головокружения, но был все-таки на последней высоте скалистой гряды и осязал это непередаваемым ощущением щекотки в нижней части спины. Самые простые движения перестановки ног мускульного багажа, дыхания, расчет шага и ожидание неведомого препятствия поддерживали приподнятое настроение. Путь был неровен и узок. Поднявшись к верхнему концу ромба[57]


P.S. Это письмо было послано его автором вымышленному лицу, по вымышленному адресу, в несуществующий город, и кто написал ответ, осталось неизвестно. Одно несомненно – женский почерк письма.

1920-е

Михаил Булгаков