Крымчаки. Подлинная история людей и полуострова — страница 4 из 8

Жестянщик Ольмез

Чанчих сторонился Ольмеза. И не потому, что тот был ему крайне неприятен. Просто Ольмез любил долго и нудно о чем-то талдычить, перед этим тщательно подготовив к долгой беседе свою жертву. Так, однажды Чанчих не сумел вовремя уйти с дружеской вечеринки и попал все-таки в поле тягучего внимания Ольмеза. Друзья называли его кто философом, кто фантазером, а самые близкие вообще не обращали внимания на него и попросту отмахивались: отстань со своей дурью, лучше делом займись.

– Эх, бараны, послушные, жующие бараны, на небе такое происходит, такие молнии невидимые сверкают, а им бы все о чужих бабах да о том, что на огороде цветет… Так, слушай, Чанчих, ты не уходи, у меня к тебе серьезный разговор есть…

Чанчих сделал несколько витков по двум большим комнатам, полным гостей, и все равно попал под твердый взгляд Ольмеза: мол, не уходи без меня, все равно толковища не избежать. Ольмез по специальности был простым жестянщиком. Ведра паял, водосточные трубы собирал, крыл крыши… Работы было много. Но он к этому относился пренебрежительно – а что железяки? Два удара деревянным молотком, и любая вещь стоит и звенит на солнце… Эх, чудаки, живут и не знают, что у них под ногами такие сульфаты ворочаются, пропадают…

Наконец после третьего подхода к нему Ольмеза Чанчих понял, что ему не избежать разговора, и сам как бы заинтересованно обратился к Ольмезу:

– Ну так что у тебя там случилось? Может, я чем смогу…

– Да нет, Чанчих, ничего не надо, но знаешь, что сейчас самое важное в мире может произойти? – начал загадочно Ольмез, когда они уже вышли на улицу вместе. – Ты вообще представляешь, что может быть?

– Нет, а что?

– Эх, слепой, что ли…

И Ольмез начинал молчать, дуться, вздыхать, обводить глазами вечернюю улицу и цветное небо над головой, словно искал то, что хотел давно сказать. И вдруг тихо, с придыханием отпускал слово на волю:

– Землетрясение…

И начинал молчать. Тихо, зловеще, с намеком на большие знания о природных катаклизмах, так что Чанчиху становилось страшно и он легко бросал:

– Да ладно, брось ерунду-то пороть, Ольмик…

Ольмез смотрел в лицо Чанчиху с презрением и превосходством, и Чанчиху снова становилось не по себе.

– Да ты знаешь, на каком провале мы живем, наш полуостров держится на коралловой ножке… А в двадцать седьмом году легли Ялта и Севастополь, столько людей погибло, а вы все… Да весь мир на грани катастрофы, все подземные пещеры связаны между собою: если в одном месте ухнет, в другом отзовется… Я когда водосточную трубу проверяю на прочность, то бью ее с одной стороны, а с другой вылетает знаешь какой гул… А вы… Эх!

– Ну и что надо делать?

– Я-то знаю, но кто поверит… Надо писать письма, надо собираться вместе и думать, думать, как нам жить, так дальше нельзя… Вчера я лудил железо оловом, и капля упала в воду и не остыла. Это значит, что вся вода уже горячая, понимаешь? Это знак, что там все уже созрело, нагрелось, и скоро… А вы все… Эх!.. Как она меня, как я ее… Вот так и накроет вместе…. Это первое….

– А что, есть еще и второе? – спросил напуганный Чанчих.

Ольмез остановился и начал строго смотреть в глаза Чан чиха, чуть покачивая головой.

– И до чего ж мы беспечны, Чанчих, а ведь у всех дети… Ну конечно, есть и второе, и третье… Слушай сюда, – сказал Ольмез и нагнул голову, словно приглашая таким жестом выслушать тайное сообщение. – Вода, да-да, вода, Чанчих… Ты посмотри, как мы ее тратим, детей моем по вечерам часами, жены волосы чешут с водою, сады поливаем и огороды, пьем, наконец, сколько! А ведь ее мало, наши озера высыхают, колодцы мельчают… Сколько я своей говорю: не проливай зря и капли… А она, дура баба: вода в землю уходит и из земли приходит. Вот так и вы все. Нет чтобы понять, что небо дает нам воду. Я это знаю по крышам, которые крою, как они ржавеют. Это значит, что вода стала порченой из-за того, что мало ее там, наверху, и она не очищается. А вы все: в землю, из земли… Да как бы она была такой чистой из земли, ха, Чанчих?… Чаю надо пить меньше, кофе… Мы, крымчаки, бережливый народ, но в последнее время очень расточительны, особенно с водой плохо у нас… Карасу, ты посмотри, во что превратилась, а? Раньше корабли ходили, утонуть можно было, а что сейчас? Я перехожу по камешкам, сапог не замочив. Вода – это наша кровь, а мы ее мешаем с землей, тратим, чтобы мыть руки…

– А как же быть? – спросил потрясенный Чанчих.

– А вот и думать надо, письма писать, собираться вместе, у стариков спрашивать, как мы дошли до жизни такой. Руки можно ветошью вытирать, всякие там смеси… А вот еще: росу собирать на наши нужды, лицо умывать утром с листьев, зимой – снег, если выпал…

– Эх, Ольмез, где ты всего этого набрался? Тебя послушаешь, так вообще по земле ступать боязно, – немного встряхнулся Чанчих. – А как же люди до нас жили?

– А кто тебе сказал, что они жили? Ты спроси у них. Мучались, – протянул Ольмез. – И потому польза была, а мы расточительствуем, богатеем, купечествуем…

– Ой, да что уж, лишний стакан воды нельзя выпить?

– Выпей, но с толком, с чувством, а потом запиши: здесь тогда-то такой-то выпил лишний стакан воды. Чтобы все учитывалось, записывалось, а то гуляем, понимашь, а в мире с водой ой как плохо, и никто об этом не думает, никто… И последнее, – сказал Ольмез, по-особенному как-то прищурившись.

– Что, с едой что-нибудь? – перебил его Чанчих.

– Смотри повыше, – еще загадочней и даже страшней произнес Ольмез, – смотри повыше…

В этот момент они проходили крыльцо дома с тремя ступеньками, и Чанчих понял это «повыше», что, мол, нужно посмотреть со ступенек, и это и будет «смотреть повыше…» И он инстинктивно остановился и встал сначала на первую ступеньку, потом на вторую, но остановился, услышав резкий и издевательский смех Ольмеза…

– Слезай! Ну, и хомячок ты, Чанчих! Повыше смотри – это не с крылечка, а вообще повыше… Так вот, третье, последнее, – совсем тихо и таинственно прошипел Ольмез, – с солнцем плохо, ходят разговоры, что гаснет оно…

– Как это? Так не может быть! Каждое утро я встаю вместе с ним и смотрю на него, и ничего не замечал… Летом жаркое, зимой холодное, все как полагается…

– Это для тебя, как полагается. А я вот тут крыл одну крышу в марте, и по моим расчетам весь снег уже в этот день должен был сойти… Я уверенно встал – и как поскользнулся!.. Ногу сломал… Это что по-твоему? Мне дохтур сказал, что бы я раньше, чем в апреле, не лез на крышу. А дохтура – они все знают. День стал короче, ты заметил, Чанчих? Раньше я возвращался домой к семи, а сейчас на полчаса раньше…

– Это ты постарел, раньше уходишь домой с работы…

– Нет, фрукта стала кислей, виноград несладкий, а самое главное – все молчат и согласились с этим. А надо писать куда-то, собираться всем вместе, думать… А то ведь у меня в сарае раньше мышей знаешь сколько было, а сейчас – ну одна-две… От сырости все поуходили. Скоро вся земля по кроется туманом, и мы не будет различать друг друга.

– Ну тебя-то по твоим крымчакским бровям узнает каждый. Черные, накладные, словно в театре, не брови, а усы над глазами…

– Кстати, о театре… Это, пожалуй, будет четвертым… С языком плохо…

– С каким языком?

– С русским… Его поедают другие языки. Актерки говорят то на французском, то на английском. Я раньше понимал заказчика с первого слова. Вчера иду мимо магазина, а на нем вывеска «Гастроном», тоже, говорят, нерусское… А главное – все молчат…

– А тебе-то что? Ты о своем языке думай…

– Ты не прав! Ох, как ты не прав, Чанчих… Если мне нужно править мягкую жесть, то я беру кусок железяки, и на нем молоточком выделываю, что хочу… Так и русский… От его силы и наш становится сильней, а дети куда пойдут с нашим… А главное – молчат все, не собираются… Ох, нехорошо это…

Так, в легком подпитии после дружеской вечеринки Чанчих и Ольмез медленно шли по домам. Чанчих клялся себе в том, что больше никогда не будет возвращаться домой с Ольмезом, но потом подумал: а куда от него денешься? Ольмез смотрел на небо в промежутках беседы, и падающие кометы поражали его воображение.

– Смотри, Чанчих, небо рассыпается на мелкие кусочки… А главное – все молчат…

Поход в театр

Карасубазар шумел дневным гвалтом торговли. Стоял густой крымский август, состоявший из плотного солнца, липнувшей к босым ногам пыли, скрежетов стрижей в низком сине-зеленоватом небе. Абрикосы и персики вспухали бутафорскими театральными ранами на столах торговок. Мальчишки, таскавшие кувшины с водой на голове, придерживая одной рукой глиняную ручку, кричали резко и со всех сторон: «Вода аянская, холодная вода, аянская»…

Толкотня и суета уже рассасывались, жара сбивала людей с ног, толкала к тенистым, протоптанным с разных концов города каменистым дорожкам. И только старый караим, с почти черным от природы и загара лицом, с глазами, подернутыми слепотой, все стоял под солнцем. На его шее на кожаном тонком ремешке был подвешен таз, наполненный караимскими пирожками. Таз был прикрыт марлей. Продавец причитал: «Пирожки караимские, караимские пирожки!» Его челюсть опускалась так низко, что был виден в глубине рта единственный золотой зуб.

Караимские пирожки… Наполненные соком, с петрушкой и мясом, и все это в тесте, пропитанном бараньим жиром… Хотя их продавали и крымчаки, и татары, и греки, но таких вкусных, съедаемых до корочки, как у высокого караима, не было ни у кого…

– С базара уйдешь, на базар вернешься, на базаре уснешь, на базаре проснешься! Покупайте караимские пирожки, караимские пирожки…

Метеш подошел к караиму, протянул две копейки:

– Дай один, хотя наше чоче лучше, один чоче – и я сыт целый день, а караимских мне надо два-три, слишком много сока пустого…

– Иди-иди. Куда собрался?

– Пойду в театр, никогда не был, говорят, целый день идти надо…

– Иди-иди, только зачем тебе театр на старости лет?

– Он мне приснился: белые колонны, артисты в белых одеждах, полуобнаженные…

– Ну да, особенно женщины… Метеш, что твоя старуха скажет, когда узнает, что ты был в театре, где…

– Не беспокойся, она не видела моего сна и не увидит…

– А мне расскажешь? На тебе еще один пирожок в дорогу.

– Конечно… Мне ничего не принадлежит вокруг, только бы дойти и вернуться, сутки туда и сутки назад…

– Э, – сказал караим, – на одном чоче и караимском пирожке не дотянешь… – И он достал пожелтевшую старую газету и завернул туда еще три истекающих жиром пирожка… – Брось в торбу. Денег не надо, я твою семью, Метеш, хорошо знаю. Вы честные люди…

Метеш пошел прямо на дорогу, ведшую в Ак-Мечеть, столицу, где и находился театр. Он пошел по пыльной горячей обочине, ступая босыми ногами, потому что свои белые летние туфли он спрятал в торбу вместе с пирожками и баклажкой холодной воды. Телеги и редкие авто обгоняли его с безразличием. Он оглянулся и увидел, что его родной город, где он родился, вырос и состарился, стал далеким и совсем маленьким. Метеш вздохнул и еще решительней зашагал по своему пути. Приближалась прохладная крымская ночь. Сверчки и цикады сверлили черное небо, и Метеш видел над собой хлопавшие веками большие глаза синих, желтых и зеленоватых звезд. Он свернул с дороги и направился к костру, еле колыхавшемуся меж садовых деревьев.

– Ты кто такой и откуда?

– Я Метеш из Карасубазара, иду в Ак-Мечеть. Вот негде переночевать.

– А чего, ложись вон на солому, в которую мы заворачиваем яблоки и груши, и спи себе. Может, хочешь поесть?

– Нет, у меня кое-что тут есть…

– Ну да, знаем. Чоче, да? На, возьми кусок баранины, яблоко, грушу. Спи, а мы еще потолкуем о нашем.

Сборщики говорили по-татарски, и Метеш спокойно разлегся на клочках сена и уткнулся лицом в небо. Утром его позвали к костру, угостили чаем с лепешкой, и он двинулся дальше. Обернувшись, он увидел, как рабочие склонялись над ящиками, укладывая туда фрукты, обернутые в хрустящую вощеную бумагу, и, перекладывая все это тем сеном, на котором он спал. День начинался ранней жарой, а впереди еще был огромный путь. И Метеш пошел вдоль дороги, надкусывая чоче – это был его завтрак. Чоче – треугольник и дырочка для воды, а вода – это жизнь, жизнь, он знал, на что это похоже, и даже слово «чоче» на его родном арамейском языке означало то самое вожделенное место у женщины. Но именно сейчас он почему-то очень зримо соединил эти два понятия и предмет и с еще большим удовольствием откусил кусок пирожка…

На дороге, точнее на перекрестке, от Зуи до Ак-Мечети он заметил трех парней, которые сидели на корточках и играли в абдрашик… Он подошел поближе и увидел, как они трясли высохшими косточками бараньего хвоста в закрытых ладонях и потом выбрасывали на землю…

– Что, хочешь поиграть, а? У тебя есть, чем отвечать?

– Чем-чем, есть два караимских пирожка.

– Ну садись, а то мы жрать хотим.

– А вы что ставите?

– А вот видишь что? – и один из парней скрутил дулю.

– Эх, ты, боколыбок, дерьмо, это не по-нашему.

– А как это по-вашему?

– Не по-человечески играть не будем, а пирожок один на троих я вам дам.

– Э, да мы у тебя заберем все.

– Ну и берите! Моя жизнь стоит того, чтобы вы съели их и стали добрее. А вы сами откуда будете?

– Из деревни Саблы.

– Так у меня там друг живет, Ава, он лошадей пасет. Я его мальчиков нянчил, когда они еще голожопиками были… Парни смутились и сказали:

– Ладно, идите своей дорогой, никаких нам пирожков не надо.

– Не надо-то – не надо. А вот вы… так вымахали уже, что чуть меня не ограбили…

– Да нет, мы играем в честную, просто никто не ходит по этой дороге уже второй день…

– Понял, – сказал Метеш и, положив у ног парней сверток с едой, пошел дальше…

Вдруг за спиной он услышал стук колес по каменистой дороге. Он обернулся, и телега с возницей остановилась.

– Это ты, Метеш? Утром, когда я выезжал из Карасубазара, то караим сказал мне, чтобы я догнал тебя и передал вот это. – В его руках был сверток. – Садись, я еду почти до Ак-Мечети…

Метеш забрался на телегу и уселся поглубже спиной к вознице. В середине на цветастом плетеном коврике спала молодая женщина, укрывшись летним платком, но от подрагивания телеги платок все больше сползал с нее, обнажая и колени, и смуглые крепкие руки. Метеш, оглядывая ее, наконец увидел красивое лицо с резкими черными бровями и едва-едва проступающими черными усиками над верхней властной губой. Ресницы во сне сцепились, как два черных цветка лепестками… Она спала, но и во сне источала силу и страсть…

– Кто эта женщина? – спросил Метеш.

– Это не женщина, это моя младшая дочь.

– Куда ты ее везешь?

– К доктору, тут недалеко осталось…

– Зачем к доктору? Она здорова, как солнечная долина, как море под Судаком…

– Я это знаю, но внутри этой душистой груши завелся червячок…

– И какой же?

– Она влюбилась.

– Что, не в того, в кого хотел ты?

– Именно!

– И, конечно, он бедный?

– Именно!

– И, конечно, не крымчак?

– Именно!

– И, конечно, русский?

– Именно!

– Так это хорошо, у нее будет много детей, и все будут не русские, а крымчаки.

– Именно!

– Нас и так мало осталось на этой земле.

– Именно!

– Думаешь, с русскими будет больше?

– Не знаю насколько, но больше. Они нас считают иудеями и…

– А мы и есть иудеи, и что с того? Говорим по-татарски, но наш язык гораздо шире, можем и по-русски.

– Именно! Однажды я слышал, как они шептались за моим домом, и он ей сказал, представляешь: ах ты, жидовочка моя!

– Ну и что с того? Она и есть прекрасная жидовочка.

– Именно! Я и сам это знаю, но как-то он это сказал с пренебрежением. А он сам знает, кто он? Такой русский – жопа узкий.

– Ээ, перестань, Ако, а если бы он был богатым? – спросил Метеш.

– Тогда другое дело.

– Вот видишь ты какой, дочку готов продать.

– Успокойся, Метеш, я не знаю ни одного русского богатого, они все пропивают. Э, какие дети? Ты посмотри на нее, я не уверен, что после первого ребенка он сможет сделать ей хотя бы второго. Вот поэтому мы и вымираем.

– Перестань, Ако, наши тоже пьют. Говорят, тоска оттого, что вымирают. Но так не бывает. Все в каждом человеке. Мне вот уже за шестьдесят, а я хочу посмотреть театр, может, на учусь чему. Знаешь, там такие слова, такая мудрость.

– А, перестань, Метеш! Караим на базаре сказал, что ты поехал посмотреть на голых баб в театре.

– Хотя бы так. Я вообще ни разу там не был, может, там и правда голые бабы изрекают мудрые мысли?

– Метеш, где ты видел бабу с мыслями, да еще и голую?..

Метеш увидел, что дочка Ако давно не спит и, прикрыв глаза, слушает разговор.

– Ты скажи, а что ты думаешь, твой доктор, как он поможет, если любит-то. От этого нет таблеток.

– Не знаю. Покажу, посоветуюсь, Может, надавит в нужном месте, потрет… Может, она другого мужчину увидит… А то живет в Карасубазаре, с улицы на улицу ходит, только об одном думает.

– Э, Ако, а ты о чем в ее возрасте думал?

Телега стала трястись все сильнее, лошади пошли под уклон…

– О жене своей будущей думал, и сам был, конечно, богатым.

– Так что же она пошла за тебя?

– Э, Метеш, посмотри какая красавица! Был бы ты молодой – за тебя бы отдал.

Солнце встало во весь рост и припекало невыносимо. Ако остановил лошадей у родничка, и они втроем, умывшись, на пившись холодной воды, сели в тени придорожного ореха.

– Дядя Метеш, – сказала Лили, так звали дочь Ако, – мой папа хочет убить меня. Ведь нельзя достать червяка из груши или яблока, не разрезав их…

– Это правда, Лили, но можно дождаться, когда он сам вылезет изнутри… Обычно это происходит, когда плод перезреет и червяк упадет на землю вместе с ним.

– Ничего твой доктор не сделает, папа, во мне уже живет его ребенок…

Ако от неожиданности просто упал лицом в сухую жесткую траву и тихо зарыдал.

– Я так и знал, я так и знал…

Метеш подождал, пока Ако успокоится, затем встал, по гладил Лили по голове и пошел прямо через степной, пахнущий лавандой и чабрецом холм, преодолевая последнее препятствие перед большим городом. Когда он поднялся, то обернулся и увидел вдалеке телегу, возвращавшуюся в Карасубазар. На козлах сидел Ако, его обнимала за плечи дочь Лили.

«Кто кого успокаивает?» – подумал Метеш и улыбнулся своей мысли.

В Ак-Мечети было уже около семи, и Метеш, сев у салгира на камень, вымыл ноги, надел свои туфли, затем ополоснул лицо и шею, облачился в свежую, пахнувшую домашним теплом рубашку. Затем мешок со своими пожитками спрятал в кустах, чтобы забрать на обратном пути. И вот он уже стоит у кассы и спрашивает самый дорогой билет, на самое лучшее место в театре русской драмы.

– Осталось только одно место в амфитеатре, берете?

– Так давайте скорее. Лопе де Вега! Какой к черту русский театр! А вот это да: «Собака на сене».

И Метеш уселся в кресло среди поразившей его нарядами и запахами городской публики. Наконец все захлопали в ладоши, и тяжелый, неуклюжий бордовый занавес раскрылся медленно и торжественно…

– А я-то думал, что он поднимается вверх, как юбка у женщины, когда…

И на этой мысли Метеш уснул решительно, уснул как человек, прошедший по солнцепеку сорок километров. Он даже не спал, он впал в состояние между жизнью и сном. Он не храпел, его бы разбудили, он не прислонился к чьему-либо плечу, его бы разбудили. Он просто застыл на стуле в позе внимательного зрителя. Он только ничего не слышал и ни чего не видел. И вышел из этого состояния, лишь когда кто то потряс его за плечо. Спектакль закончился, почти все ушли… Метеш встал, бодро зашагал на выход и прошел почти через весь город Ак-Мечеть с веселой, дружелюбной, о чем-то возбужденно толковавшей толпой. Наконец он остался один. Перед ним тихо протекал тот же Салгир. Метеш быстро нашел свой мешок, переоделся и медленно двинулся по дороге на Карасубазар. На следующий день после полудня он был уже дома, на базарной площади. Караим стоял еще на своем месте и тут же дал ему пирожок.

– На, подкрепись. Ну, как театр, расскажи…

Метеш раскрыл рот, чтобы сказать правду, но неожидан но произнес:

– Все было, как мне приснилось до того…

– Я так и думал, – сказал караим, – ни стыда, ни совести…

– Да, – сказал Метеш, – куда катимся?

И пошел домой.

Белый ослик и луна

– Крымчак никогда не бывает пьяным, – сказал Нысым, заглатывая очередной стаканчик красного.

– Так уж и не бывает, да ты сам сейчас отрубишься, а для нас это позор – валяться на улице под забором.

– Ну почему валяться – отдыхаю… перед встречей с женой после удачного…

– А что, так трудно с женой?

– У крымчака никогда не бывает трудно с женой, вот ты, Бохор, маешь трудности с собственной?

– Нет, только с чужой…

– Тогда зачем она тебе?

– Ну нужно же, чтобы была… чужая..

– Дурак, давай лучше еще вмажем.

И Нысым наклонил прозрачный кувшин с качавшейся на широком дне массой дымчато-красного домашнего вина, нацедив ровно по краешки стаканчиков.

– Знатно наливаешь, не промахнешься, словно буфетчиком работал всю жизнь.

– Нехитрое это дело, попей с мое, Бохорчик… Ну что, пошли еще чекулдыкнем где-нибудь, на людях, крымчак любит веселье на людях, ну там сделать вид, что он в стельку пьян, ну там поскандалит тихонечко, а на самом деле он трезв и не ругается, так, мандит понемногу, но не зло, сразу уступит, если што…

– Что если «што»?

– Ну там дракой запахнет или еще чем…

– А чем еще?

– Ну там чужой муж, ну муж чужой жены встретит и начнет родному, тьфу, чужому мужу своей… тьфу ты, жены… в общем, ты понимаешь?

– Или если она его встретит?

– Где? В кабаке? У крымчака жена в кабак не ходит. Даже одна.

– А у меня ходит. Меня ищет…

– Зачем? Крымчак никогда не бывает пьяным.

– Вот поэтому и не бывает, что жена находит и ведет домой. Знаешь, у нас ведь муж должен быть всегда… при хозяйстве, ну, дома…

– А ты сейчас где, Нысым?

– Ну, это сейчас, а вообще всегда дома…

– Так, ты уже напился, у тебя раздвоение личности – ты и здесь, ты и дома…

– Принеси нам чего-нибудь, официант, может, по коньячку?

– Чтоб ты свалился тут и опозорил весь… Ну ладно, давай еще по полтинничку и – по домам…

– И по домам…

И только они опрокинули, только плеснули в свои горла на свои застарелые гланды горячего напитка, как в кофейню ввалился совсем пьяный Юсуф с диким возгласом:

– А, это вы, крымчаки, которые никогда не бывают пьяными? Я угощаю, маю на то право, ще по сотке коньяку – и баста, и по домам…

Все трое уткнулись лбами друг в друга над столом и продолжили ударять по коньячку.

И только и слышалось – еще и еще… С возгласами «крымчак никогда не бывает пьяным» они выбросились на мостовую тихой улочки и прямо из греческой кофейни пошли в обнимку неведомо куда…

– Ну и что? И где твоя жена, которая найдет всех нас и избавит от позора? – спросил Бохорчик Нысыма.

– Ходит где-то по пятам, она хорошо чувствует мою кондицию и занятость, крымчак никогда не пьет просто так, он всегда пьет по делу…

– А какое у нас с тобой дело?

– Пить, разговаривать, это и есть дело, Бохорчик. А ты что молчишь, Юсуф?

– Я вижу, что мы уже выходим из нашего города…

– И что, идем в другой?

– Дурак, мы зайдем в наш с другой стороны. Земля, говорят, еще пока круглая…

И в этот момент они все вместе зацепились за трубу, которую еще не успели уложить в канаву, и через секунду уже лежали на ее дне.

– Ну вот, а ты, Юсуф, сказал, что земля круглая! Она – как сундук с углами…

– Ну ладно, давай помолчим, полежим, подумаем…

– Да и уснем, а утром стыда не оберешься, весь город будет знать, что мы стали пьяницами подзаборными, валяемся, как чушки.

– Да никто не узнает, утром нас закопают вместе с трубами и – привет семье. А ты говоришь, Нысым, крымчак никогда не бывает пьяным, всегда ночует дома…

– Посмотрите на небо, который час? – спросил кто-то рядом с ними чужим голосом. – И не мешайте спать…

– Здесь кто-то есть, ребята, мне страшно, – прошипел Юсуф.

– Не бойтесь, это я, сын аптекаря. Я скоро уже буду трезвым и выведу вас назад в город, мы пойдем на «пьяный» угол и примем еще водочки, кто будет ставить?

– Слушай, зачем притворяешься? Что, в нашем городе сегодня напились все крымчаки, чтобы доказать, что крымчаки никогда не бывают пьяными?

– Да, и еще не спят с чужими женами и не ночуют под забором, – продолжил сын аптекаря.

– Слушай, откуда ты знаешь про мою чужую жену?

– Так весь город говорит об этом.

– Ты посмотри, у меня еще ее нет, я только подумал о ней, а уже весь город знает.

– Да, – сказал сын аптекаря, – наш город весь в мыслях об этом.

– О чем об этом?

– Ну, про чужих жен… Вы же все пьете и спите по канавам, а о них уже кто-то подумал…

– Послушай, ты, сын термометра и клизмы, не расстраивай нас, дай хоть немного отдохнуть, вот сейчас моя придет, она тебе даст..

– Зачем это мне нужно, мне свою жену окучивать надо.

– Да? И где же она?

– Ищет меня. Вот сейчас она придет и уж точно вам даст, пьяницы несчастные, подзаборные…

– Да мы не возьмем, нам своих нужно отоваривать…

– Да я не об этом, идиёты, у вас только чоче на уме…

– Не говори за всех, – Нысым попытался встать, но снова упал… Сверчки и цикады делали свое летнее дело, убаюкивали четверых смельчаков, ночевавших за городом, да еще в канаве.

А в это время четыре жены искали своих пропавших мужей, заглядывая в кофейни, простаивая и подглядывая в окна богатых ресторанов. Но их нигде не было.

– Ну где они могут быть, причем все вместе, вчетвером?

– Я знаю весь наш город, каждый закоулочек, у других женщин одновременно они не могут быть, да и не принято у нас следить за мужьями, много чести, – сказала самая гордая из них Балабан Стер, жена Нысыма.

– Ой, меня это вообще не трогает, лишь бы был здоровеньким, – сказала самая тихая жена сына аптекаря.

– Что же у нас в городе новенького, такого, на что они могли клюнуть? Они же знают каждый камешек на улицах. Стоп, дядя Кинап, – крикнула Балабан Стер через дорогу, – ты не видел наших мужиков?

– Нет, не видел, спроси у проезжей цыганки, у нее незамыленный глаз на наш город и наших мужчин. Она гадает у трамвайной остановки.

Цыганка смерила их незамыленным глазом и сказала:

– А позолотите ручку – скажу все про ваших му…

– Нет, все говорить не надо, только где они? Денег не дадим, а вот семечек жареных – два кармана.

– И то дело, – сказала цыганка… И начала что-то нашептывать себе под нос и в ладони.

– Я посоветовалась сама с собой и вот что скажу: я видела полчаса назад, как четверо мужчин, сильно качаясь, выходили из города. Шли они в другой город, но вдруг сначала один, а затем трое исчезли под землей…

– Я все поняла, – воскликнула Балабан Стер, – там прокладывают водопроводные трубы и сегодня рыли канаву…

Вскоре они стояли над своими мужьями и смеялись, глядя на то, как они лежали рядком в совсем неглубокой канаве, соображая, куда же они попали, и рассуждая о том, где еще могут выпить.

– Да эти все «соичмес» наши (крымчаки воды не пьют), – с облегчением сказала Балабан Стер.

– Ну вот, я же сказал, что моя меня найдет и не даст повода говорить, что крымчак валяется под забором, – сказал Назим.

– Нет, моя нашла, – начал было ныть Бохорчик.

– Кузгуны къайда олсанъ ол, ахшан эвынъдэ ол (днем будь, где хочешь, вечером в своем доме будь), – рассмеялась Балабан Стер.

– Ну и что, если цыганка видела, то весь город будет знать о вас, непутевых, что опозорили наши семьи. Вставайте и пошли по домам.

– Э, нет, – сказал Нысым. – Я приглашаю всех в гости к нам, у нас есть в подвале бутылка виноградной водки, такое дело надо отметить – мы подтвердим наши традиции.

– Какие традиции?

– Крымчак никогда не бывает пьяным, и жена крымчака никогда не позволит ему валяться под забором…

– А сам он что? Притворяется или ограничитель поставил? Или это тайна, уходящая с нами? Все пьют и мы пьем, – опять начал ныть Бохорчик, опираясь все же на жену…

И они пошли по ночному городу, отряхиваясь от пыли, умирая от жажды. На Фонтанной улице они один за другим хватали сухими ртами упругий фонтанчик холодной ночной воды, звонко цокая языками от удовольствия. Они уже почти дошли до дома Нысыма, как Бохор вдруг сказал:

– А что, может, завтра разопьем твою водку, Нысымчик?

– И вправду, – поддержали другие. – Если сегодня добавим, то утром дыхание будет тяжелым, голова тоже, даже катык не спасет… Хозяин будет недоволен, еще уволит…

Они шли по ночному городу на свою улицу Фруктовую, где они прожили всю свою жизнь, за исключением недолгих отъездов. Юсуф, шатаясь все время, причитал:

– Кем я был, кем я был, я был старшим приказчиком, ездил по разным городам, подбирал товары для нашего магазина. А потом? Потом всё, мы разорились. Кем я был, кем я был…

Бохорчик же спотыкался и тоже постанывал:

– Куда мы идем, где наше место в истории и кто мы такие? Мы и по-русски, и по-татарски, и по-крымчакски, а кто мы такие, куда мы идем?…

– Ладно, хватит причитать, возьми себя в руки, пока я тебя не взяла на руки, – тихо пропела его жена, молодая еще, но рыхлая Сме… – Смотри на дорогу, там что-то белеет…

– О, черт, да это же белый ослик, это к чему-то хорошему…

– Значит, рядом где-то плохое. Видишь – луна, а ее перекрывает наполовину черное облако, не к добру это, сглаз неба, – сказал Нысым, и тут же все увидели конец своей улицы. Там, по обе стороны, с четной и нечетной стороны, горел свет в обоих домах всеми окнами, несмотря на то, что было часа три ночи…

Они медленно подошли к домам соседей и услышали сдержанный плач из одного и сдержанные радостные всхлипы из другого.

– Что случилось? – громко спросил Нысым.

– Старый Мангупли помер, – послышалось в наступившей тишине.

– У Ломброзо девочка родилась, – откликнулись тут же.

– Да, – сказал Нысым, – мужчины мрут, а рождаются все девочки да девочки… Ну, пошли все ко мне.

Они сели в саду за деревянный стол и откупорили бутылку виноградной водки. И выпили за упокой и за здоровье…

Крымчакское имя

Дети всегда заболевают неожиданно. Крымчакские тоже. Но надо знать, как любят своих детей те люди, которых мало на земле, как они берегут каждую капельку, каждую кровиночку свою. То ли общая идея единения немногих в них заговаривает с особенной силой, то ли древнее родство укрепляется в душах и умах. Но главное – боязнь потерять… Хотя у кого это не так? Но у каждого по-своему. И вот лежит это чадо, обложенное одеялами и горчичниками, рецептами и банками с медом, напоенное микстурами и чаями, и чахнет, чахнет… И вот уже доктор дважды или трижды приходил и успокаивал. А все не поправляется маленький Михай – то зарывается под одеяло, то сбрасывает его…

– Доктор, что у него? Корь? Скарлатина? Воспаление легких? Режутся зубки? Ветрянка? Так это пройдет, это было и у меня.

– Нет, это похуже, но тоже пройдет.

– Доктор, но он же горит!

– Ничего, так должно быть. Организм борется, это хорошо.

– Что хорошего, когда ему плохо, доктор?

– Ладно, компресс на лоб: марлечку смочите водой с уксусом и побольше питья. Как мальчика зовут? Михай? Ладно, завтра зайду. Чай с малиной на ночь… Главное – чтоб пропотел…

И он пропотел, вся постель и рубашка насквозь мокрые – и ничего. Все равно плохо…

– Ну что, Михай, как дела? – назавтра спрашивает док тор…

– Его не Михай зовут, а Исаак, доктор…

– Как это? Вчера был Михай, а сегодня… Может, я ошибся?

– Да нет, все правильно…

А ребенок лежит, и ему все равно, как его зовут, ему просто плохо… В руках держит глиняную свистульку и не свистит в нее, потом пластилиновый самолет, но и он у него не летает…

– Эх, всех в доме предупредили, что имя Михаю поменяли, а доктору забыли сказать…

А имя уже не звучало в доме, улетало от больного мальчика, отвыкало от него и уносило с собой в неизвестность все его вирусы и недомогания… И ребенок от него отвыкал, от его непонятной темной ауры, принесшей ему такое тяжелое испытание. Два не подошедших друг другу живых создания расставались навсегда и забывались один в другом, пряча навсегда болезнь в самые потаенные уголки земного существования, пока кто-то уже другой не напорется на нее и не постарается справиться с ее неотвратимостью.

– Подождем еще несколько дней… Имя выстраивает тело и дух, это мне еще бабушка говорила. В имени скрыты и сила, и слабость, и вся судьба, – скажет крымчацкий муж и тут же пожалеет.

– Да уж, вот назовешь сыночка Жорой, и вырастет босяком. А вон Исаак колесо велосипедное катает по улице целый день – и хоть бы хны… – вздохнет крымчакская жена.

– Да что ты знаешь про имя Жора? У меня друг Георгий был в годы войны – такой здоровый был, до сих пор где-то болтается по армиям, ох, дай ему Бог здоровья… Главное, чтобы за именем не волочилась беда какая, черная сила. Главное – в благоприятном совпадении…

Так они сидели вечерами на крыльце в палисаднике, скрывшись за сиренью, и время от времени заходили в комнату, где лежал сын. А мальчик все не выздоравливал, таял на глазах. Муж и жена уже и от сглаза давали ему мочу пить, и бабка приходила, бабка Язве с Продольной улицы, и крутила тарелки с водой и желтком яичным над головой… Ничего. Доктор пришел. Молчком выписал какую-то бумажку и ушел.

– Что он там написал? Сходи к соседям, пусть прочитают…

Жена пришла расстроенная, села у кровати сына, потрогала губами лоб, дала попить и, выйдя на кухню, сказала мужу:

– Там написано, что нужно поменять имя еще пять раз, только на седьмой может случиться чудо, два у него уже было. Главное – чтобы он выдержал эти перемены, это очень тяжелое испытание для нашего агланчика.

– Правда, Жора? – спросила она сына.

– Меня что, уже Жора зовут? Мама, я боюсь этого имени… Он что, Жора-обжора?

– Не бойся, это папин друг. Потерпи еще немного, и по другому тебя назовем…

Они открыли окна и двери, укутав сына в теплое одеяло, и начали простынями выгонять воздух, проветривать комнату. Мальчику стало легче.

– А лекарство надо пить? – спросила жена, встретив доктора в дверях.

– Да, пить, все делать… Как он?

– Уже пять имен сменили, осталось два…

– Пусть муж узнает, нет ли больных на вашей улице с такими именами. И зовите его последние четыре дня тем именем, на котором ему станет совсем хорошо. Оставьте его как родное навсегда, оно будет охранять его всю жизнь.

На последнем имени Эгдем мальчик стал совершенно здоровым, а проснувшись, попросился на улицу погулять. Он носился по дворам целый день и прибежал под вечер, с аппетитом съев домашний ужин.

Доктор пришел назавтра и радовался вместе с родителя ми.

– Откуда вы знаете наши обычаи, доктор? Вы ведь учились на простого врача… А про смену имен у больных детей знают только крымчаки от своих предков. Вы, к примеру, знаете, что даже неблагоприятная буква в имени может повлиять на выздоровление ребенка. Допустим, буква «н», если болит нога, есть в имени, то уже его нельзя давать ребенку …

– Главное в учености – это наблюдение. Когда вы назвали Михая Эгдемом, я увидел, как посветлела вода в стакане с чаем, и Эгдем впервые проглотил мою микстуру без отвращения… Еще семь звезд горели в небе, когда я в первый раз пришел к вам… Самое главное было направить кровь мальчика вращаться в сторону той реки, у которой он родился. На магничивание… В общем, помогли лекарства, хотя на самом деле спасли Эгдема ваша вера и магическая сила поколений в прошлом.

Родители, едва окончившие четыре класса, с изумлением смотрели на доктора и сейчас понимали только одно: что их мальчик был совершенно здоров, а доктор просто умничал, чтобы очаровать тетку Эгдема.

Когда прошло немного времени, Эгдем стал совсем крепким, однажды ночью он проснулся от яркого мерцанья и шевеления звезд в небе. Он напряг свое тело, почувствовал силу от ступней до шеи и порадовался за себя. Уже засыпая, он попробовал вспомнить имена, которыми его называли во время болезни. Да так и не смог. И уснул с единственным своим именем на губах – Эгдем…

На углу Караимской и Субхи

Парикмахер дядя Леня летом носил сшитые на заказ кожаные туфли с узорчатым верхом бежевого цвета, широкие брюки с манжетами и тонким поясом поверх большого живота. Он приходил рано, часам так к восьми, раскладывал свои инструменты, доставая их из небольшого саквояжа, который на улице делал его похожим на доктора. Первым делом он доставал, предварительно постелив на стол перед большим зеркалом белую свежую салфетку, ручную машинку для стрижки с мощной и сильной пружиной меж двух изогнутых рычажков, соединенных подвижным болтом близ головки самой машинки. Каждая ручка рычажка заканчивалась тонкими острыми зубчиками. Через болт они притягивались друг к другу. Когда дядя Леня нажимал на ручки одновременно большим и указательным пальцами, то зубчики, или еще их называли ножами, превращались в ножницы, вернее, в большое количество ножничек. Таким образом, при быстрой работе ладони машинка работала и стригла волосы, где нужно, и даже добиралась до самого черепа.

Это был самый главный инструмент парикмахера вообще и дяди Лени в частности. Еще, конечно, опасная бритва и кожаный ремень для заточки бритвы. Точнее, чтобы она стала острой и мягкой одновременно… Далее: ножницы для стрижки, еще одни, филировочные – ножницы для прореживания волос, обязательно одеколон с большой резиновой грушей в мелкой сетке для выдувания распыленной ароматной жидкости, камень с йодом для прижигания мелких порезов, стаканчик для пены, помазок и еще десяток-два мелочей… И конечно, салфетки и белый большой, на весь живот дяди Лени, халат. Он и называл весь процесс стрижки и бритья операцией – чуть ли не хирургической. Был он мастером мужским и женским. У него стриглась вся округа: мужчины и женщины, мальчишки и девчонки. Не до модных женских укладок было тогда, но все были аккуратистами. Сам дядя Леня носил полубокс с чубчиком в пол-лба, и его один глаз смотрел несимметрично куда-то в потолок из-за небольшого бельма, появившегося неизвестно когда… Вообще-то он слыл бабником, но что это такое, по-настоящему никто не понимал. Ну, допустим, если к нему в салон, где он работал вместе с хромой уборщицей Изольдой, заходила женщина и просила подстричь в долг, то это же не значит, что он стриг совсем бесплатно…

– Ну, будешь должна один раз, – говорил он, смеясь.

Что один раз, чего один раз, никто не знал. Подумывали о чем-то фривольном, но в конце-то концов успокаивались. Его знали все, и он был всем как близкий родственник… И сомневались. А дядя просто сажал клиентку в кресло, затем проводил руками по волосам и приговаривал:

– Красотуля! Ну чистый шелк!

Затем гладил еще раз, и руки его скользили ниже по грудям и еще ниже… Там он останавливался, мгновенно отрывал руки и бросал:

– Изольда, компресс.

– Кому, дядя Ленечка?

– Ну не ей же… Мне… Что-то в голову ударило.

И действительно, он был не молод, но добр. И если иногда он уходил с клиенткой за ширму, отослав хромую Изольду за пудрой в аптеку, и переворачивал табличку «Открыто» на другую сторону, где было написано: «Ушел за ассортиментом», то никто не знал, что он там делал с ней – массаж ли воротниковой зоны, или же клиентка делала дяде Лене искусственное дыхание рот в рот после массажа… Но все его любили, кроме мужчин, которые завидовали ему и разводили свои бритвенные возможности на дому с теми же ремня ми для правки бритв, пенами и помазками, гордо высматривая свои лица в маленьких зеркальцах, начиная затем драть кожу. На это дядя Леня всегда им говорил:

– Вы же варвары! Вам надо брить свиней на бойне! Если намазали кожу пеной, подождите, пока она размягчится под ней, ну, две-три минуты, и потом уже… А вы – ну, как блох ловите… Спешите…

Но все равно все делали по-своему, чтобы досадить дяде Лене…

Его парикмахерская находилась в старом районе города, где жили его небогатые соплеменники, в большинстве крымчаки, которых он стриг зачастую бесплатно, чаще всего в долг…

– Потом отдашь, когда разбогатеешь… Или: когда замуж выйдешь… Или еще: передай маме привет, мы с ней вместе учились в одном классе…

Философия его была проста – лучше пусть будут должны ему, чем он кому-то. Клиенты любили его, а должники обходили немного стороной – долг есть долг, тем более что его левый глаз с бельмом посматривал иногда как-то хитро и с ехидцей: мол, я вас всех знаю наперечет…

На перекрестке Караимской и Субхи он стоял как-то в минуты, когда не было клиентов, и потягивал свою папироску «Казбек», греясь на солнце. И тут два жлоба зашли за его спиной в его заведение, выгнав через заднюю дверь хромую Изольду, взяли в руки его опасную бритву и ножницы и сказали:

– Ленчик, тебе хана, отдавай выручку – и мы уйдем.

Дядя Леня среагировал быстро.

– Хорошо, – сказал он, – но я должен достать деньги из моего сейфа. А вы пока, вернее ты, с бритвой, закрой ее, а то порежешься…

И тот закрыл, не зная свойства бритвы: если сделаешь это резко, то, укладываясь в свое ложе, лезвие может порезать руку едва не по локоть. Так и случилось. Кровищи было и крику на весь квартал. Второй, с ножницами, бросив и кореша, и ножницы, бежал, а дядя Леня, наложив жгут на руку гопстопника, ждал врачей скорой, уставившись в потолок своим бельмом…

С тех пор его авторитет вырос во всех сферах. Но однажды все-таки его слегка подожгли. Говорили разное: мол, один из ревнивых мужей, другие – мол, дружки тех грабителей. Но когда на заднем дворике его мастерской задымило, он был спокоен, и пока не приехала пожарка, его друзья-должники пожар потушили. Ущерб был небольшим. Ну, две рамы от окон, две половые доски и полдвери черного хода, да полностью сгоревшая швабра хромой Изольды. Но что тут началось! Все, кто был ему должен, решили отдать ему долг не деньгами, коих не было, а натурой. Измерли за три полубокса принес почти новую раму, спертую со двора школы. Токатлы, мальчик, за бритый бокс приволок вытащенное из веранды прямоугольное стекло, а девочка Валит – из дома совершенно новый замок для входной двери. И так далее… Дядя Леня сидел и всхлипывал, морщась от гари еще не выветрившегося пожара и умиляясь любви своих клиентов. Наконец перед закрытием, когда хромая Изольда сказала: «Ну, я пошла, а то подумают дома, что сгорела», – в дверь постучалась, дядя Леня увидел это в четвертушное стекло двери, самая красивая его должница, от которой он ничего никогда не требовал: пухленькая, но с тонкой талией Зина Леви, его очень-очень дальняя родственница, и то по слухам.

– Дядя Леня, я понимаю, у вас трудные дни… Задвиньте щеколду на вашей двери и идите ко мне. Я хочу именно сегодня отдать свой долг… – и гордо села в кресло клиента, положив нога на ногу так, что у дяди Лени сердце заколотилось аж в горле.

– Слышь, шмакодявка, я не живу на долги родственников, даже очень-очень далеких, и не изменяю этим принципам никогда. И потом – это не самые трудные дни, которые я испытал. Уходи…

Зина посмотрела на него удивленно и, опустив глазки, стала тихонечко выходить из мастерской, унося свои прелести навсегда. Вдруг дядя Леня как взвился:

– Постой, тебе повезло! Я решил именно сегодня изменить своему принципу… – и, задвинув щеколду на двери, перевернул табличку с «Открыто» на «Ушел за ассортиментом».

Торговля воздухом

Чипче на Ташхане слыл чудаком. Абсолютно безобидным, смешным и почти нищим. Знавшие его говорили:

– Чипче, свадьба спасет тебя, хорошее приданое – и ты в порядке. Ты ведь хорош собой и работаешь много, только вот – мимо денег…

А он и правда работал, время от времени и на случайных работах. То на базаре разгрузит подводу с дынями, то подметет несколько проходов на рынке между рядами…

– Положения нет у тебя, Чипче. Любимый, но неуважаемый человек, ну кто за тебя отдаст свою дочь, э?

Но на Ташхане он был узнаваемым и своим человеком, потому что выкидывал всякие необычные коленца, ставившие в нелепое положение по большей части знатных, но не местных людей. Так сидел он однажды в тени на камешке, а перед ним стояли старые аптекарские весы.

– Весы продаешь? – обратился к нему высокий приезжий татарин.

– Нет, не весы. Пыльцу для опыления цветов.

– Сколько стоит?

– Видишь, насыпаю полную ладонь? Два алтына…

– И зачем? – спросил татарин.

– Приедешь домой, мало ли чего случится, положишь в сарай, достанешь, выйдешь в поле, рассыплешь, весной как все зацветет!

– И вправду: зацветет – не зацветет – куплю на всякий случай… Давай две ладони…

Больше никто не подходил за весь день. Эту его «мульку» знали все местные. И Чипче придумывал каждый раз что-то новое…

Как-то всем на радость и удивление на площади, недалеко от дома композитора Спендиарова, на столбе повесили большие часы. Все местные знали про это, а вот приезжие…

Так вот, сел опять Чипче прямо напротив часов через площадь, но так, чтобы стрелки издалека были видны. И поставил прямо перед собой ишака. Подходит приезжий и спрашивает:

– Что, ишака продаешь?

– Нет, время сообщаю.

– Как это?

– Ну вот, спроси за пол-алтына…

– Ну спросил… Который час?

Чипче бил по заднице ишака рукой, и тот отходит вперед на метр или чуть больше и тут же возвращается…

– Три часа пополудни, уважаемый…

– И правда! – восхищается приезжий, сверяясь со свои ми карманными часами и бросая пол-алтына Чипче. – Как это ты без часов, при помощи осла? А ну-ка еще раз…

И Чипче повторял фокус. Пораженный человек не отходил от Чипче, все пытаясь разгадать, при чем тут осел, при чем тут удар по заднице осла. Но каждый раз Чипче точно сообщал:

– Три часа тридцать пять минут, уважаемый… Наконец приезжий, заплативший уже достаточно денег для удовлетворения своего любопытства, сказал:

– Плачу вот сколько, – и достал две крупные бумажки, – скажи секрет.

– Не могу, уважаемый, за такие деньги осел не сдвинется с места, ведь это и его тайна. Заплати за две тайны…

И приезжий достал еще две бумажки. У Чипче запела душа, для него это было целое состояние. Он спрятал деньги в кошелек, кошелек спрятал под кушак и сказал приезжему:

– Иди сюда, уважаемый, встань на мое место, я спрошу тебя. Приезжий встал на место Чипче, и Чипче спросил:

– Уважаемый, скажи, сколько сейчас времени?

«Уважаемый» ударил ишака по заднице, но тот не сдвинулся с места и только заорал: «Иа, иа, иа»…

– Ну и что, уважаемый, сколько времени?

– Без моих часов не могу сказать.

– Не нужно мне твое время, добавь еще денег…

– На, ты меня уже на сегодня разорил.

– Ничего, я тебе одолжу на дорогу, – разыгрался Чипче. – Смотри, уважаемый. Во-первых, нужно сидеть на камне, во вторых, бить не сильно, а нежно, ладошкой, и смотреть через площадь. Понял, уважаемый?

«Уважаемый» сел на камень, шлепнул ишака по заднице, ишак отошел, и в это время он увидел напротив часы, на которых стрелки показывали время…

– Э, парень, да ты меня надул..

– Нет, я был честен с тобой. Этот фокус придумал я сам. Ты откуда?

– Из Инкермана…

– Ну вот, поезжай домой, поставь так же ишака, только своего, на площади и за день вернешь деньги…

– Э, парень, э, аглан. Мне, уважаемому человеку, стоять с ишаком на площади – позор… А поехали со мной?

– Нет, уважаемый, мне этих денег хватит, чтобы жениться. Я тут нашел одну красивую, с нашей улицы…

И Чипче пошел свататься. Красивой он тоже понравился, но она была не так уж богата и сказала: «Если ты купишь самые красивые туфли, то пойду за тебя, Чипче». И отец красивой то же самое сказал.

Шел Чипче домой и думал: «Эти деньги на большую свадьбу. А где взять для приданого и для самых красивых туфель? Надо думать».

Неделю Чипче не появлялся на Ташхане. И вот в воскресный день он снова появился на своем месте и тут же негромко сказал в толпе всяких разных гуляющих и промышляющих:

– Поднимаю белую скалу указательным пальцем за алтын, повторяю – поднимаю, не сходя с места, белую скалу указательным пальцем на два сантиметра и научу каждого, кто захочет…

Это заявление всколыхнуло не только пришлых, но и местных. Как это, гордость Карасубазара, знаменитую белую скалу, на которой генералиссимус Суворов подписал бумаги о мире с турками, на которую ходили, чтобы оттуда увидеть весь Крым – и поднять указательным пальцем? Быть такого не может…

– Чипче, ты что, с ума сошел? – закричали все. – Это тебе не шутки с ишаком… Это наша белая скала…

– Да плевать, что ваша… Белая скала! Подходите и смотрите! Куру, собирай деньги… Первым подошел приезжий грек из Сурожи.

– Вот смотри, – сказал он греку, – смотри на мой палец.

Грек изумленно посмотрел на обыкновенный указательный палец Чипче.

– И веди глаз за ним…

Грек повел. Палец Чипче медленно приближался к основанию белой скалы. И в тот момент, как линия пальца и линия основания скалы совпали, Чипче произнес заклинательно: «Поднимаю!»

И действительно: скала, стоявшая зрительно на пальце, стала подниматься, потому что Чипче стал двигать палец в сторону…

– Ну что, видел?

Грек словно ополоумел, упал на землю, начал кричать:

– Не может быть! Смотрите все – Чипче поднял скалу…

Все бросились в очередь. И каждый раз Чипче повторял этот фокус. И каждый был потрясен и с радостью расставался с половиной алтына… К вечеру, когда стемнело и белую скалу стало почти не видно, у Чипче уже оказалась полная пазуха настоящих бумажных денег. Он зашел в обувную лавку, купил самые красивые туфли для своей красивой и сыграл красивую свадьбу. На свадьбе друзья Чипче пытали его:

– Чипче, ну расскажи, как это ты делал с белой скалой?

– Нет-нет, еще рано, мне нужно еще заработать на дом, а потом уже…

Самое удивительное – и на дом он заработал для своей красивой, и еще немного… Но однажды друзья все-таки прижали Чипче к стенке и упросили раскрыть секрет.

И Чипче поведал: «Чтобы сделать что-то невозможное, нужно отвлечь внимание… Ведь все смотрели через палец на белую скалу, а я поднимал песчинку на пальце. А песчинка перед глазом становится величиной с белую скалу… Вот и все».

Назавтра же на Ташхане Чипче увидел мальчишек, которые пытались поднять белую скалу указательным пальцем по способу Чипче… Но ни у кого ничего не получалось.

– И не получится, я ведь не все рассказал тогда на свадьбе и не расскажу. Я кое-что узнал о мерцании звезд и о том, как летают птицы, – произнес Чипче и удалился на свою крымчацкую улицу.

Портные

Работа портного напоминала Куру работу настоящего художника. Все, весь его образ и метод. Этот взгляд, измеряющий с ног до головы, в руках мелок для разметки и вечно свисающий через шею по обе стороны сантиметр. Ну и вообще образ мышления, жизни… Некая медлительность и почти барственная походка в черных туфлях, поверх которых красовались манжеты широких от пояса брюк из дорогого шевиотового материала.

Куру завидовал этим двум мастерам, которые с утра до вечера крутились возле большого стола, где у каждого был свой большой угол, своя гладильная доска с паровыми тяжелыми утюгами, большие острые и тяжелые ножницы, лекала и медный чайник, который они все время подогревали на печке…. И, конечно, жилетки, у каждого своего цвета. Со спины они были шелковыми, а спереди из того же материала, что и пиджак, который висел аккуратно на плечиках в прихожей.

Мастерская находилась в самом центре Карасубазара и пользовалась успехом, поскольку мастера были то, что надо. Да и люди они были хоть и заносчивые, но добрые и покладистые.

– Мы, портные, – говорил Боти, – с человеком всегда. И на свадьбу оденем, и в гроб. Без нас никуда… Мы и работать начинаем с первыми петухами, часы не надо проверять.

Это всегда передергивало Куру, потому что он всегда представлял себя молодым в гробу, в красивом костюме.

– А чего ты боишься? – продолжал Боти. – Представь, через сотню лет тебя откопают, а ты там голый лежишь, Куру. И скажут твои родственники: вот, мол, жил, но не то чтобы добра нажил, на костюм не смог заработать… И закопают назад, ха-ха, Куру…

Куру опять вздергивался и ныл:

– Ну хватит, дядя Боти…

– Да, Боти, хватит пугать мальчика, а то и до свадьбы не дотянет. Или жениться пойдет голым… Ха-ха… Работать надо, Куру, а ты вот сидишь у нас полдня, а потом что? На постоялый двор чемоданы таскать? Давай, становись рядом с нами, мы тебя научим. Хотя это умение нам передано отцами нашими, но мы тебе поможем. Мы знали твоего отца, уважали…

Куру очень хотелось, но он уже дал обещание пойти в ученики к жестянщику. А что? Тоже кроить и резать, да еще на воздухе, не то что портные – от петухов до ночи и строчат, и строчат, и примеривают, и примеривают… И все то в пару, то в мелу…

– Да, на вашу фигуру маловато материалу будет, да еще с жилеткой, – услышал Куру, когда в очередной раз пришел к портным поболтать…

Это говорил другой портной, Чанчих, моложавый мужчина, молчаливый. Его жилет был утыкан еще и булавками, и всякими иголками. Как раз в это время он обматывал куском коричневой материи большого Атара, соседа Куру, чья дочка очень ему нравилась, и он не знал, как к ней подойти.

– А, это ты, Куру, пойди погуляй, пока я тут меряюсь на костюм.

– Но не выходит же, – сказал Куру.

– Уйди, сопляк, не твоего ума дело, портной знает свое…

– А дело такое, Атар, надо худеть, меньше есть ушки, кубэте, рулет с картошкой…

– А как же жить? Ведь питание – это смысл моей жизни после шести часов. Не голод же сейчас! А жена для чего готовит все это…

– Ну тогда надо купить еще материала такого, ну, с метр… Или будем шить без жилетки…

– Э, куда без жилетки… Если я сниму пиджак в жару и все увидят меня в рубашке, то скажут, что я пожалел, что я жадный! Что скажут о моей дочке, что у нее папа жадина, что пожалеет ей приданое, что все мои родственники тоже скупердяи, если не могли мне собрать… Уходи, сопляк, на улицу.

Куру покорно вышел.

– Правду буду говорить, что этот отрез пролежал со времен моего отца. Папа не любил жилеток и поэтому купил себе именно такой отрез и завещал мне. Но долго не умирал, лет тридцать, – всхлипнул Атар.

– Ладно, Атар. Успокойся, приходи завтра, что-нибудь придумаем.

– Правда? Хорошие чаевые дам…

– Ладно, приходи завтра, – опять сказали портные и начали строчить, намечать мелком пунктирные линии будущих швов, мягко, с каким-то сладостным звуком, рассекать материю ножницами, лепить, ладить новую одежду для человека, который ждал, надеялся, приходил к ним на примерку, боясь, что не получится…

Но проходило время, и все получалось. И подкладка становилась на место, и плечи, и заглаженный шов на штанах точно попадал по центру ботинок… И он цокал языком и портные, довольные работой, тоже цокали языками и говорили:

– Клиент, хоть и прав, а с тебя магарыч причитается! Материал был так себе, но мы, сам знаешь…

Шили они все, но самое трудное, как считали все, это было пошить брюки. Надо, чтобы они от самого пояса до подошвы с каблуком не висели, а стояли, и в этом был весь фокус. И когда в карманы мужчина укладывал пачку «Беломорканала», портмоне, носовой платок, да еще связку ключей – чтобы они не оттопыривались. И они не оттопыривались. Но работали портные от петухов и до самой темноты. Тут же и обедали в мастерской, разворачивая большие свертки с домашней едой. Иногда перепадало и Куру. Они любили его и жалели: безотцовщина.

– Так ты выбирай, – шутили они, – что ты хочешь резать: железо или материю? Материю никогда не отменят, а я вот слышал, что все кровельное железо скоро поменяют на черепицу. Что тогда будешь делать, а? Садись, Куру, не стесняйся, ешь, мы же шутим…

На следующий день пришел Атар и первое, что сказал:

– Слушай, может, перемеряем, может, пойдет, а? Я вчера не ужинал…

– Ну, давай, давай, – и они повторили уже вдвоем процедуру обмера. – Не выходит, – сказали, – на твою фигуру…

– А это у нас в Карасубазаре он фигура, – почти из-под стола брякнул Куру и, получив подзатыльник, убежал из мастерской.

– Ладно, приходи через два дня, Атар. Есть у меня тут один вариант… Только материал будет чуть-чуть светлее. Ничего?

– Ничего, ничего… Посмотрим…

Через месяц, после долгих примерок и колебаний, причмокиваний и переговоров о длине, ширине и цвете шелковой спинки жилетки, после нескольких случайных уколов английской булавкой в зад Атара костюм был сдан в эксплуатацию. Атар был доволен. Портные тоже. Магарыч был шумно распит, и чаевые были, но не такие большие, как думалось портным.

– Ладно, Атар, приходи на свадьбу нашего хорошего знакомого, еще раз обмоем твой костюм, а? Нравится?

– Еще бы, – сказал Атар и удалился.

По пути на свадьбу Атар встретил похоронную процессию. Хоронили его давнего, но не близкого знакомого. Когда гроб проносили мимо него, Атар с ужасом увидел, что на покойном был костюм из его материала, и что самое главное – он был на покойном без жилетки. И покойный был таким же грузным, как и он. Сначала Атара охватил ужас, но потом он успокоился и дошел до ворот дома, где была свадьбы. Он увидел портных и жениха. Жених был худ, и темный новый костюм с жилеткой был ему точь-в-точь…

– Это ваши дела, – прошипел Атар на ухо Чанчиху…

– Наши, наши, – ответил Чанчих. – Все довольны, особенно покойный, он тоже не любил, когда жилетка жмет. Мы объяснили это родственникам. Они нас поняли, а мы их – пошили бесплатно. Мы портные – мы кроим, иначе как с вами со всеми? А нашему другу видишь как хорошо – сияет! Да и ты… Заходи…

На следующее утро Куру слишком рано, когда все еще спали и петухи не кукарекали, но солнце уже светило почти вовсю, проходил мимо мастерской портных. Ему стало обидно, что он всю ночь кроил железо у своего мастера и что он вообще, наверное, выбрал не то дело.

– Вот видишь, – сказал он себе, – спят, как домашние коты. – И от жалости к себе прокукарекал пару раз под окнами его старших друзей-портных.

Тут же в мастерской загорелся свет, и можно было через пару минут различить двух склоненных над своей работой людей. Куру, довольный, побежал спать. Когда же прокричали часа через полтора настоящие петухи, портные бросили шить, сели друг напротив друга и спросили себя:

– А что же было часа полтора назад?

Но так и не поняв ничего, продолжили свою работу.

Разорванный круг

Маме моей Ольге и ее сестрам Жене и Симе.

Мама с самого утра готовила кубэтэ. Днем должны были прийти гости – наши родственники. Было воскресенье. Я садился рядом, играя с кусочком теста, лепил из него всякие фигурки.

– Оставь в покое тесто, это тебе не игрушка, – говорила мама. – Самое главное в кубэтэ – это тесто. Как раскатаешь, так и получится.

И она ловко месила нарезанные куски теста на большой фанере, служившей ей столом. Затем скалкой раскатывала почти до просветов, такое тонкое тесто получалось, поднимала на ладонях и крутила, и растягивала еще больше, потом укладывала на стол и начинала промазывать бараньим жиром или маргарином. И таких больших, почти прозрачных простыней делала несколько штук. Затем укладывала один на один, неожиданно для меня смешивала в большой кусок и опять начинала месить.

– Ма, ты зачем делала, делала, и опять все в кучу?

– Это уже и будет слоеное тесто. В этом и секрет, я же тебе сказала: как замесишь тесто, таким и получится кубэтэ.

Затем она уже руками вылепливала не совсем тонкие, большие, почти прямоугольные части кубэтэ. После этого она брала противень с высокими краями или большую сковородку и укладывала тесто так, что получалась форма для мяса, провернутого через мясорубку, или нарезанного с картофелем. Иногда мясо и картофель были нарезаны кусочками. Мясо было обязательно бараньим. После этого мама все это месиво солила, перчила, перемешивала и аккуратно укладывала руками на тесто, распределяя ложкой всю начинку равномерно. Теперь наставал черед крышке. Она делалась из того же теста, и ею покрывалась начинка. По краям мама ловко соединяла пальцами крышку с нижней частью, закручивая так красиво, что я любовался. Потом она по центру проделывала круглое отверстие шириною примерно в моих два пальца, заравнивая и укрепляя его, приговаривая:

– Для водички, для воды, чтобы не задохнулось кубэтэ, – и заливала все это из чайника теплой водой, пока вода не шла назад.

Затем открывала духовку хорошо горевшей печки. Перед этим она вокруг отверстия делала кружочек из теста, но не соединяла его, а оставляла его разорванным, с хвостиком, уходящим в сторону, как бы ввысь.

– Почему не завершила второй кружок? – требовательно спрашивал я.

– Это, парень, узор на кубэтэ, незавершенная линия показывает путь наверх, к Богу Тенгри, прошение к нему, чтобы все было у нас хорошо. Это – линия в космос, к звездам, понял?.. Мы не знаем, откуда пришли, и куда уйдем, тоже не знаем, по этому и обращаемся к небу… Кубэтэ мы любим не потому, что это просто пирог с мясом, а потому, что вокруг него мы соединяемся, думаем об одном и том же, переживаем. Мы с твоим папой познакомились в гостях у Фиркиных, когда ели кубэтэ… Знаешь Фиркиных? Они сегодня будут…

Проговорив все это, мама задвигала кубэтэ в духовку, закрывала ее и начинала делать второе, круглое, в тяжелой чугунной большой сковородке…

– Ты все так делаешь, словно дом строишь с трубой, и видишь, как пар идет, когда достаешь его посмотреть… Как это все называется? Стены, крыша, и все остальное?…

– Так, ничего сложного, вот посмотри, я сейчас буду делать маленькое кубэтэ – пастэль, так вот, нижняя часть называется на нашем крымчакском «тэбы». Боковые части, самые вкусные, – «кинари». Верхняя часть, как ты правильно заметил, крыша. На самом деле это дверь в то же самое небо, потому что им закрывается кубэтэ. Дверь на нашем языке – «капу»… Дверь закрывается, а через отверстие кубэтэ дышит, с небом разговаривает, и линия указывает, к кому оно обращается, понял?

Мама прошептала мне что-то еле слышимое:

– Гильсен… Гильсен… приходи, кубэтэ, приходи…

Наконец мама доставала кубэтэ из духовки, медленно вываливала его из противня и сковородки, с помощью лопаточки укладывала на ту же фанеру и начинала убирать со стола, накрывая его для гостей.

– Мама, а что самое главное, чтобы кубэтэ получилось?

– Этого никто не знает, но думаю, что какое-то состояние внутри, словно я пляшу и хочется петь. Словом, кураж какой то. Есть у меня подруги, которые делают все правильно, а выходит… Ну что-то не то…

Я, удивленный тем, что еще оставалось достаточно много мяса, спрашивал маму:

– Послушай, но тут же еще на одно большое кубэтэ!

– Э, сынок, это мясо я отнесу на базар, отдам Казахчи Бохору Акаю, тому, кто так прекрасно нарезал мясо. А вообще, чтобы ты знал: кубэтэ – значит «коб», много, а «эты» – мясо. Получается – много мяса. «О» превратилось в «У» наверное от восклицания, восторга: «У, как вкусно…» У нас ещё и та кой обычай: мы должны его благодарить. Все должны хорошо есть, понял, агланчик?

– Мама, ну расскажи мне ту историю про солдата и кубэтэ, ну, – начинал канючить я, потому что мне нравилась эта история…

– Ты должен сам это уже рассказывать своим друзьям. Так вот, когда сын возвращался домой с фронта, то он так со скучился по домашней еде и особенно по кубэтэ, что вышел на стоянке поезда в Джанкое – это ровно час езды от нашего города, – побежал на почту и послал телеграмму своей маме: «Так соскучился тчк уже в Джанкое тчк приготовь пастэль тчк – целую»… Когда он убежал от телеграфистки за отходящим поездом, то она долго сидела, задумавшись, убирая слезу со щеки, думая про себя: как же люди измучались на фронте, как они устали и как хотят спать, что просят еще с дороги телеграммой постелить им постель…

Я смеялся, жалел телеграфистку, того солдата и, конечно, себя… Потом пришли гости. Пиршество было шумным, но довольно быстрым. Все хвалили маму, а она скромно отводила лестные слова.

– А я плохо делать ничего не умею, особенно кубэтэ, мы же крымчаки…

– Мама, – опять заныл я, – почему так получилось? Ты долго его делала, ходила за ним, приговаривала, каталарас катывала почти полдня. Потом пришли все и быстро его съели… Надо бы медленней, с рассказом: что, где, как, чего, ну, как ты мне рассказывала…

– Э, парень, это значит, что кубэтэ получилось настоящим…

История одной любви

Ал Яшах Бохор, Бозак Ешва, Джырых Сах, Зырзоп Шолом полюбили Гюзель Сарапай. И сказал ей как-то Ал Яшах:

– Буду каждый день лицо белить зубным порошком и сидеть под холодной водой, лицо не будет красным, если пойдешь за меня…

– Нет, ты мне не нравишься…

Бозак Ешва, в оливах прячась, шептал издалека ей:

– Буду голодать, не есть кубэтэ и ушки кастрюлями, буду бегать вокруг Карасубазара, и даже в праздники пить только воду. И стану стройным, без большого пуза, если пойдешь за меня…

– Нет, ты мне не нравишься…

Джырых Сах, зайдя как родственник к родителям, сказал в саду ей:

– Я перестану плакать и слезы по лицу размазывать, смеяться буду целыми днями, как минимум – улыбка, если ты пойдешь за меня.

– Нет, ты мне не нравишься…

Зырзоп Шалом в дни праздника на площади успел с ней перемолвиться:

– Я буду жонглировать тарелками и грушами, попадать в корзину и стану ловким и подвижным, если ты пойдешь за меня…

– Мне жаль тарелок твоей семьи… Но ты мне не нравишься…

Затем Гюзель Сарапай пошла к подружке и сказала:

– В меня влюбились сразу четверо: краснощекий Бохор, пузатый Ешва, плакса Джырых и неуклюжий Шолом… Что делать, я не знаю…

– Да гони ты их всех, – сказала Балабан баш Незер, потому что рассчитывала на каждого из них, – пойди за Юрганджи Пнас, всегда под одеялами из шелка спать будешь, или за Комырджи Аронокая, всегда с углем будешь и дровами…

– Нет, мне не нравятся ни одеяльщик Пнас, ни угольщик Аронокай…

И пошла Гюзель Сарапай к отцу и матери и рассказала все как есть. Отец сказал:

– Ты за того пойдешь, кто побогаче…

А мать сказала:

– Кого полюбишь, за того пойдешь, – и посмотрела мельком на отца.

– Он завтра свататься придет, – промолвила Гюзель и убежала.

Назавтра в дом Гюзели Сарапай пришли сваты. Затем был представлен жених. Он был пузатый, краснощекий, с плаксивым выражением лица, да и к тому же за столом разбил бокал из тонкого стекла …

Звали его Каракаш Насан.

И все воскликнули:

– Но он же…

– Я его люблю и выйду за него…

И была свадьба, и за одним столом сидели краснощекий Бохор, пузатый Ешва, плакса Сах, неуклюжий Шолом и большая голова Незер, отец и мать, а во главе стола красивая Сарапай и чернобровый Насан.

И было весело и грустно.

Свадьба

В нашем дворе стоял большой дом с тремя комнатами, кухней, ванной, где жили папа, мама, мои старшие брат и сестра и, конечно же, я… Напротив дома, на расстоянии метров пятидесяти, прислонившись к забору соседского дома, стояла так называемая времянка: домик с верандой, которые отец построил после войны непонятно для чего. Там жили куры и гуси, два поросенка, потому что полов там не успели постелить: все собирались, да так и не собрались… Отец много работал, некогда было. Я был тогда маленьким, ну лет девяти, и это было мое хозяйство вместе с огромным царством сада, который располагался за домом и времянкой. В саду были еще сарай с углем и дровами и большая деревянная уборная, похожая на скворешню. Сад был немолодой и плодоносящий, и все лето с веток падали то груши, то яблоки и сливы. Я чувствовал себя героем, потому что соседские пацаны пробирались ко мне под тень больших ореховых деревьев для фруктовых пиров.

Но пришло время, и моему царствованию стал приходить конец. Как-то на нашем дворе появились три или четыре человека, которых встретила моя мама. Они начали разговаривать на непонятном мне языке. На этом языке мама говорила только с бабушкой и сестрами. Потом они ушли, но снова вернулись. К вечеру появился отец, и они сели в саду за деревянным столом и стали разговаривать уже по-русски.

В итоге я все понял и страшно расстроился, потому что люди эти были крымчаками, и жить им было негде. Они просили отца, чтобы он дал им пожить год или два во времянке. Оказалось, что это были дальние родственники мамы. Вскоре все разошлись. Ну а мне мать сказала, что в пристройках будут жить эти люди и чтобы я хорошо к ним относился. В общем, так оно и получилось. Только прожили они у нас во времянке не год-два, а до того самого момента, пока мы сами лет через десять не съехали из этого, по моим тогдашним представлениям роскошного дома… Многое стерлось из памяти, но никогда не забуду, как я впервые увидел большой праздник, в котором по большому счету ничего не понимал.

Это была крымчакская свадьба. Года через два после того, как у нас во дворе появились новые жильцы, Ламброзы, как я их называл. Они пришли к моему папе и опять попросили его о чем-то таком, о чем мама и папа долго и тайно потом шептались, а затем объявили и мне, и брату с сестрой, что у нас во дворе, и в нашем доме, и в саду будет свадьба. Женится сын наших Ламброзов, так я тогда сказал друзьям на улице.

Помню, в воскресенье со всех столов в доме были убраны наши вещи и книги, и какие-то непонятные, но приветливые люди таскали тарелки, вилки, ножи. Во дворе происходило то же самое. Кроме того, к вечеру стали подходить музыканты. Кларнет, бубен, труба, аккордеон, что-то с натянутыми струнами – и потихонечку все это заиграло, задвигалось, калитка двора открывалась и закрывалась, во дворе становилось все больше людей, и я начинал теряться среди них. Стало темнеть, несмотря на лето, и вдруг во дворе зажглись цветные лампочки, снятые с проходной консервного завода и оповещавшие, что это был консервный завод имени Первого мая. Мне стало смешно: какое Первое мая в июле? Но никто на это не обращал внимания, главное, что было светло, и стали говорить: «Кто хочет посмотреть приданое невесты, могут пройти в дом невесты». Опять смешно, это же мой дом, но все пошли, а я слушал музыкантов и смотрел на бегущее «Первое мая». «Джеиз кормек – то, что надо, – слышалось вокруг меня. – Надо посмотреть, какой «бэ» достался невесте, когда ее сватали».

– Мама, что это такое «бэ»?

– Ну, подарок невесте, обычно это золотое украшение.

– Ух ты, золотое…

Потом я уснул, а наутро никого не было, и я подумал, что свадьба кончилась, и обрадовался. Но потом увидел, что все на своих местах, и мама мне сказала, что завтра будет продолжение.

– А какое?

– Ну посмотришь, жених наш Марк и его друзья будут сидеть в одной комнате весь вечер, а его невеста Куюна – со своими подругами, и как они будут прощаться с холостяцкой жизнью, так принято.

По двору все время бегал туда-сюда суетливый толстячок Моня. Оказалось, что он был распорядителем («игитлер ага сы») и все время торопил всех:

– Так как у нас там назавтра с баней? Так что у нас с продуктами, я имею в виду, когда начнете тесто замешивать?

– Ой, Моня, не смеши, тебе бы только замешивать, ты посмотри, какой курдюк наел, своего-то не найдешь, – смеялись над ним женщины.

Чего своего, какого своего – я так и не понял. В четверг вечером я впервые за эти дни увидел отца, он все это время был на работе. Он спросил у меня:

– Ну что, колорадский жук (я был черным от летнего загара), тебя тоже так будем женить?

– Нет, по-крымчакски долго очень.

– Ну тогда по-нашему: штамп, стол и айда по жизни…

– Ну что, Петро, – обратились к моему отцу, – пойдем к баньке, там, пока молодых готовят, выпьем молодого винца.

И все двинулись туда, в конец моего сада, где стояла наша старая банька, которую разделили на две половины простынями, и вскоре оттуда вывели молодых. Марк был подстрижен, а Куюна была красиво причесана, и под пиликанье оркестрика они двинулись по своим половинам. Дело в том, что, поскольку наши молодожены были не так богаты и у них не было своих домов, то невесту повели в наш дом для одевания, а жениха в его, то есть в нашу времянку. Когда из нашего дома вышла невеста, у нее был белый головной убор.

– Видишь, у невесты на голове белое со стеклярусом, падающим на глаза? Это «пыл бурунчих», что-то вроде фаты, а на груди монисто из золота, их три – «юзлик алтын» (золотая монета николаевка, в 10 р.), «эллик алтын» (золотая монета, в 5 р.), «мамадьялар» (золотые мелкие разменные монеты), а папа ее сейчас опояшет невесту, свою дочь, и передаст жениху…

Затем пришел на двор ребе, и вся свадьба без гостей по ехала в каал, как объяснила мне мама.

– Там жениха и невесту поставят под балдахин, и ребе обвенчает молодых. Пятничную ночь они проведут вместе, а в субботу уже молодая жена будет принимать подарки, в то время как жених поедет в каал и будет читать тору. А вот затем начнется гулянье всех гостей, начнется все с половины жены и перейдет на половину мужа, так по нашему обычаю происходит, – заключила мама.

– Значит, опять все начнется в моей комнате, а потом перейдет к Марку во времянку, – подытожил я.

– Ну пусть будет так, сынок…

В субботу где-то к полудню, когда собрался полный двор гостей, все началось, как я и думал. Ударили бубны, заиграли два кларнета и труба, и начали играть «хайтарму», как мне потом объяснили – праздничный танец, и все пустились в пляс. Столы вынесли во двор и заставили кубэтэ, белой халвой (ахалва), соте, рулетами с вареньем (сарых), икрой из кабачков, лакме, пончиками на меду, вином и водкой. Как я с утра ни поливал лейкой двор, пыль поднялась до веток сада, но никто этого не замечал. Появился толстый Моня и начал произносить тосты и поздравления, да все в рифму и так ловко, что я удивлялся, как много родственников и знакомых у крымчаков по всему миру.

– Дорогих Куюму и Марка поздравляют из Лондона и Женевы. И подписи: король, королева, Дора, Изя и ваша Ева!

– Ура!

– Мариуполь, Одесса и малый Торжок поздравляют, но, Марк, за тобою должок!

– Ура!

Гости рукоплескали и поднимали стаканчики с вином и водкой.

– Вот, мальчик, видишь, какие мы известные. Весь мир гуляет с нами, слышал, какие телеграммы зачитывает Монечка…

– Моня, давай!

И Моня давал.

– Жить вам жить лет и двести и триста. Телеграмма из Интуриста!

Наконец, на круг вышел еще один тамада с серебряным подносом и объявил:

– Это для тех, кто играет для нас и поет весь день и всю ночь. Музыканты – Саша Берман, Володя Бакши, Еся Кокуш, Мойша Чубар и Сафар.

На поднос полетели бумажные деньги. Скоро он заполнился, и деньги, как листья, стали опадать на землю. По ним танцевали, шаркали кожаными подошвами черных лакированных узорчатых мужских туфель, их драли в клочья каблуки-бутылочки женских… Наконец, в центр вышел Колпакчи, наш сосед, все замолкли и музыка смолкла. Он бросил сотню на землю, стал оседать корпусом на икры ног и в какой-то миг перегнулся и стал головой наклоняться к низу. Он старался достать губами эту сотню. Дважды он чуть не упал от тяжести живота, но все же сумел, не касаясь земли, поднять деньги. Музыка грянула вновь, и свадьба загудела еще сильней…

Вдруг из глубины сада донесся крик:

– Ой, что случилось, ой, беда, ой, какой стыд и позор! Моня провалился в уборную, представляете, сел на дырку, и под ним лопнула дощечка, и Моничка провалился в говно. Ой, что будет, зовите хозяина, надо доставать Моничку, он же по шею в говне, видно, давно не вывозили…

Прибежали мужчины и начали тащить толстого Моню, а он все причитал:

– Говорили же мне: не ходи, не ходи на эту дурацкую свадьбу, всего за сто рублей вступишь в какую-нибудь историю, и вот вляпался, да как! Теперь всю жизнь вонять буду!

– Ничего, Моня, – сказал мой папа, – это к деньгам.

– Это если снится, а я наяву.

– А кто тебе сказал, что нам все это не снится, а, Моничка? Мы тебе заплатим за костюм и отмоем в баньке сейчас же.

И Моню потащили под кран. А свадьба гудела, Монин провал оказался незначительным эпизодом. К двенадцати часам ночи неожиданно небо раскололось, и начался небывалый фейерверк – залпами из нескольких орудий салют осветил весь город золотым, зеленым, малиновым цветом.

– Вот это свадьба, вот это жених и невеста! – и каждый подмигивал: мол, это я, это моя работа!

Жених и невеста, уже изрядно уставшие от такой длинной процедуры, еле-еле сидели за столом, а гости все подходили ко мне и говорили:

– Ой, какой хорошенький мальчик, выпей сухого вина стаканчик! – и подносили, учитывая, что мне было десять лет, стограммовый граненый стаканчик…

Утром мама нашла меня спящим на половых тряпках между стеной и шкафом в обнимку с дворовым псом Жуликом и домашним котом Персом. Так я впервые напился. Гостей уже никого не было, все остывало. Свадьба кончилась. Я услышал только, как мама спросила папу:

– А кто же все-таки заказал вчера такой грандиозный салют в честь молодых?

– Кто заказал… – ответил отец. – Ты разве ничего не знаешь? Вчера вышло постановление Правительства СССР о присоединении Крыма к Украине. Поэтому и салют был.

Я только услышал, как отец и мать рассмеялись. На следующий день я увидел, что Марк и Куюна с утра пораньше куда-то ушли. Я начал пытать мать, куда это они делись, потому что рассчитывал на какую-нибудь игрушку в подарок от них.

– Ой, сынок, да они пошли на кладбище, договариваться, чтобы им оставили места рядом. Я был потрясен.

– Это что же такое, только поженились – и сразу умирать?

– Да это обычай такой у нас, крымчаков, глупенький, говорящий о том, что муж и жена теперь до гроба вместе.

– Не хочу до гроба, почему до гроба? А вы что, с папой не до гроба? Что за обычаи… Вот то, что толстый Моня упал в уборную, так это обычай что надо! А это что за обычай – до гроба, – долго возмущался я, а мама с папой смотрели на меня и смеялись, смеялись…

Яркое платье

Сах ходил по главной улице, высматривая красоток. Это было его любимым занятием. Если он вдруг выхватывал глазом что-то яркое из толпы, то останавливался и, делая вид, что смотрит вперед, смотрел назад. В прямом смысле – на зад дамочки, которая вихляла им так, что Сах чуть не приседал от восхищения и разыгравшегося воображения, рисовавшего ему яркие картины… Вот так и сейчас: он увидел нечто в красной шляпе и ярком цветастом крепдешиновом платье, которое шуршало и скрипело каждой строчечкой и ниточкой, слегка просвечиваясь, являя еще более восхитительные картины, если закрыть глаза. Сах не успел насладиться этим видом, как вдруг к яркому пятну подошли два милиционера, остановили женщину, взяли под руки. Дама, естественно, начала визжать. Сах сразу подошел и на слово «свидетель» тут же откликнулся:

– Я свидетель, я все видел.

– Что ты видел, идиёт, что ты видел?

– То, что надо, то и видел, – сказал, улыбаясь, Сах даме, намекая, что он на ее стороне.

Милиционеры потащили ее в отделение. Потащился за ними и Сах. В отделении сидела другая дама, конечно, не такая красивая, но тоже ничего, отметил про себя Сах.

– Так, откуда у вас это платье? Вот эта женщина говорит, что вы его у нее украли. Верно?

– Да вы что! Я купила платье на толчке.

– Ну, что ты на это скажешь, Сах? Ты же сказал, что все видел.

– Конечно, видел. Видел, как эта вот… пришла на толчок в одном платье, а потом к ней подошли двое – мужчина и женщина – и предложили купить это самое платье.

– Не слушайте вы его, он из той же компашки, – расплакалась обворованная.

– Нет, – сказали милиционеры, – мы знаем Cаха, он целыми днями болтается по улицам, но ни в чем плохом замечен не был. Ну продолжай, Сах.

– Еще чего! Я видел, как она переодевалась.

– У тебя, придурок, – только одно на уме, – сказала арестованная. – Ну и что ты увидел?

– Я увидел… Я увидел, как она сняла старое платье и положила его в эту сумочку. А в новом ушла.

– Та это же одна компашка, они так одевают друг друга, а потом…

– Та не, – заговорила задержанная, – я вышла пройтись в новом платье, такая погода, аж выпирает все наружу, иду, а этот пялится на меня, а тут вы… Я не воровка!

– Да, – сказал Сах, – не воровка.

– Так, откройте сумочку, дама, – приказали милиционеры. Она открыла и высыпала все. Платья там не было.

– Вот видите, видите, это одна компашка, ну житья от них нет, только сшила себе платье, а эта профура уже напялила на свой зад…

– Так, а где же платье старое?

– У портного… Платье немного мне мало было, и я зашла к нему, а он как начал бегать вокруг меня: мол, все сделаем, да еще приговаривает: «Складка, складка… подожди – сзади газ будем пускать» – ну, мол, газовую материю, а я ему: «Зачем газ? Просто отпустите немного сзади», а он: «О, отпустить – это мы можем» и… Ну, тут я и выбежала, и платье свое забыла.

– Ну вот, я же говорила, еще и портной, это целая банда.

– Ну хорошо. Ты, Сах, тех, кого на толчке видел, описать можешь?

– А как же, – соврал Сах, – оба такие высокие, в пальто…

– Что ты мелешь, Сах, какие пальто, жара на дворе, какие двое? Ты же сказал – мужчина и женщина…

– Тьфу, сначала были двое, а потом пришла женщина, а пальто…

– Так сходи к портному, на Ильинку, и приведи его сюда, да попроси, чтоб платье захватил.

– Вот видите, еще и ушил платье, мое, а я худенькая, а эта корова, воровка…

– Я не воровка, я пошла с утра на толчок, там на улице Футболистов…

Вскоре вошел портной со свертком и заговорил быстро-быстро:

– Я не снимал с нее, она сама говорит – отпустите сзади, а я говорю – зачем сзади, так красиво, лучше газ будем пускать… шторка, шторка делать, ну и коснулся нечаянно, а она… вот…

– Так, стоп! – закричал милиционер, – сверток мне! Сейчас будем методом дедукции действовать. Какое платье, чье? Какого цвета будет, если разверну?

– Ну, зеленое в черную полоску, – сказала красавица.

– Какие еще приметы имеются?

– На левой стороне под вырезом приколота розочка искусственная…

– Так, вскрываем…

Под взглядами, наверное, восьми человек капитан развернул сверток, но там было платье другого цвета… Все ахнули, даже потерпевшая:

– Ну вот, я же говорила…

Даже Сах чуть не заплакал и сказал себе под нос: «Воровка, а с таким задом…»

– Ну что же, все свободны, будем сажать, мало тебе не покажется. Так, фамилии, адреса подельников…

И красавица заревела так, что хозяйка платья начала ее успокаивать:

– Да ладно успокойся, много не дадут, я дам хорошие показания…

И тут портной достал из-за спины другой сверток.

– Вот оно, зеленое в черную полоску, это она оставила, я боялся, меня обвинять будут, что я сзади дотронулся, чтобы газ пускать, ну там шторка-шторка…

– Так, сумасшедший дом, всем сесть! Дамочка, вспоминайте людей, которые вам продали это платье, сейчас пойдем на толчок, и вы поищете их в толпе, остальные по домам, завтра вызовем, платье новое пока не снимать… шторка-шторка… газ будем пускать…

Сах пытался пойти с ними, но его быстро отшили.

– Завтра придешь, ты и так все время здесь ошиваешься.

На толчке, где можно было купить все что угодно, было еще много народу, хотя уже был почти полдень. Зина, так звали красавицу, понимала, что это был ее шанс, и, как всегда в таких случаях, уже на пределе возможного заметила мужчину, правда без женщины, которые и продали ей ворованное платье. Она долго шла за мужчиной, а он как почувствовал, и уже на самом выходе вдруг повернулся к ней и гнусавым голосом прошипел:

– Счас попишу, падла, лица не узнаешь, писочку видишь? Но Зинка не струсила и заорала на весь толчок:

– А вот этого ты не хочешь, сволочь! – повернулась задом к вору и задрала подол нового платья, да так, что оно треснуло по шву… Вор стушевался, согнулся и попытался убежать, но его уже держали за руки.

Назавтра все собрались в милиции, составили протоколы, расписались, и мадам, которую обокрали, подошла к Зинке и сказала:

– Слушай, возьми себе это платье, я не смогу ходить в нем после всего.

– А я смогу, что ли? – ответила Зина.

Тут подошел портной с виноватой улыбкой.

– Пойдемте ко мне в мастерскую, я все перелицую и перешью, никто и не заметит.

Так Сах познакомился с очаровательной женщиной, с которой они долго ходили вместе по центральной улице, пока не поженились.

Крылья бабочки

Коэна забрали в армию перед самой войной с Германией. Еще в первую империалистическую. А так не хотелось! Не потому, что Коэн боялся грубых армейских шуточек, издевок по поводу его не особенно крепкого телосложения или непонятной для других парней национальности… Крымчак – это что такое? Еврей, караим, татарин? Или, может, вообще грек или армянин? А объяснять долго, и все равно не поймут. Тем более что Коэн был музыкантом, точнее трубачом. Еще в школе у него обнаружился музыкальный слух. Часто он закрывался в садовой уборной и громко пел песни. Всякие, какие знал. Все говорили, что талант. Но чаще жестко шутили, особенно сверстники:

– Коэн, с таким голосом, как у тебя, только и сидеть на толчке и кричать: «Занято».

Но Коэн не обижался. Он знал только, что будет музыкантом. Но не певцом, потому что голос его начал ломаться со временем. И вот однажды отец позвал его и сказал:

– Слушай, сынок, я всю жизнь катаю эти проклятые одеяла, руки горят. Хочу, чтобы ты выучился другой профессии, но такой же нужной, как и моя. Одеяла нужны всем, во все времена. Так вот все соседи говорят, что у тебя есть способность к музыке, а это тоже, знаешь, как одеяла – без нее никуда: ни на свадьбу, ни на… сам понимаешь. Сходим-ка к Бохору, он скрипач, может, что подскажет?

И пошли они к Бохору. Тот принял их, велеречиво рассказав о достоинствах своего инструмента и том, как скрипка нужна людям. Даже сыграл что-то очень мелодичное и жалостливое.

– Так что, пойдешь ко мне в ученики за небольшую плату, а?

Отец подозрительно посмотрел на Бохора и сказал:

– Это ты будешь учить? И чему? Чтоб над столом пьяным в кабаке играть «Глаза твои карие»? Э, не для этого я сына привел к тебе.

– Хорошо, – сказал Бохор, – тогда вези его в Ак-Мечеть, там музыкальная школа, они его прослушают, проверят на слух.

– Да, слышит он хорошо, правда, сынок? Ну-ка отойди на десять шагов, а я шепну…

– Ты вот прерываешь меня, а я не о том слухе, я о музыкальном слухе. Ладно, поезжай, я дам тебе адрес одного моего знакомого, заодно он тебе поможет, если что.

И Коэн один поехал в Ак-Мечеть. Когда он вошел в музыкальную школу, то был поражен обилием звуков, издаваемых роялями, скрипками, флейтами и кларнетами, тонкими мальчишескими голосами… И вдруг он услышал мягкий, но и сочный пронзительный звук трубы. Она выводила знакомую мелодию, но Коэн не мог вспомнить, откуда. Он стоял под дверью и наслаждался переходами трубача с одной мелодии на другую. И все это закончилось маршевой призывной, да так прозвучавшей, что ему захотелось шагать и идти, куда позовет труба. И он вспомнил, что однажды, когда был еще маленьким, в Ак-Мечети, на улице он увидел, как военные шли строем. Впереди шел трубач, а за ним барабанщики, и все подчинялись стройному маршевому ритму, поддерживаемому дробью маленьких и гулом большого барабана… Он заглянул в класс, и его ослепила небольшая, ярко-золотого цвета вещь. Он, никогда не видевший настоящей трубы вблизи, понял сразу – это и есть труба, и сердце его навсегда влюбилось в нее.

– Ты кого ищешь? – спросил преподаватель.

– Да никого, я слушал… Я хочу играть… На ней.

– Ого, сразу играть! Это тебе не дудочка, учиться надо.

– Я буду…

– О, господи, ты откуда такой свалился?

– Из Карасубазара.

– А слух у тебя… Хотя да, а ну-ка повтори, – и напел что-то. Коэн повторил точь-в-точь… Преподаватель удивился и опять сказал:

– А вот повтори это, – и настучал сложную композицию пальцами на двери.

Коэн воспроизвел все в точности.

Преподаватель сел за рояль и по полной программе проверил Коэна. Оказалось, что тот обладал абсолютным слухом. В тот день домой, в Карасубазар, Коэн вернулся счастливым.

– Папа, я поступил, буду учиться играть на трубе…

– На трубе играют только трубочисты, – пошутил папа.

– Меня прослушали и сказали, что у меня талант к этому инструменту, но надо учиться три года и каждый день ездить в Ак-Мечеть на занятия. И потом… самое главное, папа, надо купить мне трубу, сказали, какой-то «корнет»…

– Что? Купить трубу? «Корнет»? А ну пошли к Бохорчику…

И Бохорчик все им объяснил, что труба нужна не сразу, а жить он сможет у его родных.

– Да у нас и своих там хватает, – обиделся папа.

– Ну и хорошо.

– Что хорошо?

– Хорошо, что приняли, а то могли бы и обмануть, вот как меня… Я так выучился у нашего Мошекая, что до сих пор гармонией не владею…

– Какой еще гармонией? Я с трудом на трубу наскребу, а тут еще и гармонь?

– Да нет, старик, ты как катал одеяла, так и катай! А у твоего сына уже другая судьба… Будет в оркестре играть, в черном костюме с бабочкой… А ну, жена, налей-ка нам по стаканчику, выпьем за Коэна….

И Коэн стал ездить каждый день в Ак-Мечеть на занятия, возвращаясь домой поздно. То его подвозили подводы, то грузовики, а когда доходил до школы когда и пешком. Учителя его хвалили, время шло, и он уже жил у родственников на правах талантливого музыканта. Уставал бешено, потому что занимался много… Три года прошли почти незаметно, и вот уже его предупредили, что скоро заберут в армию. «Ну ничего, – думал Коэн, – после армии буду учиться дальше. А, кстати, трубачи нужны и в армии… Трубач всегда впереди, а уже за ним стрелки и артиллерия, конница…»

Призыв и военные действия совпали. Более того, он сразу попал на передовую. Корнет он взял с собою. На первом же построении одетым в форму солдатам вручали винтовки, и, когда дошла очередь до Коэна, он предстал перед командиром с трубой под мышкой, медным альтом, с тремя помповыми клавишами…

– Это еще что такое, солдат?

– Труба, Ваше благородие…

– Эка штучка, выбросить немедленно, скоро в атаку! Взять ружье…

– Никак нет, Ваше благородие, не могу, я музыкант… Я могу только на трубе…

– Что? На трубе?.. Я тебе сейчас такую трубу…

– Я могу идти впереди всех и играть так, что германцы разбегутся.

– Да ты трус, солдат! Разоружить… то бишь забрать трубу.

Двое подбежали и скрутили Коэну руки. Труба выпала…

– Я не могу стрелять, я могу только играть, Ваше благородие…

Воцарилось молчанье. Только грохот орудий совсем невдалеке говорил о том, что пора…

– Ах ты, гадина! Царь и Россия в опасности, а он играть… Бери винтовку или…

– Никак нет, Ваше благородие, я музыкант, я могу только…

– Что ты можешь, я знаю… Если не возьмешь – расстреляю…

– Не возьму, – ответил Коэн, – я могу только звать вперед призывным маршем, а убивать…

– Расстрелять в связи с военным положением!

И три солдата повели Коэна в лесочек недалеко от построения солдат. В строю воцарилась тишина. Все онемели.

– Так, кто еще хочет играть на трубе?

Коэн повернулся на окрики. Последнее, что он увидел отчетливо, ярко – цвело всеми красками жаркое лето, марево немного слезило глаза. Но все же он успел запечатлеть перед смертью, как бабочка села на мушку одного ружья и взмахнула большими яркими крыльями. Затем он услышал два выстрела и увидел, как вместе с хлопком разлетелись в пух и прах крылья бабочки.

– А я не успел, – сказал не выстреливший солдат. И все трое, заревев, упали на землю.

Дядя Акива

1

21 ноября 1920 г.

«Акива, прошу тебя, уезжай! Ни красные, ни белые не дадут этой земле ничего хорошего. Человеку между этих двух сил выжить невозможно. Можно будет только быть рабом их желаний. Никогда я не любила тебя так сильно! Никогда я не желала тебя так сильно! Но уезжай, Акива, уходи, как можешь и на чем хочешь.

Я буду каждую секунду думать о тебе, жить тобой. Люблю твои тонкие пальцы, когда ты зажимаешь в них мундштук со своей любимой сигаретой, люблю запах дыма и пота твоего тела… Дети наши будут такими же красивыми. Если ты не уедешь – их всех убьют эти недоноски… Уезжай, Акива. Как только мама поправится или умрет, я приеду к тебе, переплыву море на любом пароходе. Ты меня встретишь в Стамбуле на причале и будешь так же держать сигарету с мундштуком в своих тонких пальцах, ласкавших меня еще прошлой ночью… Акива, уезжай… Крым – это райское место, но в нем навсегда поселились черти. Что они сделали с Анжело, как они поступили с Зенгиным. Отняли все, да еще и убили. Знаю, что тебе ничего не жаль из того, что ты заработал. Знаю, что самое дорогое у тебя – это я. Но я знаю, что самое дорогое у тебя – это ты сам, твоя жизнь. Ты сможешь жить где угодно: в Стамбуле, Нью-Йорке, Париже… Тебе тридцать пять лет. Как я люблю тебя! С тех пор, как мы увиделись в доме у наших Ачкинази, помню – ты опоздал, тебя все ждали, а я думала: какой он, этот Акива? Видишь, оказалось, что я до сих пор не знаю, какой ты, Акива. Я просто люблю тебя, но прошу – уезжай ради меня. Я буду знать, что ты жив, что за тобой не гоняются эти уроды с кривыми револьверами. Да они не то что жить не умеют, они убивать не могут по-человечески. Сначала пытают, бьют, чтобы человек, уходя из жизни, уносил с собой самое худшее впечатление, даже о самом последнем дне своем… Акива, уезжай… Я приеду, как только маме станет полегче, и, может, мы вместе сможем добраться до парохода.

Акива, уезжай…

Твоя Эстер».

2

Акива рванул не в Севастополь, не в Ялту, не в Феодосию, где его могли перехватить красные, а незаметно с одним саквояжем самого необходимого двинулся в сторону Тарханкута. Он хорошо знал эти плохо обжитые места в Крыму. Чертов угол был мысом, выдающимся в Черное море, с небольшой деревней в центре. На самом краю мыса еще с прошлого века стоял знаменитый Тарханкутский маяк, имевший большое значение для людей, живших от моря. Корабли, лодки – все видели в ночи его подмигивающий красный глаз, а днем его белый фаллический знак, символ все для тех же обитателей… Акива был знаком со смотрителем маяка, а также знал несколько человек в небольшом селении Оленевка, прямо под Тарханкутским маяком. Знал он также, что в Оленевке были мужики, занимавшиеся контрабандой. Ходили и каботажем, за кордон вдоль берега до Румынии, Болгарии и обратно. Акива точно не знал, что было предметом их контрабанды, но знал только одно – это была связь с другим, теперь уже другим миром.

3

Смотрителя маяка поставили еще при царе Николае указом военного ведомства и платили неплохое жалованье. Он был в чине морского капитана, интеллигентный, лет пятидесяти холостяк, решивший доживать свое в отшельничестве. Тем не менее он нашел себе домохозяйку из местных, которая была не так образована, но умна от природы, да и внешне симпатична. Они сошлись. Акива надеялся, что поселится у Антоныча, так все называли смотрителя, и не ошибся. Как только Акива постучал в дверь Антоныча, тот тут же ответил:

– Акива, проходи, мне уже доложили, что ты на нашей забытой даже чертями земле…

– Это кто же так быстро?

– Сам знаешь, шептуны и слухи работают быстрее любого телеграфа. Ты как здесь оказался? Последний раз я тебя видел, когда ваша светлость подарила нашему маяку шесть дуговых ламп, чем, собственно, и сохранила свет в ночи. Спасибо, братец! А сейчас что тебя привело? Ириша, завари нам чаю с чабрецом и лимонником, гость у нас.

– Хорошо, – донеслось из глубины просторных, но низких комнат.

– Я все понял, когда увидел твой саквояж. Но с нашими мужиками рискованно.

– А где сейчас не рискованно, мне уйти через таможню вообще невозможно. Тут же задержат и расстреляют.

– Акива, я поговорю сегодня же. И цену скажу. И еще – куда?

– До Констанцы, а там… Я уже сам.

4

На следующую ночь Акива вместе с тремя здоровыми парнями вышел в море на небольшом парусном шлюпе. Ветра не было, поэтому двое гребли, а третий правил рулем.

– Пойдем вдоль берега ночами, а днем будем ховаться в тайных бухточках, – сказал Акиве один из парней.

Первая ночь прошла спокойно, потому что, как объясни ли Акиве, одна власть ушла, а другая еще не пришла. Акива понял, что основные сложности будут при пересечении румынской морской границы. Но и там больших трудностей не было. Видно, дорожка была обкатанной, и пришлось только выдать контрабандистам еще два золотых кольца сверх оплаты, чем они и рассчитались. И вот через полдня его высади ли на берег в четверть мили хода до порта Констанца. Акива увидел экипаж, остановил его и по-французски попросил довезти до центра города. Он поселился в отеле и пошел на почту спросить на свое имя корреспонденцию. Они договорились, что Эстер будет посылать ему небольшие письма в Софию, Констанцу и Стамбул. Однако письма не было. Может, что случилось?

«Буду ждать здесь, пока не получу письма. В Стамбул не поеду», – подумал Акива и тут же остановился от сильного чувства любви к Эстер.

Он вспомнил всю ее: чуть неточно, смазанно, она вдруг предстала в его сознание в платье, обтягивающем ее тонкую и одновременно пухлую фигурку, он как бы увидел ее лицо, окруженное длинными черными волосами, серо-голубые глаза с непонятным светом, нос, прямой с небольшой горбинкой, чуть обиженные губки… Наконец, он увидел ее голой. Что же она делала с ним, такая скромница! И не подумаешь, сколько в ней страсти…

«Вот это наши женщины-крымчачки! Думаю, все они такие: никогда и виду не подадут, но если уже… Любовь их так красит и раскрывает. Они отдают все своему возлюбленному… мужу», – подумал Акива.

Он ринулся на пристань и купил билет на отходивший до Стамбула пароход. Перед этим он снова добрался до почты и получил все-таки письмо от Эстер…

5

20 июня 1921 г.

«Акива, Акива, ты где?

Где твои реснички, хлопающие по моим любимым глазкам? Что видят эти глазки сквозь слезы? Акива, Акива, как я скучаю по тебе, как я хочу тебя… Видеть, трогать, целовать твою рубашку, пальцы с перстнем, дышать твоими запахами, стричь твои ногти и мыть голову с мылом, а потом поливать горячей водой… Акива, Акива… Мама пока плоха. Приходил доктор, назначил пиявки на шею, бром, но этого так мало, чтобы помочь ей. Она страдает болезнями возраста, а это не излечимо, Акива, надо жить с этим. После твоего отъезда никто не приходил за тобой. Видимо, поняли, что ты исчез незаметно. Меня не трогают. У меня ничего нет, кроме необходимого. Нам помогают Ачкинази и Токатлы… Акива, Акива, я как представлю, что ты там один, – так сердце останавливается. Где ты сейчас читаешь мое письмо: в Стамбуле, Софии или Констанце? Целую твои ладони и венку вдоль руки от запястья, ты так любишь это… В Крыму все цветет, море пахнет надрезанным арбузом и йодом. Это раскрылась рана зимы, но скоро все затянется под нашим тягучим и ленивым солнцем. Акива, ты знаешь, по-моему, в Крыму начинается голод. За продукты берут много денег и даже требуют золото. Много бедных на улицах, все просят милостыню. Каждый день хожу на базар, и, слава Богу, наш крымчак, мясник, сын Леви, достает мне из-под прилавка хороший кусок баранины, лопатку, ты любишь, Акива, вареную лопатку… Но что будет дальше – не знаю… Если ты в порядке, то не пиши мне, чтобы они не узнали, где ты. Хотя бы там они тебя не тронут… Я посылаю письма из другого города, через знакомых… Сам понимаешь, как нужно беречься. И ты береги себя там, не ходи по темным улицам, питайся в хороших ресторанах. Твоя кожа должна быть такой же нежной, мягкой и пахучей, как бумажный ранет… Целую, люблю, люблю.

Акива, Акива, Акива…»

6

Акива шел по узкой старинной и знаменитой улочке Стамбула – Истикляль. Она была длинной, и по ней, кроме трамвая и людей, не ходили ни машины, ни экипажи. Трамвай ходил медленно в одну сторону по одноколейному пути. В конце Истикляль его ждал другой, чтобы так же медленно ползти в обратную сторону. Огромное количество магазинов и лавок с золотыми и серебряными украшениями, меха, кожа, особенно в фешенебельных магазинах, хотя кожа не такой выделки продавалась и на базарах, но это было совсем другое качество… Хозяева магазинов сразу сажали покупателя или просто интересовавшегося за армуды, грушевидной формы стаканчики со свежим чаем и начинали выкладывать свой товар и торговаться, приговаривая «мой сами лучи»… Это была улица праздно шатавшихся стамбульцев и гостей города. Рестораны, роскошь одних и нищета других уравнивались единством места действия и времени. Много русских. Их можно было отличить по форме офицеров и солдат царской армии, ушедшей от натиска большевиков. Они ходили, оглядывая весь этот праздник жизни, и не находили себя места. Акива подал милостыню двум раненным солдатам, и они сказали ему:

– Собираем на дорогу домой. Слух прошел, что можно вернуться… Солдатам… И, посмотрев на прилично одетого господина, спросили:

– А вы русский?

– Считай, да, коль говорю по-русски. Я из Крыма, я – крымчак.

– Мы о таких и не слыхивали…

– Могу и по-турецки разговаривать, наши языки очень похожи.

– А мы здесь не можем… Чужой язык, чужая земля, нам бы хоть умереть на своей земле…

– Зачем умирать – живите, – как-то легкомысленно ответил Акива, да так, что самому стало стыдно. Он сам не знает, что делать…

– Земля, всюду земля, – пробормотал он и пошел от солдат неверным шагом, мгновенно вспомнив в сознании Эстер, ее последнее письмо. – И что же, разве эти русские не правы?

Он шел медленно вдоль парада страстей и мусульманской кротости. Было странно видеть турок без ярко-красных фесок, их национального головного убора. Дело в том, что именно тогда, в начале двадцатых, Ататюрк запретил носить фески своему народу, чтобы немного европеизировать Турцию, придать ей характер светского государства.

«Но разве дело только в фесках?» – подумал Акива.

В районе Таксима, на улице Шишли, тоже богатой улице, продолжении Истикляль, к нему подошел невысокий турок и спросил на ломаном русском:

– Жэнщина хочешь?

– Отстань…

– Нэт, ти толко посмотрю…

Акива прошел мимо и подумал: «А правда, хочет ли он женщину?» И понял, что хочет, очень, но какую? И сразу вспомнил Эстер… «Господи, что я делаю здесь, когда она там. Может, умирает с голоду уже, со своей больной матерью… Я хочу ее просто видеть, говорить с ней, болтать ни о чем, купаться в теплых волнах ее непонятно что приговаривающего голоса… В свои тридцать пять я стал успешным коммерсантом, меня принимают в доме Стамболи… Вот и сейчас у меня все пошло неплохо, обстряпал несколько продаж зерна из Голландии… Предлагают хорошие сделки по аргентинскому мясу. Деньги из Крыма успели прийти в стамбульский банк.

Но зачем, зачем все это, если я здесь один, а она там одна, нищая и голодная, и надеется только на мясника Леви… Боже, может, все это скоро кончится и все вернется назад на круги своя? Ведь не может то, что создавалось веками, рухнуть навсегда за один или два года… Какой-то порядок, устои…»

Вдруг он понял, что может. Именно в этом смысл разрушения – за один день все, что накапливалось годами, летит вниз, под ноги, как красивый дорогой сервиз и – вдребезги… Акива испугался этой мысли и пошел в свой отель «Империал», где упал лицом в прохладную и чистую подушку, разревевшись, как мальчик… Он действительно не мог понять, кто он здесь без своей Эстер и зачем он здесь…

7

15 июля 1921 г.

«Акива, Акива, мой любимый, дорогой мальчик!

Как ты там, в Стамбуле? Я сейчас особенно люблю носить колечко, которое ты привез мне три года назад оттуда. Я смотрю на него, целую его. Оно когда-то лежало в твоем кармане, потом ты держал его в своих пальцах. Акива, маме становится все хуже, она почти не встает. В Крыму начался настоящий голод. Люди ходят за город, срывают еще зеленые абрикосы и просто траву, едят, болеют… У нас в доме есть запасы муки, еще от тебя остались, тем и спасаемся… Сколько это продлится – не знаю. Хотят слухи о чуме и холере – но это могут быть только слухи. Они всегда сопутствуют голоду. Нашего Леви на базаре нет. Видимо, нет мяса. Из-за чего голод, все понимают. Большевики забрали все зерно, чтобы продать его за границу. Да еще и две армии, красная и белая, они-то и съели все запасы, которые были у людей… Магазины пусты, окна их заколочены, рынки тоже. В деревнях, я слышала, мрут сотнями. На улицы нашего Акме нельзя выйти. Толпы беспризорных и голодающих беженцев из деревень, и все просят: «Дай хлеба, дай хлебца». Мы хоть как-то выживаем. Особенно мрут татары: они не едят свинины, а весь остальной скот забили. Потихоньку продаем или меняем золотые вещи на хлеб. Есть немного овощей, варю тощие супы с мукой…

Акива, Акива, но ты не приезжай все равно! Мы выживем, а вот тебя они могут просто убить, хотя никого из этих кожаных курток не видно. Им тоже трудно, потому что отбирать нечего. Руки у людей пусты.

Акива, думаю, что все это кончится, и мы сможем быть вместе. Я мечтаю об этом. Я хочу обнять тебя всем телом, прижаться и лежать тихо и смирно, слушать биение твоего сердца и течение твоей крови. Ты отпустил бороду? Такую же, как когда мы увиделись в первый раз? Она тебя делает очень серьезным, а я люблю тебя мальчиком, юношей, безусым и безбородым. Конечно, тебе же надо пугать своих конкурентов…

Акива, Акива… Люблю, целую, люблю… Твоя Эстер».

8

Стояло лето двадцать первого года. Акива уже больше полугода жил в Стамбуле. Получал письма от Эстер, читал, плакал, и ему все больше становилось стыдно за свое турецкое благополучие. Тем более, что в последнем письме Эстер сообщила ему, что ее мама умерла, и теперь она осталась одна, и хоть родственники ее навещают, ей невозможно так жить. И самое страшное, что она все больше и больше любит его, но уехать к нему в Стамбул не хочет.

«Я слишком приросла к этим, пусть грязным зимой и пыльным летом улицам, к этим акациям и ивам вдоль Салгира. Моя душа не такая большая, чтобы вместить в себя огромный город. Я ребенок, я до сих пор маленькая девочка. И как же я уеду от своей мамочки, даже если она лежит под землей? Акива, у меня никого нет и быть не может. Ты дан мне навсегда, но есть еще и тайная память босых ступней, мокрых от глаз, приросших к моему и твоему городу. Думаю, что и ты такой же и мечтаешь вернуться домой, но я не знаю, что ты будешь делать здесь. Все изменилось. Другая жизнь. Хотя вчера приходили твои и говорили о каком-то НЭПе: что можно будет опять свободно торговать и открывать лавочки и рестораны… Акива, что это? Может, это последний капкан для тех, кто еще хоть что-то может? Акива, все равно не приезжай, пока все не вернется к тому, как было…»

«Ну разве можно это читать спокойно?» – думал Акива и все бродил по огромному миру Стамбула, стоял на мосту между Европой и Азией, рядом с рыбаками, пытавшимися поймать в Гибралтаре рыбу и тут же продать ее туристам или просто показать. Он смотрел на воду, видел на глубине сравнительно больших рыб, и они напоминали ему его мысли, уходившие еще глубже и глубже… «Отчего это в Турции рыбы больше, чем у нас? Вода, что ли, теплее? А может, и она эмигрировала? И что же, я – всего лишь рыба? И не могу ничего сделать… Эстер пишет о памяти. Я такой же, как и она, мы с ней из одного и того же куска теста. Нас разорвало, она же погибнет без меня, а я…»

И здесь Акива увидел над собой высокие платаны. Он незаметно ушел с моста и двигался по парку, ведшему к железнодорожному вокзалу Сиркеджи…

– Один на Бухарест.

– Класс?

– Первый…

И тут же подумал, что он уже сломался. Почему он не может прямо пароходом до Севастополя или Феодосии? Страх? И вдруг нашел оправдательную мысль – нужно же привезти с собой что-то из ценностей, потому что деньги там уже не имеют цены. По крайней мере деньги, которые есть у него. Опять контрабандой? А вдруг уже не существует пути через Тарканхут? И он подумал о том, как там сейчас жарко, как воду развозят по домам в бочках, чтобы напиться или искупать детей и сварить еду… Все это еще раз кольнуло его воображение, и он, получив билет, возвратился в свой «Империал»…

9

Теперь Акива стал считать не дни, а часы. Ведь Эстер могла умереть от голода каждую минуту. Он никогда еще не переживал голода и не знал, что это такое. А вот Эстер уже испытала и это. Наши не оставят ее умирать одну, помогут, пока я не приеду. О каком НЭПе она пишет? В стамбульских газетах пишут, что террор продолжается, и что этот НЭП – всего лишь временная мера, чтобы хоть как-то встряхнуть экономику. Хотя все уже отобрали и отдали государству, а оно ведь не может управлять ростом яблонь и груш, мыть в банях людей и поить их квасом на улицах, это же бред! Что, коммунистический капитализм? Трудно поверить. А сейчас еще и голод, о котором пишут как о катастрофическом, мол, даже людоедство процветает. И это в Крыму, где и камни рождают персики и виноград… «Но что бы там ни было – я должен пережить это с Эстер…»

В Бухаресте на почте ему выдали еще одно письмо от Эстер, оно лежало там еще с прошлой зимы. «Господи, я же могу, как по камешкам, по письмам Эстер перейти Черное море».

Он надрезал тонким стилетом конверт и оттуда полилось нечто подобное заклинанию…


12 сентября 1921 г.

«Акива, Акива, Акива… Надеюсь, что ты получишь когда-нибудь это письмо. Сейчас я живу тобой больше, чем всегда, потому что чувствую: мама уходит и остаешься ты, только один ты. И что бы с тобой ни случилось, кем бы ты ни стал, я буду тебя любить еще больше. Знаешь, бедного любить всегда легче, он беспомощный и весь принадлежит тебе. Богатого любить трудно – он принадлежит делам, деньгам, славе и только потом тебе. Хотя ты не такой, Акива, ты редкий, можешь все одновременно. У тебя и получается все потому, что ты любишь. Ты создатель, а не разрушитель. Я не знаю, был ли у тебя когда-нибудь в делах человек, которого бы ты обделил, обидел, наконец, разорил. Думаю, что нет. Хотя не знаю всех твоих тайных штучек. У крымчацких жен не принято влезать в дела мужей, прости, это я любя – сказать, какой ты у меня необычайный. Акива, Акива, неужели и мы когда-нибудь умрем? И что потом? Как я тебя буду любить? Дуть на твои пушистые реснички, как я сейчас дую на них через расстояние целого моря?..»

Акива читал письмо, и дрожь бежала по его телу. Он представлял, как постучит в окно или позвонит в колокольчик над дверью дома Эстер, и ноги несли его на станцию Констанцы. Приехав туда с двумя большими кожаными чемоданами и все тем же старым и любимым саквояжем, он взял авто и поехал на то место, куда приплыл почти год назад – на берег моря за городом. Отпустив авто, он спустился к морю и стал вглядываться в него. Потом понял, что нужно дожидаться ночи. Контрабанда – дело темное. Двое суток он прождал, прячась в прибрежных камнях, пока не увидел под утро знакомый парус.

– Неужели они? – Акива стал махать им желтой соломенной шляпой…

10

В дверь смотрителя Тарханкутского маяка постучали. Был вечер, и Антоныч не разглядел гостя. Потом узнал и рассмеялся:

– Акива, ты? Словно и не исчезал… Ну, заноси свою поклажу, сейчас будем чай пить из чабреца, лаванды, без чая – голод добьет нас… Люди мрут пачками. Их даже в городах не убирают с улиц… Ириша, – закричал Антоныч.

Но у него не получилось крика, и Акива вдруг увидел, как похудел смотритель… Он подумал об Эстер – она, на верное, тоже. А ведь мы думали, что так и будет. Не могут ничего эти поганцы, только стрелять и вешать… Он зашел за ширмочку и достал из широкого пояса золотые монеты и колечко с камешком.

– Антоныч, возьми, это поможет, надо выжить…

Антоныч улыбнулся и ничего не сказал.

– Как же мне добраться до Акме?

– Пуще всего ценится хлеб… Или золото.

– Пойдем, как-то надо договариваться. Надо ехать, хоть бы не ограбили по дороге…

– Вот поэтому надо ехать днем и с людьми. Наймешь охранника, которому я доверяю, дашь ему пару монет – и он тебе поможет. Он хорошо знает дорогу и все, что на ней может случиться… Нужна подвода до Евпатории, а там может, попадется авто… Но знай: ничего нет, а в то же время у кого-то есть все. Если хочешь увидеть жену – плати продуктами… Я тут в селе кое-что раздобуду для тебя по нормальной цене…

Акиве так захотелось домой, чтобы увидеть и спасти Эстер. Он даже не представлял, что такое может быть на его земле, где все цвело, рожало и светилось.

Он даже почувствовал под рукой в кармане ключи от дома. Они были холодными и ничем не напоминали. Акива даже испугался, но стал рассказывать Антонычу о своих днях в Стамбуле и о своих переживаниях.

– Знаешь, Антоныч, маячок твой я видел, когда мы подходили со стороны моря, но видел я его и из Стамбула. Все-таки, хоть и оторванная земля, но своя, и люди сильнее страха.

– А чего бояться, они уже не лютуют так. Голод работает вместо них, сил нет ни у кого, в крайнем случае откупишься… Как жена-то, что знаешь о ней?

– Всё. Она писала мне…

– Ну, так ты поживешь у меня или сразу поедешь?

– Сразу поеду…

Антоныч, еле двигаясь, пошел с Акивой договариваться на счет подводы, которая должна была довезти до Евпатории, а уже оттуда можно было взять что-то и побыстрее.

За дорогу и фураж для двух лошадей Акива рассчитался золотом. Две николаевские монеты – и путь более суток.

– Хозяин, и на водку…

Но охранник Антоныча, крепкий мужик, зло посмотрел на возницу:

– Будет тебе водка, – Акива достал из глубины саквояжа бутылку турецкой водки ракии, – только ее надо пить, разбавляя водой.

– Что, такая крепкая?

– Нет, противная, – улыбнулся Акива.

– Э, нет, хозяин, такой водки не бывает, тем более сейчас.

И бутылка исчезла у него в кармане широких парусиновых штанов.

11

По пути Акива видел ужасающую картину голода. Люди стояли вдоль дороги и выпрашивали хоть что-нибудь поесть. Он залег на дне подводы, чтобы никто не видел его пока еще сытого лица без синюшных подглазин. При въезде в свой родной Акме он видел десятки трупов, сложенных в степи вместе с дровами для сожжения. Ужас охватил его душу. Что они сделали с Крымом, с его прекрасными людьми, его друзьями татарами, крымчаками, караимами, греками, русскими, армянами, украинцами?.. Уже отъехав на машине от Евпатории, он прочитал в газете, что особенно страдают Карасубазар и Бахчисарай… «Бедные, бедные крымчаки, как они там мучаются». И он подумал о родственниках оттуда. И еще – надо будет поехать к ним и помочь. Это что – месть Крыму за поддержку Белой армии? Он приближался к дому в районе старого города. Дом был пуст. Никого. Ни людей, ни полиции. Отдельные машины и телеги. Жара и пустота. «Где моя Эстер?»

Он открыл своим ключом дверь и тихо вошел в свой собственный дом. Был вечер, и в доме никого не было. Вдруг навстречу вышла какая-то женщина. Но это была не Эстер. В глубине дома Акива услышал плач ребенка.

– Акива, Боже, это вы! Не бойтесь, я служанка, я помогаю Эстер с мальчиком.

– Где Эстер? С каким мальчиком?

– Не беспокойтесь, она пошла в каал, а мальчик… Это ваш сын…

– Как? Я…

И тут вошла Эстер. Увидев Акиву, она упала в обморок. Когда пришла в себя, сказала:

– Акива, любимый, ты приехал! Но ты же видишь, что здесь творится.

– Поэтому я и приехал! Сын…

– Я специально не писала тебе, чтобы не заманивать тебя. Я хотела, чтобы ты остался жив, понимаешь?.. Помнишь ту нашу последнюю ночь? Чуть больше года назад… Вот, ему сейчас четыре месяца… Я назвала его Акивой… Такой маленький Акива…

Акива смотрел на Эстер и не узнавал ее красоты. Она так осунулась, похудела, под глазами были коричневые круги, а синие глаза выцвели, поблекли…

– Все, я вернулся, теперь все будет в порядке, Эстер! Мы будем говорить с тобой часами… Обо всем! Я снова налажу дом и… Что нужно сейчас? Я все достану: и продукты, и то, что нужно маленькому. Какая же ты молодец, взяла и родила, в голод, в этом кошмаре, взяла и родила, я как чувствовал…

11

На следующий день в дом Акивы и Эстер постучали.

– Ну вот, я так и знала! Они пришли за тобой, чтобы опять отобрать все и убить…

Вошли двое в гражданском и попросили Акиву проехать с ними. Эстер начала плакать и рыдать.

– Не волнуйтесь, Акива Моисеевич вернется через пару часов. И они уехали на какой-то большой иностранной машине… Два часа Эстер сходила с ума, металась по квартире, маленький Акива ревел и срыгивал подслащенную воду… Наконец, вошел Акива и сел за стол.

– Буду работать в американской миссии помощи голодающим. Они, видите ли, нуждаются в специалистах. Еще бы, стольких поубивали…

Не за горами море