В своей депеше правительству командующий подчёркивал героизм при проведении атаки, высокую выучку и дисциплинированность кавалеристов. Тот факт, что Лекэн совершил «фатальную ошибку», как Раглан назвал его поступок в частном письме герцогу Ньюкаслскому, в официальном отчёте не упоминался вовсе. Там говорилось только о некоторых «недоразумениях, произошедших при определении направления наступления». Лекэн, по словам командующего, «испытывал серьёзные сомнения в целесообразности выполнения приказа», однако, как дисциплинированный офицер, «был вынужден пойти на риск». Раглан хотел поскорее закрыть эту тему. Ошибка совершена, и, по его мнению, виноват в этом Лекэн. Но командующий не хотел дальнейших разбирательств. Лекэн, напротив, был полон решимости доказать свою невиновность. В горячей перепалке с Рагланом он намекнул, что намерен идти в этом до конца. Генерал Эйри пытался уговорить его не выносить спор на публичное рассмотрение, что только повредило бы армии. Но Лекэн оставался непреклонен. Однако он не предпринимал ничего до того времени, пока не была опубликована депеша Раглана. Эйри удалось заверить его в том, что никто не собирался его обвинять. Но, увидев депешу, Лекэн пришёл в ярость. Там не указывалось прямо на его вину, но и не делалось никаких попыток его оправдать. А Лекэн жаждал именно прямого оправдания своих действий. Он написал письмо на имя герцога Ньюкаслского и, согласно уставу, направил его Раглану для дальнейшей передачи по команде. Эйри вновь попытался отговорить Лекэна от попытки передать дело на рассмотрение правительства, поскольку «это не могло привести ни к чему хорошему». Но тот настаивал на своём, и Раглан был вынужден отправить его письмо. Получив письмо, герцог Ньюкаслский извинился перед Рагланом за поступок подчинённого. Он уже знал содержание письма, так как Лекэн, не будучи уверен в том, что Раглан отправит его, заблаговременно послал в Лондон копию. Далее герцог писал, что сожалеет, но генерал Лекэн не может далее занимать должность командира кавалерийской дивизии. Через две недели генерал был отозван в Лондон. Генерал Кардиган отбыл туда на собственной яхте ещё ранее, подав соответствующий рапорт.
Разногласия среди старших офицеров, конечно, мало трогали солдат. Вечером после злосчастной атаки сержант 7-го полка написал домой: «Теперь от лёгкой бригады осталась всего кучка людей». А его приятель из 11-го гусарского полка подошёл к нему и сказал:
— Итак, мой друг-стрелок, как я и обещал тебе неделю назад, теперь нам с тобой будет о чём поговорить.
— Может быть, — спросил сержант-стрелок, — здесь была какая-то ошибка?
— Какая теперь разница, мы просто старались выполнить свой долг. Всё когда-нибудь кончается.
Раны тех участников боя, которые не были отправлены на корабли, постепенно затягивались. Некоторые избежали ран или были ранены очень легко, так как, как они говорили сами, «русские сабли были тупыми, как ломы». На голове одного из кавалеристов насчитали пятнадцать следов сабельных ударов, каждый из которых был не более чем просто царапиной.
Убитых и тяжелораненых вынесли из долины. Небольшие конные патрули продолжали поиски уцелевших на разделяющем две армии пространстве. Там ещё продолжали биться в агонии лошади. Некоторые пытались подняться и дотянуться покрытыми пеной зубами до короткой травы. И тогда в печальной тишине звучали одиночные пистолетные выстрелы. В том бою армия потеряла почти 500 лошадей.
V
Из 673 человек, участвовавших в том бою, вернулись менее 200. Русские, как и союзники, были потрясены героизмом англичан. Сначала генерал Липранди не мог поверить, что британские кавалеристы не были попросту пьяными.
— Вы храбрые ребята, — заявил он группе пленных, — и мне вас искренне жаль.
Положение союзников между тем осложнилось. Храбрость и героизм не могли заменить собой победы. Балаклаву удалось отстоять, но русские смогли оседлать Верхний проход. Союзники потеряли единственную дорогу, которая хоть как-то могла облегчить их жизнь зимой.
Глава 11Начало зимы
Не буду скрывать от Вашей милости, что был бы гораздо более удовлетворён, если бы я располагал под своим командованием значительно большей силой.
I
Осада продолжалась при всё более ухудшающейся погоде. Тяжёлые орудия непрерывно обстреливали Севастополь, но укрепления города, казалось, с каждым днём становились всё более мощными. В письме домой корнет Фишер мрачно пошутил по этому поводу: «Если мы не хотим, чтобы Севастополь стал самой мощной крепостью в мире, нам следует поскорее оставить его в покое. А пока, чем дольше мы его осаждаем, тем сильнее становятся его укрепления». К исходу каждого дня в системе укреплений появлялись новые бреши, которые к утру таинственным образом ликвидировались. По городским докам пытались вести обстрел ракетами в надежде поджечь город, но, как только дым обстрелов рассеивался, люди снова заполняли улицы и героически боролись с огнём. Пожары в Севастополе были редким явлением. Жители снимали с домов двери, оконные рамы и вообще всё, что могло гореть. С некоторых зданий сняли крыши, заменив их металлическими щитами. Город был как будто построен из асбеста.
— Штурм, — выражая общее мнение, говорил капитан Шекспир, — остаётся нашей последней надеждой.
Но многие офицеры сомневались, что теперь у армии хватит сил и боевого духа пойти на штурм Севастополя. Через четыре дня после боя за Балаклаву один из пехотных сержантов писал родителям, насколько угнетенно и неуверенно чувствовали себя люди. Вот как он описывал жизнь в траншеях:
«Нас обстреливают круглые сутки. Почти всё время льёт дождь. Всю ночь противник продолжал забрасывать нас своими «Свистунами Диками» [так союзники называли крупнокалиберные русские снаряды, издававшие характерные свистящие звуки при стрельбе]. Мы стоим почти по колено в грязи и воде и похожи на тонущих крыс. Пронизывающий холодный ветер задувает во все дыры в нашем обмундировании (которых с каждым днём становится всё больше, а латать их нечем). Это в десять раз хуже, чем драться в открытом бою… У нас ни одной лишней унции еды… День и ночь мы работаем до изнеможения. Невозможно ступить ни шагу, не провалившись в грязь. В палатках, где мы живём, полно дыр[19], поэтому приходится ложиться прямо в грязь… Я думаю, что следует награждать медалями за каждый день такой жизни. Я уже не говорю о тех, кому повезло меньше, чем нам, и кто не смог избежать вражеской пули или осколка снаряда либо пал от одной из многочисленных болезней».
Один из старших офицеров полка королевских стрелков признался, что не менял одежду 46 дней и ночей (за исключением того случая, когда её однажды удалось постирать). «Солдаты одеты в грязное тряпьё. Они режут русские вещмешки на портянки и обматывают ими ноги. У многих ноги опухли, и они не могут носить никакой обуви. Бедняги делают из русских шинелей какое-то подобие сандалий и носят их день и ночь в любую погоду». «Наши красные мундиры теперь почти чёрного цвета, — писал другой офицер, — а дурацкие шнурки на них истрепались и порвались в клочья». Когда 1 ноября состоялся аукцион, на котором продавались вещи погибших офицеров, цены были просто «астрономическими». За старую фуражку давали 5 фунтов 5 шиллингов; пара ношеных тёплых перчаток стоила 1 фунт 7 шиллингов; пара хлопчатобумажных ночных колпаков оценивалась в 1 фунт 1 шиллинг. На другом аукционе старые перчатки продали за 35 шиллингов; за две маленькие баночки какао запрашивали 24 шиллинга; лот, в который входили тюбик помады и зубной порошок, оценили в 36 шиллингов. Гусарские мундиры, красивые, но непрактичные, наоборот, упали в цене. Новый мундир стоил 40 фунтов стерлингов; на аукционе за него давали не больше 2 фунтов 6 шиллингов.
Деньги были и у офицеров, и у солдат, но на них мало что можно было купить. Несмотря на бедственность своего положения, армия всё ещё не утратила чувства восхищения своим командующим. При виде его прямой фигуры солдаты замирали в строю и приветствовали его громкими криками. Утомлённый таким восторженным проявлением чувств, он начал делать в своих поездках абсурдно длинные крюки, стараясь избежать встречи с обожавшими его подчинёнными. Он старался разминуться с намеренно попадавшимися на его пути солдатами, которым было достаточно услышать хотя бы пару ободряющих слов в ответ на своё приветствие.
Даже генерал Браун, которого откровенно недолюбливали в лёгкой дивизии и который так же откровенно выказывал полное равнодушие к своей непопулярности, однажды заявил, что Раглану следует чаще бывать на глазах у подчинённых.
— И что это даст? — спросил Раглан.
— Это должно ободрить людей. Ведь некоторые из моих солдат даже не знают вашего имени, сэр.
— Но они не знают и вашего имени, Джордж!
— Каждый солдат в лёгкой дивизии знает, как меня зовут.
— Держу пари на один фунт, что первый же солдат, которого мы об этом спросим, не знает вас.
— Принято.
Они направились в лагерь лёгкой дивизии, где Раглан выиграл пари. Всё, что солдат мог сказать о Брауне, было:
— Вы генерал, сэр.
Но и это было гораздо больше того, что солдаты знали о «приятном джентльмене в гражданском платье».
Такая демонстрация презрения к открытому выражению обожания и энтузиазма со стороны подчинённых, попытка избежать встреч с жаждавшими выразить восхищение солдатами была, с одной стороны, невежлива, а с другой — просто неосторожна. Более того, она положила начало ложным слухам, которые постепенно стали общепринятыми в армии. Вскоре люди стали считать, что их командующий слишком высокомерен и поэтому не принимает от солдат знаков восхищения; он считает ниже своего достоинства появляться среди них; Раглан избегает солдат, потому что не желает снисходить до беседы с ними; он не знает и не хочет