Крымская повесть — страница 22 из 37

— Конечно, нет. Так — самую малость…

— А что загадали?

— Вот уж об этом говорить вслух никак нельзя. Не сбудется. А я хочу, чтобы сбылось.

До Старого спуска домчали быстро. Владимир стоял у выложенного шлифованным известняком парапета и смотрел вслед удаляющемуся фаэтону.

— Позднее загляну в гостиницу или позвоню, — крикнула ему Людмила.

Он повернулся и медленно пошел в гору — туда, где горели огоньки сейчас притихшей, еще неделю назад оживленной, Тотлебенской набережной.

Мудрец Шуликов и тень граммофонщика Попкова

Венедикт Андреевич давно уже ждал Владимира. Он непонятным образом проник в номер — вероятно, впустила мадемуазель Шлее. И теперь сидел у стола и рассматривал оставленные Владимиром рисунки.

Что правда, то правда — Шуликов был большим оригиналом; например, в этот вечер вместо осеннего пальто или плаща он почему-то надел крылатку, столь распространенную в начале минувшего века. Впрочем, в крылатке он появлялся часто, именовал ее пелериной и утверждал, она — нормальная и естественная для человека одежда, тогда как сюртуки, пальто и плащи на пуговицах лишь стесняют движения, мешают чувствовать себя свободно и внешне уродуют людей. «Древние греки носили не случайно хитоны, — уверял Шуликов любого, кто заводил с ним разговор на тему об одежде. — Природа создала человеческое тело прекрасным и совершенным. Это поняли и греческие скульпторы и греческие портные и модельеры одежды, если последние в ту пору существовали. Никто не стремился тогда одеть Венеру Милосскую в какое-нибудь платье с бантиками, ватными накладными плечами и бортами на китовом усе. Что хорошего из этого всего вышло бы? Любовались бы мы сегодня пропорциями тела Венеры или же говорили бы о мастерстве портного, сшившего ей жакет? Вот вопрос вопросов! И пусть попробует кто-нибудь дать мне на него вразумительный ответ. А современные скульпторы даже не заметили того, что начали ваять уже не людей, а сюртуки, пальто и цилиндры. О-о! Тут есть над чем задуматься…»

Шуликова слушали и старались не возражать — он был богат и влиятелен. Делали вид, что вняли совету и «задумались», а на самом деле спешили выбросить из головы все эти химеры, не имеющие, как казалось, никакого отношения к реальной жизни.

— А ведь здорово! — Шуликов держал в руках один из рисунков Владимира. — Вы схватываете суть, явление, а не то внешнее, что его окружает. Вижу, что это жанровые, уличные наброски. Тем они и хороши… Жаль, что карандаш. Но я завтра же с утра пришлю вам этюдник и краски. У меня есть лишний… Я сам, знаете, иной раз балуюсь живописью… Да, именно балуюсь. Другого слова не подобрать. И вообще, если говорить честно, и вовсе не живу, а балуюсь. Скачу по жизни таким случайно отвязавшимся козликом, бараном, отбившимся от стада.

— Полно! Надо ли так о себе?

— А как же еще? Я ведь ежедневно бреюсь и вижу самого себя в зеркале. Вот я вам одну историю расскажу. О неком граммофонщике Попкове, обретающемся в Симферополе. Узнал ее от своего нового садовника — тоже личности презанятной…

Легким свободным движением откинувшись на спинку кресла, фабрикант устриц приготовился говорить. Чувствовалось, что занятие это для него привычное. Слова лились легко, хитро выстраивались в предложения. Подлежащее, сказуемое, определения — все на своих местах. Невольно приходило на ум, что фабрикант устриц изливает в таких тирадах избыточные силы, а может быть, напротив, оглушает себя фонтанами собственного же красноречия, чтобы уйти от каких-то дум, неудобных, тревожных, будоражащих.

Сначала Шуликов поведал о новом садовнике, который называл себя Малинюком и ничего не понимал в цветах, ходил по розарию строевым шагом. Можно не сомневаться, что подослан. Тем более, что вчера проговорился. Стал рассказывать о граммофонщике Попкове, который ежедневно появлялся на привокзальной площади в Симферополе, и обмолвился, что сам там не менее регулярно стоял на посту. А кто может стоять на посту да еще на площади? Естественно, главным образом, господа «блюстители». Но Шуликов почему-то был уверен в том, что новый садовник вреда ему не причинит. Если и провокатор, то не по характеру и естественной склонности к такого рода забавам, которые иной раз становятся и профессией, а по стечению обстоятельств. Другими словами, провокатор-дилетант. Кроме того, по мнению Шуликова, профессиональными провокаторами почему-то становятся, как правило, еще в молодости, во всяком случае, до тридцати, а старше — лишь в исключительных случаях или по принуждению. В общем, фабрикант был уверен, что крупные подачки Малинюку приведут к последствиям неожиданным. Малинюк обязательно обманет тех, кто его послал. Вот почему он, Шуликов, совершенно неожиданно выдает Малинюку значительные суммы — не за услуги, а просто так. Чтобы удивить и ошарашить.

— И все же это рискованная игра. Зачем она вам?

— Люблю острые ощущения. Может быть, тут кроется иное — возникает иллюзия причастности к каким-то действиям. Нечто похожее на те мечты, которыми, как я понял, только и жил граммофонщик Попков.

О неизвестном ему Попкове Шуликов говорил вдохновенно, с дрожью в голосе. Он представлял себе граммофонщика утомленным дальними плаваниями морским волком, который, пробороздив моря и океаны, побывав во всех крупнейших портах мира, понял однажды, что нет таких стран, где всегда бы светило теплое солнышко и никогда не дули бы злые ветры, где звучал только смех и не слышались горестные вздохи. И в конце концов Попков решил купить граммофон, чтобы радовать тех, кому взгрустнулось, приучать к музыке детей, ибо человек, в душе которого не звучит какая-либо мелодия, обычно мелочен, черств, завистлив и глуп.

— Граммофон разбит, — прервал Шуликова Владимир. — Сам Попков арестован за распространение листовок.

— Вы знали Попкова?

— Нет, но видел на перроне Симферопольского вокзала разбитый граммофон.

— Значит, очередная легенда, созданная мною… Фантазии, мечтания… Странно, но этот Попков мне даже снился минувшей ночью, хотя никогда его не видел… Но даже он знал, что делать! Ведь не случайно распространял листовки. Живу пусто и лишне только я. Да, да — лишний человек в его классическом варианте. Впрочем, это тоже роль!

— Вы давеча помянули о невесте Александра. Назвали даже имя: Мария.

— Ну да — конечно, Мария. Как, вы не знали? Мне и сейчас страшно вспомнить. Его лицо! Если бы видели тогда его лицо! Вот уж случай, когда сомневаться не приходилось: он предпочел бы сам умереть, но спасти ее. Если бы существовал бог, он выпросил бы у него, а может быть, вытребовал для нее жизнь ценой собственной смерти. Как он сейчас держится?

— Держится так, что, к примеру, я даже не знал об этой трагедии. Давно случилось?

— Год назад. Туберкулез. Медицина, как говорится, бессильна. Альпы. Горный курорт. Очень дорогой. Чтобы платить за место в пансионате, Александр по ночам переводил что-то с русского на немецкий, а днем водил богатых туристов в горы. Я помню гроб, ее лицо — спокойное, прекрасное и возвышенное, как утренняя молитва. Она была учительницей. Он бывший студент. Из недоучившихся. Исключили за политику. А был бы отличный адвокат. Ум хлесткий и точный. Мы вместе хоронили Марию. До того он меня спас. Так подружились.

За спиной Владимира скрипнула дверь. На лице Шуликова вспыхнула улыбка.

— Я так ждал вас!

Это был Александр. Вид у него был усталый, ботинки в пыли, ворот рубашки мят, под глазами синие круги.

— Чаю бы! — сказал он, валясь на плюшевый диванчик.

— Сейчас! — воскликнул Шуликов и ринулся в коридор, оставив в креслах свою пелерину.

Вскоре на столе стоял поднос с тремя стаканами золотистого, ароматного чаю и вазочка с печеньем.

— Позвольте, сколько же времени мы с вами не беседовали по душам? От времени Женевы?

— Пожалуй, — согласился Александр, прихлебывая чай. — Заварить бы покрепче.

— Я сейчас, мигом.

— Не трудитесь. Допью стакан и сам схожу за новым.

— Отчего же? Пойдем вместе. Да вы пейте, пейте! Ах, Женева, Женева… Сколько же миновало? Полгода? Три месяца?

— Восемь месяцев.

— Неужто? Время, батенька, летит. Это его особенность. Восход — заход, восход — заход — вот и два дня миновало. Еще — восход — заход — и третьего как не бывало. Кстати, о восходах и заходах, звездах и прочем. Как вы относитесь к гороскопам, теософии и новомодной идее о переселении душ?

— Иронично, — без улыбки ответил Александр. — Так же, как и к спиритизму, оккультизму и кабаллистике. Вы же знаете, что я материалист.

— Я думал, что вы марксист, но то, что вы еще материалист, для меня почему-то неожиданность.

— А вы видели хотя бы одного марксиста, который не был бы материалистом? — засмеялся Александр.

— Действительно. Что-то я сегодня все больше глупости говорю. Но все же, хотите вы того или не хотите, во всем, что говорят о случаях чтения мыслей на расстоянии, об опытах личного врача шведского короля, писателя и гипнотизера Акселя Мундте, есть много необъяснимого. И с этим надо считаться.

— Вот именно, — согласился Александр. — Так же, как и с опытами по части животного магнетизма венского врача Месмера и многим другим… И все это в конечном итоге найдет материалистическое объяснение. Скажите-ка лучше, Венедикт Андреевич, чем вы еще можете нам помочь?

— Может быть, деньги?

— Деньги тоже нужны. Но сию секунду они бесполезны. Позднее наверняка понадобятся. Я говорю о транспорте, оружии.

— Конный экипаж. А еще — электромобиль… У него запас хода на двенадцать верст.

— Нет, все это не то, — покачал головой Александр. — А ведь завтра у нас здесь будет горячий день. Скажите, что вам известно о Петре Петровиче Шмидте, кроме его выступления на похоронах расстрелянных демонстрантов?

Владимир сидел в кресле у окна с бумагой и карандашом в руках. Делал один набросок за другим — ловил движения, выражения лиц беседовавших. Рисунки складывал на подоконник. Он не хотел вмешиваться в разговор, но прислушивался к нему очень внимательно.