ого бульона; его поят с трудом. Когда мы навещаем его, он начинает говорить, но никто не понимает его едва слышного мычанья. Пленные в восторге от того, как их русские содержат, и уже несколько писем писали в свой лагерь, говоря, что за ними ухаживают добрые сёстры милосердия и что они считают себя счастливыми. Я им предложила на выбор чай и бульон с белым хлебом, они предпочли бульон и чрезвычайно этим довольны. Даю им также табак и бумажки для папирос: беспредельно благодарят, и когда входим в палатку, каждый нас приветствует. О своих не говорю — они нас величают всевозможными именами.
В палате больных греков недавно умер греческий офицер от тифуса; больно было видеть его страдания. Однажды я провела много часов у его кровати; у него много детей, и он мне поручил просить их начальника, князя Мурузи, о своём семействе. Ему очень не хотелось умирать; но приобщившись Св. Тайн, он был совершенно покоен и всё спрашивал у меня, скоро ли он умрёт. Этот офицер немолодых лет, прекрасно говорил по-французски и, видно, был очень хорошо образован; как ни старались ему помочь, но не могли. Я ещё не имела случая видеть его начальника и не могла передать последние слова этого страдальца. У нас был пленный французский капитан де-Кресси, раненный с 10-го на 11-е число. У него были ужасные раны: нога раздроблена, рука отрезана, грудь ранена штыком, голова разрублена сабельным ударом, и вдобавок весь избит прикладами. Он жил шесть дней, и надо было удивляться борьбе его со смертью; он был чрезвычайно силён и здорового сложения, его положили в отдельной комнате, и за ним наблюдала мать Серафима; всё было исполнено по приказаниям доктора, и как было жаль, когда доктора сказали, что ему остаётся немного жить; в последнее утро я пришла к нему за час до его смерти; он протянул ко мне руку, спросил, как моё здоровье, и заметил, что я бледна; я едва могла отвечать ему и тотчас ушла. Мать Серафима оставалась при нём до его кончины. Сегодня его хоронили, и наш русский священник отпевал его, сделали ему чёрный гроб, и я с двумя сёстрами и мать Серафима проводили на кладбище; грустно стало на душе при виде этого осиротелого гроба; я вспомнила, какие он письма диктовал одному французскому офицеру к своей жене, матери и сестре. Я оставалась, пока совсем зарыли могилу... Крест Почётного Легиона и несколько брелок, которые он сохранил, отосланы во французский лагерь. — Сестра Б. ...у меня дежурит при одном тяжело раненном полковом командире Днепровского полка, полковнике Радомском; князь Васильчиков просил доставить Радомскому особенное попечение, и я поручила его своей сестре; её вниманием полковник очень доволен. На днях я ездила на южную сторону, и на возвратном пути возле нашего катера, шагах в двадцати пяти, упало ядро; свист и грохот так оглушил меня, что я два дня чувствовала какую-то дурноту в голове и шум в правом ухе. Теперь я начинаю разбирать тюки с бельём и раздаю его многим бедным офицерам, юнкерам, солдатам и волонтёрам греческим; пленных также не забываю, за что все они беспредельно благодарны и воссылают искренние молитвы о нашей Высокой Покровительнице. — По приказанию профессора Пирогова я посещаю два раза в день офицерские палаты и спрашиваю больных об их нуждах; по предписанию доктора, им выдаётся бульон, компот из сухих фруктов, саго на вине, полбутылки красного южнобережного хорошего вина, суп из курицы и миндальное молоко, всё это даётся, смотря по болезни; дают им также по два фунта сахару и четверть фунта чаю на десять дней, по назначению профессора Пирогова. [...]
[...] Экипаж был построен в длинную колонну по пяти или шести человек в ряд, и под сильным конвоем мы направились к карантину, который показался нам гораздо далее, нежели он действительно находился. Эти четыре мили мы шли с лишком два часа, потому что день был невыносимо жаркий и мы были сильно истомлены. С предыдущего вечера мы ничего не ели и только в семь часов вечера могли приняться за пищу в плену.
Кроме конных казаков, вооружённых длинными пиками, нас сопровождали дрожки по обе стороны дороги. Множество дам и одесское лучшее общество не уступали в любопытстве простому народу. Дачи по обе стороны дороги были также наполнены любопытными зрителями: впрочем, никто из них не выражал обидного для нас восторга.
Нас конвоировали, кроме казаков, ещё около двухсот человек 31-го пехотного полка. Они не менее нас чувствовали усталость, и потому всем нам позволено было остановиться для отдыха. Местом привала было выбрано открытое поле по левую сторону дороги, близ вала разрушенной крепости, на котором находится здание карантина. Невдалеке начиналась длинная аллея акаций, идущая вокруг всего города. Толпа по-прежнему напирала на войска, нас окружавшие, и здесь мы впервые испытали ту доброту и внимательность, в которых имели впоследствии так много случаев убеждаться, во время пребывания у наших малоизвестных нам врагов. Один старый офицер, сопровождаемый дамами, подошёл к нам и, взяв от пирожников и хлебников несколько корзин, раздал съестное нашим морякам. По просьбе одного из наших офицеров принесли вина и воды для освежения команды. Было ли заплачено за пироги, этого я не знаю; но могу сказать то, что когда эти продавцы ушли, явились другие со свежим пирожным, которое хоть и очень было вкусно, но не могло удовлетворить проголодавшихся старых моряков, истомлённых трудами.
Примеру старого офицера последовали многие другие, с радостью приносившие пленным всё, что могли достать съестного в окрестностях. Один, например, потчевал офицеров водкой и водой, запасёнными им, по-видимому, для собственного употребления; но так как погода была жаркая, то мы благоразумно от этого отказались; тогда он послал за несколько сот ярдов, в ближайший дом, за лёгким вином. Сигары и папиросы в изобилии были предлагаемы желающим; но при закуривании папирос были соблюдены в строгости все карантинные правила. Вот ещё пример русской осторожности. Во время привала лоскуток бумаги, на котором были написаны наши имена, по миновании в нём надобности, был разорван и брошен на ветер. Русский офицер, увидя это, приказал одному солдату, скинув амуницию, подойти к нам и собрать по кусочкам всю бумагу, дабы зараза не могла распространиться ни физически, ни политически. И таким образом этот солдат должен был впоследствии высидеть положенный срок в карантине вместе с нами; между тем как можно было, без всякого для нас унижения, заставить нас самих подобрать бумагу.[...]
Отдохнувши с полчаса, мы направились к зданию карантина, которое устроено с гораздо большею внимательностью к удобствам помещённых там, нежели многие подобные здания в Европе.[...] В карантине комнаты хороши и, что особенно замечательно, хорошо меблированы: стулья, обтянутые штофом, в ситцевых чехлах; диваны, кровати, ломберные столы, словом: всё было для нашего удобства. Капитан вместе с медиками помещался в одном из отделений карантинного лазарета, состоящем из четырёх комнат; остальные одиннадцать комнат были отданы прочим офицерам, которых было двадцать два и при них восемь служителей. Матросы были помещены в южном флигеле и в пустом пороховом магазине, который принадлежал когда-то к крепости. На лужке перед окнами росли кусты сирени и акаций, оживляя местность в такое время года, когда весна была во всём цвете. По вечерам мы обыкновенно выходили из комнат на этот луг подышать прохладой, попить и покурить на досуге, считая от нетерпения дни нашего карантина, которые были ограничены двадцатью одним.
Такое множество неожиданных нахлебников, конечно, должно было затруднить карантинное начальство, касательно нашего продовольствия. Вот почему правительство, во-первых, позаботилось подрядить поставщика припасов для нашего стола; но так как в назначении содержания пленных обыкновенно имели в виду только турок, то оно и оказалось недостаточным для утончённых нужд более образованного народа. В первый вечер экипажу дали только вина и хлеба, впрочем, того и другого в изобилии и отменного качества. Офицерам подали мяса и зелени в достаточном количестве.
Начальство определило увеличить рационы. Подрядчик обязался поставлять постоянно достаточное количество мяса, бульону и хлеба, чем наши люди были совершенно довольны, хоть, впрочем, вина или грогу им не отпускали. Первоначально закон определял по 15-ти копеек (по шести пенсов) в день на пищу каждого пленного, без различия звания. Начальство возвысило эту сумму до 50-ти копеек на каждого офицера и до 25-ти копеек на каждого солдата. В стране, где жизненные припасы сравнительно дешевле, такое содержание можно назвать вполне удовлетворительным.[...]
Генерал Остен-Сакен, без всякой со стороны нашей просьбы, позволил нам писать к друзьям на флот с тем, конечно, условием, чтобы письма были пересылаемы через начальство не запечатанные и не касались политических предметов. Это было для нас источником многих радостей. Через несколько дней после нашего водворения в карантине врачебная управа нашла, что пороховой магазин был местом нездоровым для нашего помещения, и потому экипаж был переведён в большой дом, который занимало прежде училище: там наши люди поместились на просторе. Ученики были переведены за город.[...]
1-го июня, в половине осьмого часа утра, мы имели несчастие лишиться любимого нами капитана: он умер от ран. Врачи предвидели его смерть, потому что раны не представляли возможности к залечению их, несмотря на все средства и усилия.[...]
Печальное известие о его смерти немедленно было передано генералу, и он прислал своего адъютанта уверить нас, что все наши желания касательно отдания последней почести его праху будут внимательно исполнены. Сначала мы полагали, что, по причине карантина, похороны будут иметь характер домашний: но генерал изъявил желание публично выразить своё уважение к капитану, который мужеством своим снискал уважение врагов, и потому определено было, что погребение будет совершено со всеми почестями, подобающими званию покойного, и даже генерал изъявил готовность одобрить все распоряжения, какие мы сочтём приличными такому случаю.