Крымские каникулы. Дневник юной актрисы — страница 19 из 29

астополе, и у нее роман с тамошним председателем городской думы Слесаревским. Когда только она успела его очаровать?

18 апреля 1920 года. Симферополь

Мой дневник едва не оборвался вместе с моей жизнью. Несколько недель я была на краю могилы, затем долго приходила в себя. Ужасно перепугала всех, потому что у меня подозревали холеру. К счастью, оказалось, что у меня дизентерия. Тоже страшная болезнь, от которой умирают, но холера еще страшнее. Я осталась в живых благодаря заботам Павлы Леонтьевны и Таты, которые самоотверженно ухаживали за мной. Доктор хотел отправить меня в больницу, но Павла Леонтьевна не позволила. Она спасла меня, иначе бы меня положили в холерный барак, где я бы к одному счастью получила бы даром второе, заразилась бы еще и холерой. Представляю, что они пережили, ухаживая за мной. Это только в пьесах тяжелые больные выглядят привлекательно. Они лежат на высоких подушках и тихим голосом отдают последние распоряжения или раскрывают страшные тайны. В жизни все иначе. Моим близким пришлось потесниться, чтобы освободить для меня отдельную комнату, нашу спальню. Когда мне было плохо, Павла Леонтьевна, беспокоясь за меня, наведывалась домой даже в антрактах! А когда я пришла в себя, они с Татой, сменяя друг друга, кормили меня с ложечки, как малое дитя. У меня была невероятная слабость, я лежала пластом и первое время не могла даже сесть без посторонней помощи. Когда в первый раз попробовала встать на ноги, то тут же рухнула. На шум (я вставала тайком) прибежали Павла Леонтьевна с Татой. Они подняли меня, уложили в постель, и Павла Леонтьевна впервые в жизни отругала меня за мое опасное самовольничание. Мне было стыдно, что я их обеспокоила, и еще было стыдно за свою глупость. Я же могла упасть неудачно (с моим-то счастьем), сломать руку или ногу, и моим добрым ангелам снова бы пришлось со мной нянькаться.

Возвращаться к жизни очень приятно. Каждый день полон удивительных радостных открытий. Смогла пройти несколько шагов, держась за стенку, – мазлтов! Смогла пройти не держась – мазлтов! Ну а когда я впервые за время болезни вышла на улицу, то едва не лишилась чувств от радости. Стояла и смеялась, как сумасшедшая. Люди удивленно смотрели на меня, но я не испытывала никакой неловкости. За время моей болезни в Симферополе ничего хорошего не произошло. Приятная новость всего одна: Р. отложил постановку «Трех сестер», дожидаясь моего выздоровления (теперь уже до следующего сезона). Очень приятно сознавать, что меня ждут в театре. В бреду я чередовала языки, бредила то по-русски, то по-еврейски. Павла Леонтьевна шутит, говоря, что бред мой был хоть и сбивчивым, но правильным. Старание, с которым я впитывала орфоэпию, было не напрасным. Ирочка же поставила меня в крайне неловкое положение, спросив при Павле Леонтьевне и С. И., что по-еврейски означает то-то и то-то слово. Я смутилась, потому что слова были из тех, которые даже мысленно произносить не стоит, и сказала, что это очень плохие слова, настолько плохие, что я не могу их перевести. Из любопытства я спросила у Ирочки, от кого она их услышала. Невинное дитя удивленно посмотрело на меня своими ясными глазами и сказала, что от меня. Оказалось, что если по-русски я бредила высоким слогом, то по-еврейски ругалась, как дворник. Хотела бы я вспомнить, что мне привиделось в том бреду.

Вестей из Таганрога нет. Павла Леонтьевна утешает меня.

Пока я болела, один наш общий знакомый, К. А.[92], педагог и отчасти писатель, удивил Павлу Леонтьевну тем, что оказался еще и драматургом. Он принес пьесу под названием «Грешница». Пьеса понравилась, ее уже репетируют. Павла Леонтьевна играет главную роль (К. А. признался ей по секрету, что писал эту пьесу для нее, он давний ее поклонник). Я рада за Павлу Леонтьевну и мечтаю о том, что когда-нибудь кто-то напишет пьесу для меня. Павла Леонтьевна же не очень довольна. Она считает, что нельзя писать пьесу для какой-то определенной актрисы (или актера). От этого пьесу, по ее выражению, «перекашивает». Грешница, которую играет Павла Леонтьевна, получилась чересчур яркой, а все остальные персонажи бледными. Впрочем, Р. находит, что пьеса хороша, а беда в том, что некоторые актеры стараются недостаточно.

10 мая 1920 года. Симферополь

Я вернулась к жизни полностью – иначе говоря, вернулась на сцену. Сезон можно считать оконченным. Летом (если позволит обстановка) мы намереваемся совершить турне по Крыму. Евпатория, Севастополь, Ялта (как я негодовала, когда ее назвали Красноармейском, и негодовала не напрасно!)[93], а дальше как Богу будет угодно. Пока я болела, отправленный в отставку Врангель занял место Деникина. «Гевалт!»[94] – сказал бы на это отец. Красные воюют с Польшей. Поляки заняли Киев. Одни надеются на поляков, другие на Врангеля. Я ни на кого не надеюсь. Мне надоело надеяться. Я хожу по весеннему Симферополю и радуюсь жизни. Природа, в отличие от людей, безразлична к происходящему. Люди ходят с хмурыми лицами, а деревья цветут точно так же, как цвели семь лет назад. И птицы поют так, как и прежде. Вижу в этом особый, мистический смысл. Я радуюсь весне бескорыстно, а все остальные ждут, когда пойдут овощи и фрукты. Людей в Крыму стало еще больше, с продуктами плохо.

Без даты

Вот и вторая тетрадь подошла к концу. Перечитала кое-что, сравнила с записками Щепкина, с рассказами о себе других людей (например, Павлы Леонтьевны или Е. Г.) и ощутила свое ничтожество. В этом, должно быть, и состоит главная польза моих дневников. Они не позволяют мне впасть в гордыню. Отец был прав, когда заставлял нас вести дневник. Он говорил, что дневник – это контокоррентная книга[95] жизни. Следует регулярно делать записи (отец требовал делать их ежедневно) и подводить по ним итоги. Я не знаю, что означает слово «контокоррентная», потому что не разбираюсь в бухгалтерии, но оно звучное, и потому я его запомнила. Люблю звучные слова.

Прочитала некоторые места Павле Леонтьевне. Хотела повеселить ее своей наивностью, но вместо этого услышала совершенно незаслуженную мною похвалу. Моя добрая Павла Леонтьевна советует мне продолжать вести дневник. Она уверена, что когда-нибудь мои жалкие записки станут фундаментом для интересных mémoires[96]. Я согласна с ней в том, что время, в которое мы живем, необычайно богато событиями. Уверена, что и без меня найдется много желающих их запечатлеть, и совершенно не уверена в том, что когда-нибудь в будущем стану писать mémoires. Делать время от времени коротенькие записи несложно, и большого ума для этого не требуется. Можно писать все, что взбредет на ум. Mémoires же непременно должны содержать умные мысли, мораль и при том должны быть увлекательными, иначе их никто не станет читать. Conditio sine qua non[97] заключается в том, чтобы быть известной персоной. Кто станет читать mémoires никому не известной актрисы? Если нашей В. В. вздумается написать mémoires, то их никто, кроме актеров нашей труппы, читать не станет. Велика честь писать воспоминания для двух дюжин человек! Много змирот, но мало лапши.

Я вдруг осознала, что мне очень дороги две тетради, исписанные моей рукой. Они словно частицы жизни, которые можно потрогать, можно перелистать. У моего милого букиниста я купила три тетради, чтобы продолжать дневник. Собиралась купить одну, но не смогла устоять перед желанием сделать моему другу «биселе[98] лучший гешефт», как говорили у нас в Таганроге.

Очень надеюсь на то, что очень скоро смогу написать в новой тетради, как получила весточку от родителей. Сердце подсказывает мне, что они живы и брат тоже.

От редакции

Третья тетрадь записей Фаины Раневской была утеряна. Оборвавшись на 10 мая 1920 года по старому стилю во второй из найденных тетрадей, они начинаются в третьей, 7 ноября 1921 года уже по новому стилю. И сама Раневская пишет о том, что тетрадей было четыре (см. далее). Третья по счету тетрадь дневников является четвертой по порядку, поэтому мы так и станем ее называть.

Тетрадь четвертая

7 ноября 1921 года. Симферополь

Пьеса, которую И. сочинил к празднику, невероятно плоха. И Р., и Павла Леонтьевна, и я обращали его внимание на то, что французы, жившие в конце 18-го века, не могли изъясняться словами и выражениями из нашего времени. Вряд ли при штурме Бастилии кто-то мог кричать: «Долой графов и буржуев!» или «Всю власть – трудящимся!». Призыв топить контру в Сене тоже звучит смешно. Кажется, контру во Франции называли иначе. И «топить» – это тоже наше, крымское. И. отговаривался тем, что пьеса в первую очередь должна быть понятна зрителям, которые не блещут грамотностью. Пусть так. Больше всего нас удивило, что революционные французы поют «Интернационал». Им же положено петь «La Marseillaise»[99]. Для достоверности и чтобы внести в наш убогий спектакль хоть немного Франции, я предложила спеть «La Marseillaise» на французском и даже напела засевшее в моей памяти: «Allons enfants de la Patrie, le jour de gloire est arrivé!» Р. пришел в ужас. Мало ли кто что подумает. Вдруг решат, что мы поем что-то контрреволюционное. Его нервозность понятна. Люди страдали и за меньшие «прегрешения». Но это же «La Marseillaise», а не какие-нибудь куплеты! Понимая, что спорить бесполезно, я, тем не менее, немного поспорила. С Р. очень приятно спорить. Он так смешно хмурит брови и дергает себя за нос, что невозможно удержаться от улыбки. Р. на меня не обижается, привык. Премьера прошла хорошо. Впрочем, другого мы и не ожидали. Хлопали нам так, что трясся потолок, «Интернационал» спели дважды: на сцене и со зрителями. Из начальства был только Соболев