Хорошая барыня. Смелая барыня.
Если б Мамету лет тридцать со старых костей сбросить. Хе-хе!
Мамет даже улыбнулся при этой мысли и, чтоб отогнать не имеющие прямого отношения к молитве помыслы, поторопился запеть:
— Магомет россул Аллах…
Аллах акбар! Да разве он не знает, какая приятная бывает урусская барыня!
Давно это было. Скоро после того, как в Севастополе стреляли.
Ай-ай-ай! Какая красивая барыня в Юрзуфе жила. Учительницей была.
Волосы, ну, вот словно золото, до колен, — Аллах акбар, до колен золотые волосы.
Да что и вспоминать! Голову потерял тогда Мамет, сам себя не помнил Мамет. В Трапезонд ехать надо было — в Трапезонд не поехал. Табаку сто пудов пропало — пусть пропало. Всё равно было Мамету! Неделю мучился Мамет, а на восьмой день тайком на Аю-Даг всего отвёз: хлеба отвёз, барана отвёз, бузы отвёз. Четыре ковра хороших, — из Стамбула контрабандой достал, чуть не застрелили, — отвёз и пещерку ими в скале совсем как комнату хорошую сделал.
Потом на дороге засел.
Гулять она к Артеку ходила.
День сидел, два сидел, на третий к вечеру, смотрит, она идёт, в книжку что-то читает. Дух захватило у Мамета, когда с ним поравнялась. Как зверь, кинулся он на неё из засады, рот завязал, на Аю-Даг на руках принёс и двенадцать дней душа в душу выжил. Искали её. Да разве на Медведь-Горе отыщешь! Такие тропинки есть, которые редкий татарин даже знает. Коза только там пройдёт, где он её нёс.
И ничего. Сначала всё плакала, деньги обещала, чтоб только Мамет её отпустил. Да разве Мамету деньги были нужны?
На ночь её к себе привязывал, чтоб не ушла.
Только раз, ночью, просыпается Мамет — нет барыни. Отвязалась барыня, ушла. Вышел Мамет, ночь тёмная, зги не видно. Да разве не увидит чего контрабандист? И не в такие ночи по горам лазали, за триста шагов часового видели.
Видит Мамет, что ползёт она по скале, вот-вот сорвётся, упадёт! Догнал её Мамет, в охапку схватил, как маленькую козочку, назад принёс.
Только взяло его после этого раздумье. Что делать с барыней?
Бежать, с собою взять? Нельзя. Здесь жить? Хлеб весь съели, барана всего съели, бузу всю выпили. В Артек пойти, ещё хлеба взять? Схватят, пожалуй, скажут: где был?
Одному бежать? Уж очень жалко родину покидать, — и отец похоронен тут, и мать здесь лежит, и дед, и прадед. Грешно родную землю кидать.
Думал-думал Мамет, да и дождался другой тёмной ночи, когда заснула она крепко. Чтоб не мучилась.
Дышит во сне так ровно, покойно. Может, во сне своих видит. Они ведь тоже, хоть гяуры, а у них тоже как у нас: брата, может быть, сестру имеет, мать, отца, жениха, может быть, видит, а может быть и Мамета во сне видит.
Поцеловал её Мамет в последний раз. Сквозь сон на поцелуй отвечает.
Жалко. Да и себя жалко. Могилу отца, матери бросать жалко.
Подождать ещё денёк? Пищи никакой нет. Последний кусок съели. Что ж ей, бедной, мучиться?
Ах, как жалко стало её Мамету!
Отвернулся, как за горло её взял и словно клещами железными сжал.
Только вздрогнула. Да и то один раз. Не мучил её Мамет. Руки дал ему Аллах сильные: и не такую бы козочку маленькую задушил.
Взял её Мамет, осторожно вниз на берег снёс.
Море в ту ночь сильно шумело.
Дождался Мамет, как большая волна с разбега о берег ударилась, и бросил свою ношу.
Словно просветлело всё в очах у Мамета.
Сквозь ночь, сквозь мрак видел он всё, как днём.
Видел, как подхватила волна его козочку, перевернула и другой волне перебросила, другая — третьей: ещё раз показалась, бедная, наверху, а там уж только белое что-то мелькнуло: не то рука её, не то пена на седом хребте волны сверкнула.
Страшно стало тогда Мамету, да и теперь он вздрогнул при воспоминании, раскачнулся и ещё раз повторил «Магомет россуль Аллах», словно молил у великого пророка пощады, пощады, пощады за страшный содеянный грех.
Что ж! Он знает, что это грешно.
Но разве он не сделался потом муэдзином, разве не отдал себя всего Аллаху и его великому пророку? Разве он не аккуратно взбирается на минарет и в час, когда лучезарное солнце поднимается из моря, золотя волны и ярким пурпуром окрашивая облака, и в тот час, когда оно неподвижно стоит над Аю-Дагом и льёт свои горячие лучи на раскалённую землю, и в час, когда вечерние тени лягут на землю, а бледный месяц, словно призрак, появится на небосклоне, — разве не славит он Аллаха? Разве не призывает он правоверных к тому же?
Аллах добр, Аллах всегда простит, если ему хорошенько помолиться.
И Мамет, взглянувши на забывший Бога Артек, грозно пропел:
— Даккель, даккель, даккель!
Молитесь! Страшен гнев великого Аллаха!
Он велит снова подняться вон тому великому Медведю, который задремал на берегу моря, и великан сотрёт вас с лица земли, как встарь стирал прадедов,
Давно то было, — и о том рассказывают деды.
Тогда Крым цвёл не так, как теперь. Тогда не было бесплодных скал, утёсов и огромных камней. Везде росли виноград и табак и плодовые деревья.
И люди всё-таки забыли Бога.
Тогда Аллах послал на эту страну великого Медведя.
Медведь приплыл по морю оттуда, где круглый год и снег, и лёд, и холод, — как зимой на вершине Чатыр-Дага.
Медведь выплыл на берег у Байдарских ворот и пошёл, разрушая всё на пути, От его ступни земля слезала с камней, как мясо с костей, и обнажались эти кости, а он дробил их своей тяжёлой ступнёй, земля стонала, и целые селения гибли от падавших на них обломков костей земли.
Так он прошёл до самого Артека и тут остановился и, усталый, прильнул к морю напиться.
Тут великий Аллах сжалился над правоверными и остановил Медведя, превратив его в гору, и приказал ему пить воду и подкрепляться до тех пор, пока он снова не прикажет ему идти дальше.
И близок, близок час великого гнева Аллаха!
Поднимется великий Медведь и снова пойдёт по земле.
В светлом сумраке раннего вечера Мамету ясно были видны очертания Медведя, словно действительно припавшего к морю пить воду.
Вон темнеют задние ноги, вон передние, вон огромная голова…
Солнце глубоко ушло за Яйлу, и от его последних лучей побежали лиловатые тени по вершине Аю-Дага.
Мамету показалось, что Медведь уж оживает, что его спина уж шевелится, что он вот-вот поднимется и пойдёт.
Мамет с ужасом взглянул на крошечный Артек и с каким-то отчаянием прокричал:
— Аккель! Аккель! Аккель!
Но тут Мамет увидел, что в деревню въезжает Джафар.
— Ага, вернулся из Симферополя проклятый бузук, значит, продал табак и есть деньги. Постой же, я покажу тебе, как брать взаймы да по году не платить сто рублей, за которые ты мне отдашь полтораста!
И Мамет, наскоро крикнув «Магомет», бегом побежал с минарета ловить неисправного должника.
Покойники моря (Из народных сказаний)
Это было давно. Но отцы теперешних стариков ещё помнили старичка-священника, поселившегося в Крыму, близ Гурзуфа, в одной из пещер Аю-Дага.
Никто не знал, когда он поселился там, кто он и откуда. Рассказывали разное. Одни говорили, что его выбросило на берег после кораблекрушения, в котором он потерял всех близких и милых сердцу, сделавшихся жертвами разъярённого моря. Другие говорили, что бури моря житейского отняли у него всё, что привязывало его к миру, и он удалился сюда, чтоб предаться молитвенному общению с Богом, созерцать красоты его творения, содрогаться праведному гневу Его и умилостивлять Его своими молитвами.
Что привело его к морю — неизвестно, но море было единственным миром, с которым имел он общение.
Никто не нарушал его уединения. Никто не мешал его занятиям. Никто не пробирался к нему через утёсы и скалы.
Любопытствовали издали.
Он питался кореньями и дикорастущими ягодами, пил воду из ключа, журчащего около, и спал в своей пещерке.
Целыми днями бродил он по склону гор, всматриваясь в морскую даль, и если замечал какое-нибудь судно, начинал молиться и посылал ему своё благословение.
Рыбаки, отправляясь осенью на свой опасный промысел к Феодосийским берегам, заезжали к нему за благословением. Они как можно ближе подъезжали к берегу и, покачиваясь в своих челноках, на волнах вечно бушующего здесь моря, ждали, пока батюшка покончит свою коленопреклонную молитву о них и издали, с горы их перекрестит.
Весной, возвращаясь с промысла, они опять заезжали к нему, он благословлял их и, казалось, пересчитывал число возвращающихся лодок.
Рыбаки верили, что он помнит, сколько лодок отправилось в какой стае, и если он замечал убыль, тогда он плакал и молился ещё горячее.
Молитва за «плавающих и путешествующих» составляла его непрестанное занятие.
По утрам он спускался вниз, на каменистый берег. Море говорило с ним, и он понимал море.
С тоской вслушивался он в плеск мёртвой зыби и с замиранием сердца молился за тех, кто где-то там далеко, в открытом море, борется с бушующею бурей.
Среди выкинутых за ночь на берег мёртвых дельфинов, водорослей и разноцветных ракушек он находил подчас обломки корабельных досок, осколки мачт, обрывки просмолённых верёвок.
Эти страшные находки говорили о страшной Драме, разыгравшейся где-то там, в дали морского простора.
Как хищники, волны подхватили судно и унесли его в открытое море. Как разбойники, они кинулись на него, обрушились тысячами ударов и разделили свою добычу между собою на тысячи кусков. Они играли доставшимися кусками добычи, дарили их друг другу. Старый седой вал, вдоволь наигравшись, принёс свой кусок к Аю-Дагу, выкинув его на берег и, рассмеявшись миллиардами бриллиантовых брызг, ушёл в море за другою добычей.
За этот обломок, быть может, судорожно хватались посиневшие, холодеющие руки, — и батюшка молился за погибших, «имена же их, Господи, Ты веси».
Целые дни он наблюдал с вышки, не забелеет ли где парус, чтоб благословить пловцов.
А вечером, если море было спокойно, уходил на покой в свою пещерку.