Прадед машиниста Томенко строил Севастополь, а вот у деда крестьянская кровь взяла верх: он не любил городского шума, добился вольной жизни и поселился в предгорном селе Русский Бодрак, где и укоренялись такие же вольные люди, как он сам. Крестьянина потомственного всегда тянет к земле, на ней жизнь ему понятнее. И дед и отец, Федор Христофорович Томенко, немало земли переворочали штыковой лопатой — извечным орудием местных землеробов. Зато сад какой! Даже в 1966 году можно было увидеть яблоню, посаженную дедом Томенко. Я видел ее.
Только сам Михаил Томенко пошел по другому пути. Он был сыном двадцатого века и с детства бредил паровозами, машинами. Михаил вылетел из родного гнезда. Рабфак, а потом к Верзулову — в ученики. И привязался к локомотиву на всю жизнь. Изредка показывался в Русском Бодраке. Батя ждал: когда же городом насытится родной сын? Потом понял — отрезанный ломоть.
Обо всем этом говорили с глазу на глаз- Красников и Томенко. Красников тоже не из барских покоев. Отец и дед строили корабли, да и сам он смысл жизни начинал познавать с рабочим молотком в руках.
Машинист Томенко и бывший рабочий судостроительного завода хорошо понимали друг друга. Они понимали, почему так неожиданно возник разговор о том, кто какое место занимал на земле.
Красников хотел одного: выход Томенко не должен закончиться бедой. Дойди до баз, прощупай их и вернись с доброй вестью: продукты есть, и их можно взять!
— Сам ничего не трогай! Ты понял? Иди бесшумно. Никаких встреч с врагом, ни единого выстрела. Чтобы птица не видела тебя!
— Я все сделаю, Владимир Васильевич!
— Учти: Генберг знает, что мы в лесу, но не знает, где точно. Нашумишь — погубишь всех.
Ушел Михаил Федорович и даже на спине чувствовал недоверчивый взгляд начштаба Иваненко.
Вел его, как всегда, незаменимый Арслан.
Наст твердый, ветки в белых чехлах — ворсистые. Ярко — аж глаза болят.
Томенко молчалив: разбередил душу разговор о стариках. Не так давно пересекал яйлу и с горы Демир-Капу разглядел родное село. Сердце защемило. Как они там, мать с отцом? Ведь уговаривал: «Нельзя оставаться, батя!» Кряхтел-кряхтел старик, а потом сказал: «Один раз помирать, сынок. Не приставай — тут останусь». Слово у него — кремень, тут ничего не поделаешь.
Третий месяц о стариках ни слуху ни духу, да и расспрашивать опасно. Узнают, что сын партизанит, — с корнем из земли вырвут.
Морозно, но ребята бодрые. От простора, что ли, дышится. Нельзя застаиваться, а мы застоялись. Сам Владимир Васильевич будто потерял живую нить, за которую все время цеплялся. Да и человека рядом нет. Василенко, комиссар, держал бы командира на подхвате. У него были сильные руки.
Арслан — как норовистый конь, застоявшийся в пульмановском вагоне. Худой до страха, руки болтаются, а в глазах все-таки искорки.
Ведет хорошо — открытую книгу читает. Чу! Остановился, ушки на макушке. Прошептал, улыбаясь: «Олень». И был прав: в густом кизильнике скользнула тень, кончики острых рогов проплыли над ветками.
Все время ели подмороженные ягоды терпкого шиповника. Вязко во рту.
Шагалось легко, и не чувствовали никакой опасности. Вдали покрикивают сойки, но лениво, — значит, покой вокруг и ни души.
Лесная просека — конца не видно, повсюду первозданная снежная целина.
Томенко знает места. Вот пройти до конца просеки, потом взять крутой подъем, а за ним будут видны развалины Кожаевской дачи, а там еще километр — и базы.
Все время вспоминался разговор с командиром, его наказ: «Запрещаю!» «Может, все с перепугу, а? — думал Михаил Федорович. — Проще надо: всех на ноги — марш на базу! Рисковать надо, узлы рубать одним махом, как мы, машинисты, берем крутизну. Главное, нигде не останавливаться, не терять силу разгона. А наш командир где-то уронил эту силу».
Вдруг — бах! бах! бах! Томенко от неожиданности присел.
Крик, еще выстрелы! Откуда-то взялись лошади, сани, бегущие румыны в желтых шинелях и белых папахах. Очереди из автоматов…
Действовали механически.
Шел себе обоз и не подозревал о том, что параллельно следуют партизаны. На перекрестке столкнулись.
И вся беда в Арслане. Он шагал впереди всех. Имея строжайший приказ не обнаруживать себя, нарушил его. Совершенно неожиданно увидел на передних санях рядом с румыном известного ему человека в черной мерлушковой папахе. Когда встретились с ним взглядом, тот выпрыгнул на снег и побежал, но Арслан бабахнул в него с ходу.
Человек — односельчанин, а теперь немецкий холуй, предавший семью Арслана. Она была зверски истреблена, в казни участвовал и этот предатель.
Только теперь Томенко понял, насколько тишина была обманчивой. Генберг знал свое дело. Началось с выстрела Арслана, а чем кончится?
Ожили лес, горы, вздыбились долины. Одиночный выстрел партизана был похож на включение безобидного на вид рычажка, который приводит в движение стотонные машины.
Затаившаяся силища вдруг заявила о себе от переднего края до самого Чайного домика.
Трое суток Томенко, подавленный тем, что нарушил строжайший приказ Красникова, лавировал в лабиринте с десятью неизвестными направлениями. Он шел к Чайному домику, как на эшафот. Не надо было быть особенно наблюдательным человеком, чтобы понять: выстрел Арслана наверняка аукнулся на отрядах. Каратели напали на Красникова, и один только бог знает, что с ними там произошло: кто жив остался, а кто мертв.
Чайный домик! Пещера, в которой порой отогревались. Вход в нее взорван.
Неужели случилось самое страшное?
Наступали минуты, когда человеку уже все равно — дышать или не дышать. Уткнулись под подпорную стену, спиной друг к другу, и молчали. Долго молчали.
И все-таки продолжали дышать, хотя в душе была одна лишь пустота.
И все-таки что-то подняло Михаила Федоровича на ноги, заставило осмотреться.
Он нашел убитую лошадь. Была не была: разделал ее и накормил партизан мясом.
Ничего, прошло. Так и не поняли, когда эта лошадь была убита. Зима в горах — холодильник.
Пища дала тепло, а тепло погнало в венах кровь быстрее. Повеселели малость, спокойнее обдумали создавшееся положение.
Пещера взорвана — это ясно, но ясно и другое: она была пустой; раскидали породу, проникли под землю, никаких трупов не обнаружили.
Значит, Красников вовремя убрал партизан. Но куда?
— Арслан, у тебя чертовский нюх, прикидывай, где наши!
Но Арслан сидит на снегу с убитым видом. Он знает, какой конец его ждет. Выстрела ему не простят.
Томенко понимает состояние проводника, боевого товарища. «Сколько с ним троп пройдено, в засадах перележано, у костров пересижено! Бог его знает, как бы я поступил, увидев человека, предавшего моих стариков? Тут заранее не решишь».
Прикидывал, размышлял: надо спасать товарища… Всю, абсолютно всю вину взять на себя, а там видно будет.
Красникова нашли на пятачке Орлиного Залета. Он как раз выстраивал партизан, чтобы снова вернуться на Чайный домик, где можно найти какую-то защиту от мороза.
Увидев Томенко, побагровел:
— Докладывай!
Командир кричал, ругался, сперва разоружил всех разведчиков, а потом оставил под арестом одного Томенко.
Никогда от Красникова не слышали грубого слова, а на этот раз он разошелся, как наипоследний биндюжник. Это было похоже на отчаяние.
Томенко вели под охраной, начштаба Иваненко крепко следил за ним.
Я уже говорил: к нам прислали комиссара — Захара Амелинова.
Не пойму, что за человек. Он похож на обрусевшего цыгана: брови как сажа, а глаза серо-синие, кожа на лице смугла, а залысины бледные, уши с большими раковинами и растопырены, но зато нос прямо-таки классически славянский, с широкими ноздрями.
Носит краги — единственный человек в лесу в крагах, толстых-претолстых. Я с завистью смотрю на них, прикидываю: сколько подметок можно накроить? Но, оказывается, краги сделаны не из цельного материала, они трехслойные, годятся разве на подзадники.
Ботинки у него скороходовские, даже щеголеватые на вид, почему-то не изнашиваются.
В походах Амелинов трехжильный. Засыпает мгновенно, отчаянно храпит.
Странный человек!
Вот умылся ледяной водой, на ходу взял охапку дров, свалил у печки, рядом с Фросей, нашей поварихой, с напевом сказал:
— Утро доброе, утро ласковое… — А потом неожиданно как гаркнет: Громадянский привет трудовой женщине! Как жизнь молодая?
— А как вы, товарищ комиссар?
— Жив-здоров, без хороших портков, чего и вам не желаю. — Резкий амелиновский смех, а острые глаза мигом обшаривают: не дымно ли топится очаг, есть ли в ведре вода, достаточно ли чист передник у поварихи. Комиссар любит порядок, сам выбрит и вымыт. Он не терпит разбросанности, категоричен в своих суждениях. Но все эти качества прикрыты мало что значащим балагурством, от которого порой даже тошнит. Вот и сейчас спрашивает с подъемчиком:
— Фросенька-душенька, чай будет с церемонией или без оной?
— Вчера еще кончился сахар. Три кусочка было.
Комиссар трезво и требовательно:
— Я понимаю: раненых надо жалеть, но это не дает права нарушать мой приказ.
Фрося виновато мнет передник.
Амелинов любит секретный разговор. Останемся в штабной землянке четверо: командир, комиссар, я, разведчик Иван Витенко — бледнолицый аккуратист, любящий говорить больше шепотком, Захар выйдет из землянки, глянет туда-сюда, вернется и скажет: «Можно деловой разговор начинать!»
Бортников злится:
— Да что мы, предателями окружены, что ли?
— А ваш горький опыт, Иван Максимович? Куда денешь коушанского предателя?
Старика будто трахают обухом по голове, он низко нагибает голову и молча сопит.
Бортников вообще стал замкнутым, я знаю: он написал личное письмо Алексею Васильевичу Мокроусову. Я приблизительно догадываюсь, о чем оно: просьба об отставке.
На письмо быстро откликнулись и прислали нового командира района человека в капитанской форме, с маленькими усиками, сероглазого, по-армейски четкого и на шаг и на слово, башковитого. Фамилия Киндинов, до этого был в штабе Мокроусова.