Мы бежали по насту и боялись остановиться. Азарян отыскал карстовую воронку, спустился по ней в пещеру, уходящую в землю уступами.
Азарян, обычно веселый, любящий побрехать всласть, подначить, на этот раз просто удивлял меня. Сел и сидит, низко опустив голову. Куда подевал винодел-щеголь свои кокетливые кавказские усики, улыбку покорителя сердец? Ничего этого и в помине не было. Усталый, постаревший человек, который не соблюдает даже элементарное правило: не чистит оружие. А ведь у него автомат.
Азарян застрял на нижнем уступе, мостится к сухой стене.
— Иди за сушняком, — приказываю я.
Он смотрит на меня обиженными и просящими глазами: «Не трогай меня, командир!»
Идет, покряхтывая, и долго не возвращается. Мне хочется пойти помочь ему. Нет, нельзя!
Он приносит коряги, засохшую картофельную ботву, зябко дует на руки.
— Растапливай, только осторожно, — приказываю ему.
Растапливает, посапывая носом.
От лапандрусиков он все же веселеет, а два стакана кизилового настоя приводят его в норму. Но это не прежний говорливый Азарян, а человек, который горя хлебнул по горло.
Меня, конечно, интересуют партизаны, отряды. Я знаю, что там новый комиссар, знаю то, чего не знает до сих пор и Азарян: Акмечетский отряд подчиняют штабу нашего района, а в нем, как мне известно, есть и харчишки кое-какие. Я прикидываю: сколько же там всего будет партизан? Пятьсот с лишним! Так неужели мы так-таки ничего не сможем сделать?
Я мало что знал о севастопольских и балаклавских партизанах, ведь, по существу, дважды видел Красникова, группу Верзулова, Иваненко, видел голодный штаб, чувство растерянности, неуверенность Красникова, понимал, что над отрядами что-то нависло, что преодолевать это надо срочно, иначе не выкарабкаешься.
Потом рассказы связных, которые непременно проходили через штаб нашего района. В них, конечно, была правда, но не вся. Не было той самой, которая может быть до конца понята только при непосредственном и длительном соприкосновении с ней.
Что-то мой Азарян скрывает от меня: такое впечатление складывается после неоднократного расспроса.
Почаевали, подсушились, переобулись.
Я неожиданно:
— Какая беда стряслась, выкладывай! Ну!..
Азарян растерялся, но скрывать дальше не мог:
— Беда страшная, товарищ командир. Какой народ пропал…
…Сколько всякого горя пережил я в крымском лесу, каких только испытаний не падало на мои плечи, как иногда горько разочаровывался в близком человеке; узнал хорошее и плохое, но никогда прежде у меня не было таких тяжелых минут, какие я испытал в часы раздумья в карстовой пещере.
Но, должно быть, человеку положено перейти и через такое. Не скрою, вышел я в Пятый район с твердой мыслью: взять людей в руки и с ними воевать, бить тех, кто осадил Севастополь.
Мы шли тихо, проскочили дорогу Ялта — Бахчисарай. Шагали, и восточный ветер толкал нас в спину. Таким манером мы скатились на площадку Чайного домика. Встретил нас опаленный остов полуразрушенной печи; обгоревшие кроны сосен сиротливо торчали над пустынным местом, где пахло гарью.
Стволы деревьев исчирканы пулями, косяк леса, что клином уперся в бугорок над домом, торчал рассеченными верхушками.
Комиссара я нашел в трех километрах от поляны.
— С прибытием, командир! — Голос у него спокойный, только немного простуженный. Он посмотрел на Азаряна, который стоял рядом с опущенными глазами. — Он все тебе рассказал?
— Да, я потребовал.
…Журчит хрустально-чистый родник, по ущелью стелется дымка. Севастопольский фронт дышит мне в лицо; внизу, в долине, — облако густого дыма над станцией Сюрень: бьют дальние морские батареи.
— Неужели достают? — удивляюсь я.
Никак не могу привыкнуть к такой близости фронта, мне кажется, что это каратели идут на нас, а пока жарят из пушек, мне хочется сейчас же объявить боевую тревогу.
— Привыкнешь, командир, — говорит Домнин.
Мы сидим на буреломе, между нами идет большой разговор, но почти без слов, смысл его один: с чего начинать?
Я час назад побывал в Севастопольском отряде, вернее — встретился с остатками его.
Впечатление жуткое. Люди оборваны, опалены кострами, не глаза, а бездонные колодцы.
Боже мой, как смотрят на меня!
Мне и Домнину командовать этими людьми, но прежде — поднять их на ноги… А как, чем? Пока одно чувство наваливалось как стена — чувство ответственности.
Я ничего не обещал, только в два раза уменьшил охрану да велел убраться из сырой полупещеры, построить легкие шалаши под сосняком.
Отряд имел в резерве одну лошадь.
— Забить ее и накормить людей мясом, — приказал я категорически.
Красникова нашел на тропе, ведущей к фронту. Рядом с ним был Азарян, который, по-видимому, успел вручить Владимиру Васильевичу приказ командующего.
— Наследство сдаю не из легких, — сказал он виноватым голосом.
В приказе Мокроусова сказано: судьбой Красникова распорядиться самостоятельно. Я могу назначить его командиром группы, политруком, послать в рядовые. Не знаю, какой шаг будет правильным, но мне захотелось оставить Владимира Васильевича при штабе района. Его опыт был нужен, да и нельзя человека в таком состоянии удалять прочь.
Ведь Бортников остался при штабе и не был лишним, почему же Красникова нельзя оставить?
Появился начштаба Иваненко, как-то вымученно козырнул нам.
Мне хотелось узнать кое-какие подробности трагического похода на старые базы.
Рассказывал Иваненко обстоятельно, при этом больше смотрел на Красникова, чем на меня и комиссара, словно искал одобрения словам своим у бывшего командира района, будто всю ответственность подчеркнуто перекладывал на плечи Владимира Васильевича.
Он начал подробно говорить о самих базах:
— Если помните, там есть три ямы, вроде колодцев. Вернее, вход в яму напоминает колодец…
И остановить нельзя, дотошность во всем, будто докладывает о дебетах и кредитах на балансовой комиссии.
Меня невероятно возмущало холодное спокойствие этого человека. Но что я мог сказать, видя его второй или третий раз в жизни, ни разу не видя его в бою?
Красников прервал доклад, задумчиво заявил:
— Не может того быть, чтобы кто-то из наших не пробрался в город. — Он на что-то еще надеялся.
— Город сумеет дать об этом весть? — спросил я.
— Трудно, но возможно. Он знает, где мы.
— Давно нет радиосвязи с Севастополем?
— Пусть радист доложит.
Худой партизан в старом морском бушлате, в заячьей шапке с наушниками медленно подошел к нам:
— Я слушаю.
— Рация в порядке?
— Рация? Она в порядке, да толку… Батарей нет, — безнадежно отвечал радист. Видно было, он уже ни во что не верил и на все махнул рукой.
…Немой диалог между мною и комиссаром продолжается под аккомпанемент фронта.
И в этом диалоге я слышу разные слова, но все об одном: не суди людей с ходу, поставь себя на место Красникова, в положение его партизан. Сто с лишним суток жить под носом, двухсоттысячной армии, на виду у сел, в которых тебя не ждут, где шагают в немецкой форме предатели-полицаи, готовые идти в лес по первому фашистскому приказу. О, они знают этот лес получше тебя! Да, ошибки были, и горько за них расплачивается Владимир Красников, но эти ошибки от исключительности обстановки.
В таком положении мне не приходилось бывать, да и в больших партизанских командирах я не ходил…
Я об этом вслух не говорю, но удивительное дело: догадывается Домнин о ходе моих мыслей:
— А ты думаешь, я ходил в комиссарах? У нас три задачи, командир: накормить людей, установить связь с Севастополем, бить фашистов! А теперь пошли к балаклавцам.
Их, балаклавцев, потомков листригонов, до ста человек, они недавно потеряли своего командира Нафара Газиева. Погиб он в бою. Получил тяжелую рану и, увидев бегущих к нему карателей, последнюю пулю пустил в себя. Был он человек тихий, осторожный, вперед не рвался, но при случае умел и показать себя.
Сейчас командует отрядом пограничник лейтенант Ткачев, бывший начальник Ялтинской пограничной заставы.
Он где-то на старых базах у Кара-Дата; основной костяк отряда перешел к Чайному домику и расположился в затхлой и сырой пещере.
Нас встречает худоплечий человек с немецким карабином за спиной. Он осторожен. Дважды или трижды уточняет: а нет ли за нами «хвоста»? «Вполне может быть, — утверждает он, — тропу-то к нам пробили вы».
Ведут по каким-то лабиринтам, — невольно хочется позади себя разматывать катушки ниток, иначе из этой пещеры и не выберешься. То гулкий простор, то узкая горловина, через которую надо проползти по-пластунски. В тусклом свете горит трофейный кабель.
Увидели людские тени.
Худоплечий — он, оказывается, исполняет обязанность комиссара отряда представляет нас партизанам. И сразу голоса:
— Выводите нас отсюда!
— Тут живая могила.
— Придет командир — выйдем! — кричит комиссар.
Мы с Домниным переглянулись, и я тут же дал приказ:
— Выйти всем из пещеры.
Ко мне подошла высокая девушка с решительными глазами:
— Я медицинская сестра Надежда Темец! У меня есть раненые, им нужно тепло.
— Будет тепло, Надя! — успокаивает ее Домнин.
Она недоверчиво смотрит на него и потом, улыбнувшись, спрашивает:
— И марлю дадите?
— Постараемся.
Вышли на свет божий. Лица бледные, но живые. Тут, на мой взгляд, меньше отчаяния, чем у севастопольцев; да оно и понятно: отряд не пережил такую трагедию, хотя и ему досталось по первое число.
За перевалом находим тихую поляну, строим шалаши. Я делюсь тем, что когда-то увидел у Македонского… Бахчисарайцы расчищают от снега площадку, в центре роют яму для костра, на три метра от ямы вбивают восемь кольев, образуя квадрат. На колья натягивают плащ-палатки, а на полметра ближе к костру еще восемь кольев повыше, к которым прикрепляют концы палаток. Одна палатка служит дверью. В таком легком жилище сравнительно тепло, и в нем могут расположиться двадцать партизан.