– Погоди, потом! – подхватился на ноги Беседин. – Сначала надо ребятам подмогу отправить. Болотников! Болотников, твою мать!.. – зычно гаркнул Фёдор Фёдорович в чащу леса позади себя.
Лес откликнулся не менее громогласно:
– Болотников у аппарата!
Востребованный оказался всего в двух шагах, за лоснящейся от влаги бронзой корягой бурелома. Появился из мглы, как та самая, не к ночи будь помянута, нечисть…
– Тьфу на тебя, Потапыч! – ругнулся Беседин. – Тебе где сказано быть?! На дистанции живой связи!
– Так я уже мальчонку послал… – будто бы оправдываясь, но с какой-то смешинкой под косматыми бровями замычал баском, совершенно противоестественным для плюгавого «старичка-лесовичка» в потертом чуть ли не в лохмотья тулупчике бывший колхозный завклубом. – Как только прознал от Тимки, что немец на мечеть прёт, так Сенька и дунул быстрее всякого вопежу…
– Что значит, прознал?! – раздражённо поинтересовался командир у Тимки, крутнувшись на месте так, что мокрый мох из-под каблука брызнул комьями.
– Он меня по дороге перехватил! – виновато попятился парнишка. – Но он только спросил: «Где?» Я говорю: «На мечеть!» Он Сеньке: «Марш!» И я бегом к вам…
– Ладно… – сменил гнев на милость Беседин. – Так что там, в деревне?
– Я ж говорю, на бедненьком таком подворье, под навесом, в соломе оказался броневичок с тяжёлым пулеметом. Во дворе будто бы никого, а вот в пещере, её с улицы не видно, с виду просто сарай сараем, ворота… А в пещере их оказалось, мама не горюй!
– Чего? – запнулся Беседин.
– Це така Малахова присказка… – пояснил Тарас Руденко, поспешая следом.
– И добровольцы там были?
Тимка энергично кивнул, так что ушанка съехала на нос.
– Там, а ещё со двора Ишбекова выползли! Как тараканы! И сразу с оружием! Будто и спать не ложились.
– Может, и не ложились… – задумчиво пробормотал Фёдор Фёдорович и, пожав плечами, зашагал дальше. – Немцы в кино пошли, а добровольцам, что же, спать? Нет, господа янычары, на то вы и добровольцы…
Приглушенный сыростью рокот перестрелки внизу, в долине Ильчика, вдруг оживился громкими раскатами гранатных разрывов. Застрекотал со знакомой, взахлеб, расторопностью партизанский «Дегтярёв».
– Ну, слава богу! – перевел дух Беседин. – Первая группа пошла. А мы с тобой, Тарас Иванович… – подхватил он под локоть грузноватого комиссара. – Вместе со второй, к этому Ишбеку наведаемся. Кто он такой, хотел бы я знать? – спросил он риторически, но толкавшийся всю дорогу в бок ему Тимка незамедлительно доложил:
– Бывший бухгалтер винзавода Юлиуса «Солнце в бокале». При советской власти на винзаводе «Солнце свободы» – только счетовод, заместитель главного, но с правом подписи, а теперь вроде как ротный здешних «добровольцев» или что-то такое…
– Ты гляди? – удивился Беседин, даже остановился. – Откуда сведения?
– А я видел, как татарский патруль ему докладывался прямо у калитки, на пороге дома, можно ска…
– Биографию его трудовую, я тебя спрашиваю, – оборвал его Фёдор Фёдорович, – откуда знаешь?
– Так мой батя, вы ж помните, и в самом деле бухгалтер… – несколько смутился Тимка.
– Ну?.. – неопределенно почесал Беседин каштановую бородку.
– В Госбанке работал. В Карасубазаре. Таким вот, как этот Ишбек, счета подписывал. А потом – в чайную, на ишака. Традиция… – произнёс запыхавшись от беготни, которой за последние час-полтора выдалось без продыху, парнишка, согнувшись, упёрся ладонями в костистые коленки.
– Понятно… – протянул Беседин. – Вот с этого Ишака, то есть Ишбека, и начнем! Подаяние воздаянием.
Die vergeltung[39]
Едва ли достаточно случайно возникший замысел Беседина окончился бы столь благополучно, если б потрёпанная рота «Funkverbindung»[40], действительно прибывшая в Эски-Меджит на отдых и дальнейшее доукомплектование, не отправилась всем составом, которого, к слову сказать, после обороны Керчи и осталось-то не более трети от штатного расписания, посмотреть довоенную комедию «Гретхен унд Зетхен». Мало кто из немцев сумел-таки выбраться наружу и теперь прятался где-то в темноту посёлка или дальше, в горах или лесу. Сыграли с соотечественниками популярные в фашистской Германии сестрёнки Арнтгольц злую шутку, когда набились их поклонники в мечеть, что твои огурцы в бочку…
Серёга осмотрелся, установив подошву сапога на ребро опрокинутой лавки.
Всё ещё довольно яркие цветочные орнаменты проглядывали сквозь языки бурой копоти и профилактическую, с хлоркой, побелку, которую провели брезгливые культуртрегеры. Золотистая арабская вязь вилась по карнизу купола со звездой и полумесяцем, выглянувшими сквозь рыжую сажу в апогее стрельчатых окошек, как фабричное клеймо сквозь чайные разводы на донце опрокинутой пиалы.
Кое-где на пилястрах оставались ещё мусульманские «хоругви», словно чёрные страницы Корана с золотым шитьём сур; проломленная решётка ажурной работы ограждала террасу женской половины, драпировка с неё была содрана и тлела, как одна гигантская скомканная чадра.
Кругом, словно для парадоксальности столкновения культур, лежали вповалку тела в пыльно-серых европейских мундирах и мешковатых штанах, тянулись куда-то пустыми рукавами длиннополые шинели, всё ещё катался в луже крови ребристый цилиндр противогаза и стискивал, так ни разу и не успев выстрелить, карабин «маузер» худосочный очкарик с багровым месивом вместо правого стекла.
Между ними шныряли мальчишки-оборвыши, назначенные на сбор трофеев, и, высоко взбрасывая непослушную ступню, хромал старший «трофейной» группы, шестидесятилетний бородач Мартын, держа наизготовку обрез трехлинейки – верного товарища своего ещё со времен Гражданской.
Пару раз раритетом уже пришлось воспользоваться, когда мальчишки по-вороньи отскакивали от очередного обыскиваемого трупа с криками: «Живой, дядь Мартын, живой!».
В криках их особой паники не было слышно – фрицы, если кто и оказывался недобитым, либо вообще не реагировали на происходящее от боли, либо покладисто задирали руки, бормоча и скуля: «Ich ergebe mich! Ich ergebe[41]! Гитлер капут!».
В любом случае дядя Мартын деловито передергивал шишечку затвора на трехлинейке, миролюбиво соглашаясь:
– И Гитлер капут, и для тебя, друг, извини, санаториев у нас нету…
Таскать за собой военнопленных партизанам действительно не было никакой возможности. На Большую землю не переправишь, если, конечно, птица не окажется совсем уж генеральского полёта, а так… каждый рот на счету, и без того в санчасти больше народу с истощением лежит и цингой, чем с ранениями.
– Пошли! – поморщился Хачариди, когда Мартын, будто мимоходом (не оттого, что к живодерству привык, а оттого, что смотреть в глаза страдальцу не хотелось), угомонил ефрейтора с багрово-чёрной лёгочной пеной в уголках хрипевшего рта и с нарукавным знаком «За покорение Крыма 1941–1942»: орёл с полуостровам в когтях, клеймённым свастикой…
Недолгим было покорение…
– Пошли, – повторил Володьке Сергей. – Не царское это дело.
Остановив на нижней улице кого-то из партизан (явно городского происхождения – уж больно деловито он пытался насадить хомут от конской упряжи на реквизированного осла) и спросив, где Беседин, Сергей двинулся вниз, к майдану.
Володька, разумеется, за ним, и чуть ли не вприпрыжку – не терпелось рассказать пацанам, как поливали они с «Везунчиком» фашистов в два ствола прямо с порога мечети: «Молитесь, гады, вашему Гитлеру!». Причем рассказать обязательно в присутствии самого Серёги, чтобы, во-первых, и минутного сомнения ни у кого не возникло, что именно так оно всё и было и именно так – героически – выглядело. А во-вторых, Сергей Хачариди (знал Володька его манеру) и сам ввернёт что-нибудь этакое, что будет потом кочевать по землянкам, как газета с Большой земли, обрастая легендарными подробностями.
Вроде той истории про диких кабанов, что, сговорившись артельно, в засаду к Серёге немецкое офицерье охотников загоняли.
Никто, конечно, в высокий патриотизм отечественных диких свиней тогда не поверил (один только дед Михась заметил странно: «от коллективизации откупаются»), но были там те кабаны, не были, а гауптмана, большого любителя дичи, с адъютантом Хачариди и впрямь однажды привел, увязавшись по кабаньему следу голодной зимой 42-го.
– По-хорошему, Тарас Иванович, надо бы запалить эту Эски-Меджит с подветренной стороны, чтобы и пепел снесло куда подальше, – раздраженно проворчал Беседин, отводя замполита к окну в комендатуре и разминая в пальцах куцую немецкую сигаретку из латунного портсигара, оставленного на дощатом столе среди прочего трапезного натюрморта.
– Таки кляты? – сурово нахмурился Руденко, обернувшись на пленных, и к наружности хрестоматийного Бульбы суровость эта – косматая бровь, сползшая на красный от бессонницы глаз, и сердито собранные в «курячу гузку» губы – подошла как нельзя кстати.
– Мы ж не в охотку, товарищ комиссар! – сразу заскулил, шепелявя разбитыми губами, один из пленных, мужичок славянской наружности. – Мы ж по принуждению!
– Клятые… – подтвердил Беседин. – И даже не такие, как ты думаешь…
Щурясь от табачного дыма, он кивнул в окно, будто там сейчас развернулись события бесконечно далёкого теперь, казалось, 41-го.
– Тогда и ноги немца тут ещё не было, а они уже карательный отряд из своих учредили. Без всякого понукания, так сказать, ударники, мать их! – зло процедил Фёдор Фёдорович. – Пришёл сюда фашист только в декабре 41-го, а где-то 7 ноября… по празднику помнится… через Эски-Меджит отступал отряд Чистякова. Уходили, поскольку в Заповедном базовая закладка их оказалась разорённой…
– Предали, – понимающе кивнул Тарас Иванович.
– Кой там черт, предали… – пробормотал Беседин. – Не помнишь, что тогда творилось?
Замполит промолчал… Помнил.