Язык взглядов, который они совершенствуют годами, зародился за их общим рабочим столом, круглым, громадным, погребенным под телефонами, папками, пустыми кружками. Из-за бешеного обмена взглядами над столом будто вихрится миниатюрный смерч. В этом смерче кружатся все тайны их клиентов: подающих надежды новичков, матерых профессионалов, опустившихся актеров, писателей — авторов единственного шедевра.
«Девочки» не меньше восьми часов в день висят на телефоне; в трубку они при этом говорят одно, но в тайной беззвучной беседе — совсем другое.
В трубку: «Брайан, милый, мы ведь с тобой не первый год сотрудничаем, верно?»
Взглядом: «Всю жизнь был задницей, задницей и помрет».
В трубку: «Джессика, дорогая моя, ну конечно же вы талантливы!»
Взглядом: «Караул! Спасите меня от этой идиотки!»
Я знаю этот язык взглядов, потому что после папиной смерти каждый день приходила из школы в их контору и ждала конца маминого рабочего дня. Я делала уроки за столиком у стены с фотографиями, а три женщины без устали ворковали по телефону, скинув туфли, взгромоздив ноги на стол и пристроив на колени кружки с кофе. Они раскачивались на стульях и обольщали потенциальных партнеров, словно любовников. Правда, не снимали чулок и не показывали краешков кружевного белья — они пощипывали булочки и подсчитывали проценты на калькуляторе.
Каждый телефонный разговор для них — маленький спектакль, где можно с головой уйти в новую роль: или тонкого политика, или заботливой мамочки, или умудренной дамы, которая за жизнь всякой лажи наслушалась. А когда телефоны замолкали, три женщины переключались на сердечные дела и перемывали косточки ленивым мужьям, покойным мужьям, беглым любовникам, никчемным отпрыскам. Вроде меня.
— Раз пришла Джули, я открою еще бутылочку, — наконец сказала Триш.
В трио деловых женщин Триш играет роль цепной собаки. За своих клиентов она кому хочешь перегрызет глотку и не моргнув глазом слопает продюсера или издателя, попробуй тот «нагреть» клиента. Или хоть рявкнет так, что мало не покажется: «Ничего не желаю слышать. У этого автора есть дети, за которыми надо присматривать. У нее имеются гормоны, яичники, яйцеклетки, фаллопиевы трубы и еще много всего. Так что не думайте, что она — просто щелка на ножках, и не пытайтесь ее поиметь!» Триш кивнула на бокал:
— Тебе красного или белого, лапуля?
— Мне пора бежать. У меня весь день ушел не пойми на что, а надо сделать еще кучу…
— Наплюй. Я наливаю. Капелька красного не помешает.
— Вся в делах, потехе ни минуты. — Марджи наклонилась, чтобы рассмотреть меня поближе. — Совсем отощала!
Марджи — это семьдесят пять кило веса, множество ямочек и сплошные эмоции. Когда у кого-то накрывается выгодный контракт или уплывает роль, Марджи всегда готова пожалеть и утешить. Каждый ящик ее стола забит носовыми платками — на всякий случай. Марджи у нас — ходячее сострадание.
— Тебе не кажется, что она похудела, Деб? — спросила Марджи.
— Рядом с нами все выглядят жердями, — ответила мама.
Но Марджи не так просто заморочить голову.
— Я принесу ей поесть. — Марджи обняла меня, потом отодвинула на расстояние вытянутой руки и подмигнула, явно обещая что-то особенное. — У нас сегодня гуакамоли![2]
Гуакамоли было их дежурным пятничным угощением.
— Тост, девушки! — провозгласила Триш, качнув бокалом в мою сторону. — Чтоб всем, кто затрахал нас за эту неделю, не потрахаться на выходных! На посошок!
— Какой такой посошок? — возмутилась мама. — Здесь четыре женщины, которым требуется утолить недельную жажду!
Троица рассмеялась, а уж если они начинают смеяться, это надолго. Я вдруг вернулась в детство, и этот странный женский мини— клуб снова дал мне почувствовать, что моя семья — не только девочка, которая однажды увидела своего папу мертвым на бутафорской кровати, и женщина, которая сперва потеряла мужа, а потом смысл жизни.
Я не оговорилась. С мамой так и вышло. Она все никак не приходила в себя после папиной смерти, и я как будто лишилась обоих родителей, а не одного. Мы перестали быть мамой и дочкой. Мы стали просто двумя женщинами с общим домом и общим телевизором. Больше у нас ничего общего не было. Кроме того, что нам обеим разбил сердце один и тот же мужчина.
Я знаю, что маме пришлось очень тяжело, и ей хотелось навсегда закрыться ото всех. Но в книжках пишут, что потеря отца в моем возрасте — травма, которая будет сказываться всю жизнь. Поэтому мама знала, что ради меня ей придется устраивать что-то вроде приемных часов.
Мама честно пыталась это делать, но папа оставил после себя слишком большую пустоту. Надо было знать его, чтобы понять какую. Он был нашим солнцем, а мы лишь вращались вокруг него. Все лучшее в нашей семье шло от него. Он приносил домой сюрпризы в карманах и чудесные истории в голове. А по вечерам, когда мы вместе сидели за столом, он брал нас с мамой за руки и говорил, как сильно любит нас обеих.
Собственно, я всего лишь хотела сказать, что после папиной смерти Триш и Марджи всегда были рядом и что это они вытащили нас с мамой. С тех самых пор и повелось, что каждую пятницу мы вчетвером, сбросив туфли, едим гуакамоли, а со стены на нас смотрят фотографии маминых клиентов.
Стена сплошь увешана глянцевыми черно— белыми снимками актеров и писателей; все фото — одного формата (A4) и приколоты ровными рядами. Все женщины ослепительны, все мужчины загадочны. Некоторые снимки висят в конторе целую вечность. На стене никто не стареет. (Вот что значит хорошее освещение!)
Пока Триш копалась в картотеке («Точно здесь… на «П» — «Пино-Нуар»… цыпа-цыпа… ха-ха!»), Марджи послала воздушный поцелуй седовласому актеру в верхнем ряду — Джонатану Ричардсу.
— Привет, душка Джонни! — сказала она. — Ты все такой же красавчик!
— Он же, наверное, совсем старый, — удивилась я. — Неужели еще снимается?
— Не глупи, дорогая, — ответила мама. — Джонни давно умер.
— Но он был трудяга. — Марджи послала снимку еще один поцелуй. — Ни единое шоу без него не обошлось. Умница. Даже помер в понедельник, чтобы не пропустить воскресную тусовку.
— За Джонни! — предложила мама, когда Триш, выудив бутылку, подлила ей вина.
— Может, убрать его фотографию? — ляпнула я.
Взад-вперед метнулись взгляды, быстрые и таинственные.
— В смысле… — забормотала я, — раз он умер…
— Он не умер, — доверительно сообщила мама. — Для нас не умер.
— У него просто антракт! — хором произнесли «девочки».
Вполне в их пятничном духе. Обычно я легко сношу подобные штучки. В конце концов, мама и «девочки» — моя единственная семья. Но весь тот день я общалась с чокнутыми — сперва с Шейлой, потом с Софи, потом с Гордоном Стори. И у меня иссяк запас терпимости к сдвинутым. Мне о многом надо было подумать: о прикрытой рубрике, о неудачной встрече с психотерапевтом, а может, и о нас с Хэлом…
— Джули, как там твой роскошный? — поинтересовалась Марджи. — Почему его не видно? Приводи его сюда как-нибудь в пятницу!
Вот уж он обрадуется! Гуакамоли и компания баб с бунтующими гормонами. Мечта, да и только. Хэл бросается наутек, стоит мне только упомянуть о «девочках». Он заявляет, что его трясет от пожилых женщин. Ему не нравится, как они смотрят на него.
«Скорее уж сквозь него!» — уточнила бы Триш. Хэл нравится ей не больше, чем она ему.
— Хэл уехал по делам в Мельбурн, — сказала я.
— Опять? — Мамин вопрос сопровождался очередным красноречивым взглядом, и зашифрованная беседа возобновилась.
У «девочек» то приподнимались брови, то изгибались углы рта, то округлялись глаза. Они никудышные актрисы, все трое. Думают, что умеют скрывать свои чувства, а на деле с их лицами не нужны никакие мегафоны.
— Мам, ты знаешь, сейчас ведь не пятидесятые на дворе, — сказала я. — Я не сижу дома и не дожидаюсь мужа с работы. У меня своя жизнь. Я тоже иногда люблю побыть одна.
«Девочки» промолчали, но им и не надо было ничего говорить. Все было написано на их лицах. Крупными буквами.
8 Арт
Если долго плясать вокруг правды, кому-нибудь непременно отдавят ногу.
Сцена нашей встречи с Мишель в больнице получилась… ну, скажем, весьма напряженной. Мишель и так была не в себе от вида Гордона — тот пластом лежал на кровати, весь утыканный разными проводками, как атомная бомба в плохоньком боевике. Мишель явно не ожидала подобной картины. Умереть (даже ненадолго) было совершенно не в духе Гордона. Такого внезапного и безответственного поступка Мишель скорее могла бы ждать от меня. Но от Гордона?
— Ну что, доволен? — возопила Мишель, когда выяснилось, что Гордон впал в кому. — Ты убиваешь его! Понял? Убиваешь собственного брата!
Она, конечно, перегнула палку, хотя после моего визита у Гордона действительно случился повторный приступ, а потом наступила кома. Но можно ли с уверенностью сказать, что этот приступ вызвал я? Я вовсе не хотел его расстраивать, наоборот, думал, что от моих слов ему полегчает. Думал, Гордону нужна поддержка. Кто ж знал, что он так отреагирует на мою речь? Кто ж знал, что он выдернет капельницу из вены, сорвет датчики с груди и отшвырнет одеяло? Кто ж знал, что он кинется бежать по коридору мимо кабинета сестер — крылья больничной рубашки хлопают, голый белый зад трясется мячиком?
Кто бы мог подумать, что недавний покойник сможет долететь до самой двери в вестибюле? И даже пробежать по аллее? И кто мог знать, что он свалится на капот той самой машины, что доставила его в больницу четырьмя часами раньше? И что дежурить в машине будет та же смена (тот самый санитар, который заинтересовался моей теорией насчет свинины)?
— Уж теперь это точно не из-за свинины, друг, — сказал мне санитар, пока катил Гордона назад, в больницу. — Разве что кто-то выжал свиную отбивную ему в капельницу.