— Остервенели, собачьи дети! — повернулся он к нам. — И то сказать: что они с нашими сделали… Вы в барак пройдите: поучительно.
— А много убитых?
— Убито-то всего двадцать один. Не столь много. Зато — как убито!
В бараке, в широком проходе между парами, набросаны обнаженные тела. Груди вынуты — как вырезка из арбуза: треугольником — от плеча до плеча — острым углом к пупку. За изломами рассеченных ребер, внутри раны — страшное кровоточащее месиво…
— Зачем они так? — тихо спрашивает Жорж.
— Бог их знает, — так же тихо, приглушенным голосом, отвечает солдат. — Поверьте такое или что… Всем так: груди вырезаны, а в разрез — мозги из головы, причинное и прочее набито. Надо думать: по обету…
Только сейчас заметил: действительно, расколоты черепа. Из-под запавшей, короткими волосами проросшей кожи странно желтеют пустые черепные кости.
— Это — алайские киргизы, — сказал подошедший офицер. — Их обычай. Горный. Не народ — дикари. Здешние, равнинные — этого не делают.
— А откуда алайцы взялись?
— На этот случай, должно быть, особый отряд какой-то прислали. Тут их человек сто было, конных.
— А всех?
— Тысяч до трех, пожалуй!
— Как же вы отбились?
— Случаем чисто. Привел их вот этот, — он ткнул носком сапога под пару, и мы увидели у самых трупов изуродованное лицо скрученного веревкой сарта. — Лавочник здешний…
Тот, с урюком!..
— У нас здесь, изволите видеть, два барака, по бараку на роту. Этот вот второй роты: она на стрельбу ушла, за восемь верст отсюда, оставалось всего четырнадцать человек, больных. В бараке первой роты — все налицо, полный состав. Так надо же так, что в первой — фельдфебель на керосине экономию нагонял: по инструкции — огонь в казарме на всю ночь; а он, еще до зари далеко, встанет да фитили у ламп закрутит. К концу месяца, натурально, экономия. Оно хотя и противоуставно, но в данном случае пошло нам на пользу.
Подкрались андижанцы тихо: часовые — семь человек — все на постах убиты; ни один выстрела не успел дать. Да и то сказать — кто ожидать мог, народ мирный, прямо — баран народ. В лагерь ввалились: в полном-то бараке темно, в пустом огонь горит. А тут кто-то из солдатиков — наши говорили — из озорства лавочнику накануне рассказал, будто на стрельбу первая рота ушла, а не вторая. Он и повел прямо на огонь: этих четырнадцать — больных — захватили, кончили. Не спеша… Надругались, потешились… Думали — в лагере никого больше нет — торопиться некуда.
А из первой роты тем временем солдат один пошел, извините, до ветру. Выходит из шалашки обратно: что за притча? в лагере народу полно. Как он сквозь толпу эту назад в барак пробрался — шут его разберет. Предрассвет, правда, не ахти как видно было. И народ нагнался всяческий, сутолока. Словом, проскочил. Поднял тревогу. А тут такая беда: патронов на руках нет — заперты в денежном ящике, а ящик опечатан и при нем часовой. Взломать? Устав такого случая не предусмотрел, а офицера в ротном помещении ни одного нет, офицеры вон в том домике были, через плац. Так что бы вы думали? Какова дисциплина! Ведь не взломали ящика, стервецы. Послали охотника — офицеров будить. Проскочил и этот: голову полотенцем обмотал, будто чалма, и прямиком. Назад с дежурным вернулся: мы, остальные, в своем бараке остались ждать, пока рота выйдет — только изготовились. К нашему дому сарты и не подходили: думали — тоже пустой.
И дежурного офицера пропустили сартюги. Так и шел по всей форме, два револьвера в руках, сквозь толпу, прямо. Пропустили — без выстрела… Черт их знает! Словно затмение какое на них нашло.
— Вояки… — презрительно протянул стоявший рядом дневальный. — Им только на сонных людей. Бестолочь!
— Ну, как дежурный до роты добрался — дело другим ходом пошло. Денежный ящик — к чертовой матери, патроны по рукам. «Первый взвод — налево разомкнись! Пальба шеренгой! Товсь… Пли!.. Второй взвод — бегом марш!» И — побежали… Пленных, надо сказать, мы не брали.
— А этот?
— Лавочник? Ну, о нем разговор другой. С нами жил, на наш достаток. Иуда: предал. И попался-то по-иудиному. Пока резали, он по койкам шарил, за добычей: за пазухой у него всяческое нашли. Да и загнался в дальний угол барака к той двери. А она забита. Голыми руками взяли, со всеми прочими, кто в бараке был. Тех — прикончили. А этого оставили: повесим…
С поля поодиночке подтягивались солдаты. Со стрельбища пригнался самокатчик: рота выступила, идет форсированным маршем. Телефон с городом оказался цел. Созвонились с тамошним начальством. Нет — в русском городе никаких происшествий. В туземном, говорят, большие скопились толпища, убили семерых путешественников, случайно заночевавших у арык-аксакала. Собирались идти на русский город, но, узнав о неудаче под лагерем, рассеялись.
Вернулись казаки. Фетисов с ними. Он не без вызова вывернул перед нами патронные свои сумки: пусто.
Казаки пригнали человек шестьдесят — первые пленные…
Нас переправили в город, на попечение уездного начальника. Город на военном положении. С тревогой ждали телеграмм из Самарканда, Ташкента, Ходжента, ближайших городов… Как там дела?
Но уже к вечеру пришли успокоительные вести со всех концов: всюду тихо, войска наготове, идут повальные обыски, оружия найдено много, много арестованных в Ходженте и Самарканде, но сопротивления нигде не оказано и выступлений вообще нет; в Андижан выслан сильный карательный отряд, выезжают губернатор и судебные власти. За голову ишана назначена награда. Оказывается, он лично руководил нападением. Во время резни в лагере мулла, его подручный, читал Коран. Солдаты подняли его на штыки. Самому же ишану удалось скрыться.
Мы не стали дожидаться расправы. В городе только и разговору что о виселицах. Подали уездному начальнику официальное заявление об Узун-бае, о том, что он предупредил нас о готовящейся резне и «способствовал нашему выезду из города», — и, несмотря на застращивания и уговоры местных властей, выехали на юг, в горы. Выехали вдвоем: Жорж и я. С Фетисовым после его «казачьих подвигов» мы все четверо перестали разговаривать; Басов и Алчевский решили от дальнейшей поездки отказаться: Басов и вовсе собирается в Россию назад: очень сдал нервами, Алчевский будет работать на тамерлановских постройках в Самарканде, обмеривать.
Мы расставанию рады: все-таки — лишние они для нас были — и Алчевский и Басов. Рады и тому, что уезжаем в глухие горы. После Андижана хочется безлюдья.
Маршрут наш — через Маргилан, Вуздиль, Сох — и дальше, горными тропами на верховья Зеравшана, к леднику.
Г л а в а VI. ЧЕРНАЯ СМЕРТЬ
Рассказывать ли, как мы работали в Мачинской волости, от ледника вниз по реке? Думаю, что нет. Четырнадцать обследованных кишлаков, до двухсот измерений черепа и конечностей… Средние: передне-задний диаметр — 189; наибольший широтный — 168; высота черепа — 159; головной указатель — 89,1; лицевая линия — 174… Не специалистам это не интересно. Специалисты — найдут точные и подробные подсчеты в моих антропологических работах начала 900-х годов — в «Трудах Антропологического отдела Моск. общ. люб. естествознания», «Русском Антропологическом Журнале» и др. и немецком географическом издании «Globus» за те же годы.
Андижанское восстание не перебросилось сюда, хотя мачинцы — народ воинственный и при завоевании Туркестана русским войскам немало пришлось потратить крови и сил именно здесь, в Маче. И то сказать: места здесь такие, что десяток людей может остановить на переходе хоть целый корпус; движение по извилистым тропам возможно лишь в одиночку; обходы — по голым неприступным скалам — еще труднее, пожалуй, прямого прорыва под огнем. Туземцы охотно показывают места былых боев; живы еще многие участники тогдашних схваток. Но рассказы их бескрасочны и монотонны: счет голов, камней и патронов. Мы даже не записывали их.
Трудные в Маче пашни: за зиму заваливает их камнями с соседних скатов, так что не отличить осыпей от пахотного участка; русские чиновники, во всяком случае, отличить не смогли. Когда приехали в первый раз в Мачу — определять размер поземельного налога, — не нашли, по зимнему времени, пашен и освободили волость от налогов на вечные времена за бесхлебностью. А собирает Мача и рожь, и пшеницу, и ячмень в достаточном количестве; даже приторговывает зерном. Очень много также в Маче урюку: славится сушеным плодом. Но и абрикосов тоже недосмотрели приезжие: зима, деревья безлистные — не отличили чиновники урюка от арчи. Так и числится Мача с тех времен — «хронически голодной». Посмеиваются себе в бороду мачинцы и при опросах наших говорят:
«Урюк наш ты ел, пашни наши видел: что с тобою сделаешь! Только уж ты нас, пожалуйста, не подведи… Узнают чиновники…»
— Откуда им узнать — разве они наши книги читают…
Из Мачи — перевалили через южный хребет в верховья реки Ягноба. Ущелье это — для этнографа — представляет исключительный интерес, так как заселено оно особым, резко отличным от таджиков, живущих в соседних горах, племенем. Я два уже года подряд посещал Ягноб, но до самых верховьев дойти — по разным причинам — не удавалось. На этот раз мы взяли самый дальний перевал, почти что к леднику Барщевского, что выше слияния Ягноб-дарьи с ее притоком — Барзанги.
Перевал крутой, срывистый, трудный; зато какой за ним далекий простор: широкие, на версты, альпийские луга. Трава по пояс человеку. Жорж чиркает в книжке: anemona narcissiflora, Delphinium, Eutrema alpestris, geranium collinum, achillea…
— Какая, по-твоему, achillea? Millefolium?
Среди этого зеленого моря — ослепительно белые острова во все лето не стаивающих снежников. Говорят, сюда гоняют скот не только окрестные туземцы, но и каратегинцы, с бухарской стороны, из-за южного хребта. Но мы не застали ни стад, ни кочевий. Надолго задержаться мы здесь поэтому не смогли: из Мачи выехали налегке, почти без запасов. Пришлось на третий уже день повернуть вниз по Ягнобу, на знакомую по прошлым поездкам дорогу.