Крыша мира — страница 28 из 57

— Как было дело? Расскажи, досточтимый.

Бальджуанец усаживается плотнее.

— Зачинался Бальджуан — не там, где ныне его стены, а ташей[6] на десять к югу, по реке вниз, ближе к Большой реке. Был тогда ханом Соудж: слава о нем до френгских, и фарсийских, и китайских земель. Песенной был он силы и храбрости. Шел с ордою от Каспия; за Кызыл-су остановили Дивьи горы: там, на восход, за Дивьей заставой, государству не быть. Стал строиться на берегу. И посетил в те поры его таборы святой Алий. Во образе древнего нищего старца ехал святой Алий, и не на коне, а на ослице с осленком. Притомился осленок от трудного, от долгого пути: идет, шатается. А навстречу едет со стройки Соудж-хан, гневный: не вывести строителям угловой башни — трех мастеров замучил на пытке, а толку все нет. Алий говорит: «Высокий повелитель, приюти осленка, видишь — он маленький, он ослаб и устал, не поспевая за матерью, а путь мне долгий. И корму ему — немного: горсть ячменя — будет сыт». — «Поезжай стороной, дребезга, — кричит Соудж, — не заметывай конского хода поганым ишачьим следом. А осленка твоего брось собакам, если ему время пришло подыхать!» — «Не говори так, — усовещевает Алий, — ишак добрый зверь, святой зверь, помощник человеку — страстотерпец». Вынул Соудж саблю, свистнул по воздуху клинком: «Вот мой помощник — другого мне не надо. И страстотерпец! Каждый день терпит страсть: в ножнах не залеживается. Пошел! Пока я не почесал тебе этой булавочкой за ухом». — «Пожалей осленка, — опять говорит Алий. — Посмотри, какой он слабенький, как у него ножки дрожат и уши сложены, как ладони правоверного на молитве». — «Плюю я, — говорит Соудж, — твоему правоверному и в правую и в левую ладонь. Я творю намазы и блюду Коран, и муллы не нахвалятся моим благочестием: я плачу десятину без утайки. А ты мне гнусавишь в ухо бормотней об ишачьей молитве. Не досмотрел я: мне казалось, передо мною ослица и осленок, — а тут еще целый старый осел — и ладони у него сложены на молитву, как правое и левое ухо у ишака». (Святой Алий вознес в то время руки — на очередную молитву.)

Заскорбел тогда душою святой Алий и говорит Соуджу: «А я все-таки оставлю тебе осленка; будешь его кормить». Сказал осленку слово — тот остановился. «Ты ошалел, старый! — кричит хан. — Зябирай внучка!» — «Нет, — отвечает Алий, — мое слово крепко: будешь кормить этого зверя. Не захотел кормить его тихим и добрым — будешь кормить его злым; не хотел кормить ячменем — будешь кормить мясом». — «Не человечьим ли?» — смеется Соудж. «Да, и человечьим по твоему слову». Сказал Алий и поехал. А осленок стоит. «Пошел, догоняй своих!» — кричит Соудж и бьет его нагайкой. Вся спина в черных полосах стала, а от них — расходится по шерсти красная кровь: а все стоит осленок по заклятию святого Алия. «Смотри, — хохочет вдогонку святому Соудж, — каким полосатым красавцем стал твой внучек, старый ишачище! Гей, джигиты, срубите ему с хвоста кисточку, чтобы старику было чем обмахивать свои гнилые кости. И уши подрежьте, чтобы стал еще красивее дареный нам зверь!» Подскочили джигиты, срезали уши ишаку — по самый почти корень. Обернулся на холме — далеко уже уехал — Алий, поклонился умученному осленку. А Соуджу мало. «Укоротите, — кричит, — ему морду: слишком много корму посулил ему старый дурак». Ударил джигит секирой — снес осленку половину морды, кричит в испуге: «Кровь нейдет из разруба, великий Соудж, и зубы все вобрались в челюстную основу, и осколки костей приросли клыками, страшнее кабаньих клыков». — «Не робей, — отвечает хан, — колдовство для грудных ребят! Подруби ему копыта — далеко не уйдет». Четыре секиры — на четыре ноги. Ударили разом… И снова кричит Соуджу любимый джигит: «Беда, таксыр, не идет кровь, налила ноги — стали они гибкими и толстыми, и осколки костей вросли когтями под кожу». Вздыбился под Соуджем конь… диковинный зверь стоит на месте осленка: клыки и когти, лоб широкий и крепкий, красно-желтая в черных полосах шерсть. «Подай копье — не быть бы худу!» Не успел подбежать джигит: пригнулся зверь, ухватил его поперек тела и ринулся в камыши. А Алий из далекого далека говорит: «Не хотел кормить ишачонка, будешь кормить тигров». Так по слову его и сталось. Опомнился Соудж — да поздно. С тех пор дает Бальджуан пищу тиграм не споря.

— Что же, так и не пытались бальджуанцы сбросить наложенную на них тигрью власть? — негодующе вскинул глаза на рассказчика Гассан. — Разве перевелись джигиты в Бальджуане?

— Пытались, — потупясь отвечал посумрачневший сразу караул-беги. — Ходили в камыши — и одиночным боем и всею ордой. Нет пользы. Убьют одного тигра — на место его десять других. И новые эти уже не на одно пропитание свое берут скота сколько надо, а мстят: после большой — деды помнят — охоты (четырех тигров убили) вовсе не стало житья в Бальджуане: резали тигры, что ни день, и людей и скот. Загрызут, бросят: на посмех. Горе чистое. Ушли тогда на богомолье старики, и сказал им, на паломничестве их, великий святой, из потомков самого Алия: «Вами самими сотворен тигр; но над тем, что сотворил человек, не властен уже и бог». С тем и вернулись. Посудили — и решили: перенести город выше по реке, где камышей нет.

— А это что же… Там, на Бугае?

— Бугая здесь не было, — таинственно зашептал бальджуанец, — когда сюда переносили город. Чудом взросли камыши: в первую же ночь перетянулись вверх по реке со старого своего места; так островом и плыли, в перебой волне. А с камышами — тигры. Смирился Бальджуан, дал всем городом клятву: не бить тигров, что бы ни было. Оповестили о клятве этой по всем камышам, — хотя из шести бирючей, посланных к тиграм, съели они четырех: не верили еще, в те дни, бальджуанцам. С тех пор — слово держим. И жить стало легче. Тигров здесь, в камышах, сила! Но берут скот честно — для пищи только, без надругания, и то, когда не попадется добыча в камышах. А мы здешнего зверя не трогаем, весь отдан тигру. И потому не тяжела ныне Бальджуану тигровая подать.

— А людей все же режут? — осведомился Жорж.

— Бывает, конечно, — почти шепотом ответил караул-беги, беспокойно оглядываясь за реку, на синюю стену Бугая, словно могли его услышать и обидеться тигры. — Но редко: больше коров берут да коней, баранов меньше любят — мелок баран и шерсть густая, щекотит рот. В прошлый базар — вошел тигр в город, в самый: дворы пустые были, все на площадь ушли. Набрел на старуху — с детьми дома оставалась — унес в камыши.

Посмеялись вкусу тигра. Гассан говорит:

— Копченую говядину любил, наверное, господин тигр!

От костров окликнули караул-беги: он вышел. Стало уже совсем темно.

— Бальджуанцы не охотники, потому что они народ робкий, — пренебрежительно говорит джевачи. — Сказание, что он рассказывал вам, придумано ими в оправдание своей робости. И Соудж их был — если правду сказать — не богатырь, но пьяница: и посейчас, потайно, пьют в Бальджуане вино, на стыд правоверию. И кто поверит, чтобы ишака, хотя бы при помощи святого Алия — да пребудет с ним Аллах, — можно было обратить в тигра — пусть даже нагайкою. Порукою мне Мухаммад: сколько ни бей ишака, он останется ишаком.

— Значит, гиссарцы — ишаки! — поднял голову Гассан — он укладывал в юрте снятые с коней седла и куржумы. — Сколько их ни бьет Рахметулла, они не становятся тиграми. Или святой Алий за Рахметуллу? Ты как думаешь своею длинной бородой, Салла?

Саллаэддин только сплюнул.

— На самом же деле, — продолжал джевачи, неодобрительно смерив взглядом Гассана, — тигр произошел, как известно, не от ишака, а от человека.

— От человека? Ну, мы слушаем, Джафар-бей!

— Было так, — степенно начал бухарец, сматывая на руку свисавшие из-за пояса четки. — Сказание верное: не от живых людей — от подлинной книги. Был на Иране сильный князь — палавон-богатырь, не знавший соперников в поединке: подобный Рустему. Повоевал все окрестные царства, всех — сколько ни было знаменитых бойцов в крае — поубивал. И возгордился сердцем. Не человеком, говорит, мне быть, но дивом. Сказал — сделал. Поехал в восточные горы, за дивью заставу, заколол на дикой скале любимого боевого коня: не скакать мне отныне — летать дивьим лётом по воздуху. Собрались на конскую боевую кровь дивы, обсели кругом, смотрят — грозят зубом. Не испугался палавон, заявляет: «Хочу стать дивом». — «Если так, — говорят дивы, — подожди, вызовем старшего». Вызвали. Сметнул див косматый конский труп со скалы, сел на крови, говорит: «Рассказывай свои подвиги». Стал рассказывать палавон, когда убил, сколько; известно, каков подвиг палавона: счетом голов ведет он счет делам. Слава! Три дня считал палавон: не кончил. Старший див говорит: «Довольно: завалил ты трупами ущелье до самых ледников. Слава! Но вот чего ты не сказал нам: кровь-то человечью ты пил или нет?» — «Нет, — отвечает палавон, — я человек сильный: не солгу. Не пил». — «Ну, так пойди, выпей. В этом первое отличье человека от дива».

Вернулся в долину палавон, видит: на дороге странник — первый человек, которого встретил он после дивьего ущелья. Худой да изможденный — известно, какие бывают странники. Свалил его палавон одним взмахом на землю, припал над ним на четвереньки, прокусил горло, нахлебался крови. Поднялся, спешит к дивам обратно. «Ты что же так скоро?» — «А что же мне время терять, — бахвалится палавон, — у первого встречного выпил я крови из горла. Разно обличье людское, но кровь ведь у них одна: что у эмира, что у нищего». Переглянулись между собою дивы, говорят: «У, чох якши! Теперь покажи нам, какая твоя сила». — «Да я уже рассказал вам все, все свои подвиги». — «Ну, это что, — отвечает старший. — Нет, ты такое своей силе придумай, чего никто еще до тебя не делал: в этом второе дивье отличье, — у нас каждый — особый по делам, без примера». Стал думать палавон. Три дня думал: что ни придумает, все было: или в сказке, или в песне, или сам видел, — словом, было уже с кем-нибудь на деле. Наконец удумал. «Могу, — говорит, — принести стельную корову в зубах». — «Вот это здорово! — с