— Чудесное вино, — сказал я, поднося к губам чашу. — Его запах прян и остр; оно гуще крови; еще не прикоснувшись, я ощущаю его аромат. Напиток редкостен. Но силен тот, кто преодолевает соблазн, как сказал Сирри. Я хочу быть сильным, я отставляю чашу, таксыр.
— Сирри говорил еще: мгновение не повторится, — пристально глядя на меня, промолвил Ахметулла.
— Я удержу его, — ответил я, не отводя взгляда. — Ты поймешь любознательность путника. Я исследую состав напитка, чтобы в свое время почествовать им высокого гостя, когда он, в дружеской беседе, склонится к моему столу.
Ахметулла потянулся, томно оправляя под локтем шелковые подушки.
— Ты так решил, государь мой вихрь?
— Да, князь. Разве мне нужно говорить дважды?
Он повел бровями. Челядь, склонившись, вышла.
— А ты, Гассан-бай? Разве ты не слышал? Тебя зовут.
Гассан склонился в свою очередь. Когда он выходил, за дверью — мне показалось — блеснула сталь.
Ахметулла продолжал есть виноград, плавным движением тонких, хенной оттененных пальцев обрывая ягоды.
— Как ты узнал, что чаша отравлена?
— Я опознал рыжебородого. Я видел его у зиндана Рахметуллы: я памятлив на лица.
Привстав, он протянул мне руку.
— Разве я не говорил тебе, что ты — наш. Твой спутник — пусть он простит мне — лежал бы уже ничком на ковре.
— За то, что поверил твоему гостеприимству?
— Вопрос, недостойный тебя, — брезгливо сдвинул Ахметулла тонкие рисованные брови. — Разве я мог отказать Рахметулле? В таких услугах князья не отказывают друг другу.
— «Закон тигров… вечный закон».
— Истинно. И скажи мне, открытый разумом: если бы ты выпил чашу, — не был бы тем самым оправдан Рахметулла? Тебя ведь не случай спас. Ты — н е м о г выпить. Ты знаешь это, как знаю я.
Он неожиданно звонко рассмеялся, сверкнув белыми, как слоновая кость, зубами.
— Ведь правда: в Бальджуане есть чему поучиться правителю! Гей, коня, Джура-бай! Мы едем.
Жорж писал до позднего часа: озлобленно. Ночью он разбудил меня.
— Что ты?
— Пойдем утром в Бугай на тигров.
Я сбросил одеяло. Это — мысль!
— Надо разбить суеверие, — взволнованно шептал Жорж. — Нельзя так, недопустимо! Ведь это — в десять раз хуже, чем у Рахметуллы. И эта белая гадина…
— Он прав в одном: если уж бить — то в с е х тигров. Если уцелеет хоть один, — все сойдет на нет: слишком живуча порода.
Жорж болезненно сморщился:
— Опять крайность! Духовный максимализм. Тут не в физическом истреблении дело, а в предрассудке, в суеверии. По нем надо бить.
— Нет, одного этого мало: именно — ф и з и ч е с к и истребить!
— Всех?
— Тигров? Тех? До последнего. А в Бугай все-таки пойдем. Буди Гассанку.
Но Гассан уперся:
— Гостеприимен Бальджуан. Да и не найдем мы тигров в Бугае: на версты камыши, озера и топи. Не скрадешь зверя: мы ведь и повадок его не знаем. Только с бальджуанцами поссоримся, обидим хозяев.
Так и бросили, до утра. А к утру Жорж раздумал. Когда я на заре потянул его за ногу: «Ну что же, идем?» — он отвернулся к стене и пробормотал, кутаясь в шелковое надушенное одеяло:
— Авантюра!
Я бросил его и вернулся к себе.
Широкая, в камыше пробитая, тропа: к водопою; лазурится сквозь зеленые жесткие просветы тихая гладь заводи. Хрустнул в стороне камыш. Осторожно раздвинув стебли, мы сошли с Гассаном в топь. Ноги вязнут по колено. Кругом по болоту, опять без шума, к тропе, саженях в десяти ниже. Затаились. Ждем. Вихорятся, обсыпаясь, метелки камышей. И вдруг — дрогнули, закачались. Трещат стебли, ломится зеленая стена. Он идет, не скрываясь, хозяином: от кого ему скрываться, здесь, на Бугае? Идет, лениво постукивая по сытым бокам пестрым упругим хвостом. Близко. Вздрогнул. Поднял голову, потянул ноздрями. Желтые круглые глаза потемнели, тяжелой складкой опала черная, в морщинах губа, обнажая огромные клыки. Припал на передние лапы. Я нажал на спуск. Брызнула в лицо илистая глина. Щелкнул затвором, сменил патрон. Нет… Гассан, как безумный, плясал вокруг распластанного поперек тропы тела. С выстрела! Чуда нет: ведь не дальше шести шагов. От тела шел еще пар, когда мы сдирали шкуру…
Мы поднялись поздно и долго засиделись за утренним чаем. Только к дневному намазу стали собирать инструменты, сменили в фотографической камере пленки. Решили проехать к южному кварталу. Там осело несколько семейств афганских цыган-люли: негрского, уверяют, корня. Одного из них я видел случайно на базаре: действительно, если это не негры, то, во всяком случае, — негроиды.
Пока седлали, из-за высокого тына донесся нарастающий гул. Явственно — приближалась толпа: хлест бьющих камень босых подошв, взлаивание дервишей и вскрики. Джигиты перестали седлать, прислушиваясь. Грузно качая неподпоясанный обвислый живот, выскочил, в затрапезном халате, домоправитель. Челядь спешно приперла ворота. Вскрики и гул подкатывались к самому дому.
— Смерть урусам, погубителям Бальджуана!
— Ого! Гассан, Салла!
Но Гассан, бегом, уже вынес наши винтовки.
По воротам частым тяжелым градом застучали камни. Домовая челядь растерянно металась по двору. Быстро осмотревшись, мы с Жоржем отбежали к особняком стоявшему — насупротив главного здания — крылу дворца. Один вход, одна лестница: отбиваться будет легко.
На верхней ступени, у двери, прижавшись боком к стене, — старый, морщинами изрезанный, безусый, безбородый монгол. Трясясь дряблою кожей, он вытащил из-за пояса кривой тусклый ятаган. Я ударил его дулом ружья под колено. Старик охнул и сел. Дверь была приперта туземным, затейливо резаным замком. Через тын пестрой бурливой волной уже перебрасывались кричащие люди. Медлить было нельзя. Я нажал коленом, — одна из створок треснула. В полутьме раскрывшейся затаенной комнаты мелькнуло обнаженное женское тело. У входа — слева — огромный низкий диван. Мы завалили им полуразломленную дверь и припали к вырезам прикрытых ставень.
Двор кишел людьми. Камни, ножи, палки — толпа случайная, с базара. Домоправитель беспомощно мотался в тесном кольце наступавших на него туземцев. Ему в упор что-то кричал рыжебородый.
Взять на мушку?
Чья-то рука тихо легла мне на плечо. Обернулся. Придерживая на груди наскоро наброшенный широкий халат, улыбаясь подведенными глазами, за мной стояла женщина. Да… ведь мы — на женской половине!
— Отойди от окна. Они не войдут сюда: евнух опять стоит на страже у входа. Иди же скорее, фаранги. Я смотрела на тебя каждый раз, когда ты садился в седло во дворе. Ты — красавец…
Она разжала руки. Под шелковой тканью — жадное, жаркое дрогнуло тело.
Их было несколько там, в глубине, таких же, как эта, полуобнаженных.
— Смерть урусам, оскорбителям веры!
Народ прибывал: на той стороне с треском распахивались ставни. Дом обыскивали. Куда девались Гассан и Салла?
В соседней комнате — медленно и зазывно пропели струны дутора.
— Брось мултук, палавон. Идем. Я говорю тебе — опасности нет. Пусть воют. Мне имя — Сулайя. Красивее меня нет женщины в долине Великой реки — от самой Крыши Мира.
Я отвел смуглую, жасмином пахнущую руку.
— Оставь!
— Сарбазы! — крикнул от прорези соседнего окна Жорж.
Ударом прорезался сквозь гул сигнал рожка. Толпа расхлестнулась. Во двор, шестеро в ряд, отбивая шаг, входила бекская рота; у правофланговых не было пушистых помпонов в дулах настороженных ружей. Рота шла с примкнутыми штыками.
— Очистить двор!
Шеренги разомкнулись, топоча. Снова прокричал, глуша напев дутора, военный рожок.
— На площадь, к мечети! Амиро-Сафид будет говорить! Слышите: великие барабаны!..
Над городом ударили плавным медным голосом колокола.
— Амиро-Сафид!.. Гей, выбирайся из дому! Урусы — во дворце Ахметуллы. Его бирючи кричат об этом по всем улицам. С амвона Алаи-Уруг объявит он решение бека об урусах… Скорей! Гони! Он уже в мечети!..
Двор быстро пустел. Солдаты, пересмеиваясь, занимали входы. Из-под навеса, по ту сторону, где мешки с ячменем, выскользнули Саллаэддин и Гассан. Они подошли к офицерам.
— Время! Идем, Жорж.
— Да стой же. Неужто я напрасно зажгла курильницы?
Дурманящий дым стлался над яркими — даже в полутьме — коврами. В соседней зале по-прежнему томились, плакали струны. В прорези арок полуобнаженные женские тени над алыми огнями разожженных углей…
— Ударь в бубен, Нарда, — ты мастерица плясать!.. Уходишь?.. Так будь же ты проклят — вор единственного часа!
Монгол у двери посторонился, осклабясь. Ятаган по-прежнему тускло блестел за поясом. Старик подергал обрубком языка, широко раскрыв нестарчески-крепкие челюсти.
— А-ара!
— Откуда ты, таксыр? — бросился к нам Гассан, едва мы выскользнули из-под навеса одинокой каменной лестницы.
Два офицера, бродившие, запинаясь высокими каблуками сапог, по неровному плитняку двора, перед разломившейся шеренгой взвода, — подтянули кушаки. Пошептались. Старший подошел, приложив к барашковой круглой шапке с эмирской звездой — проросшую шерстью распяленную ладонь.
— Благословение Аллаха на вас, высокий таксыр. Бек выслал нас на охрану, дабы народ не истребил вас за ваше богоотступничество.
В открытые ворота махнул рукою часовой:
— Бунчук Амиро-Сафида!
Офицеры вприпрыжку уже бежали к быстро ровнявшемуся фронту.
— На краул!
Медленно въехал, окруженный телохранителями, Ахметулла: на белом коне, в серебряном парчовом халате. Он легко сошел с седла; поводья перехватил Гассан. В рядах свиты был и наш джевачи.
— Вы, как в сказке, накрылись шапкою-невидимкой, — улыбаясь заговорил он, пока, следуя за ним, мы поднимались по ступеням во внутренние покои. — У рыжебородого чутье, но и он не открыл вас. Кому из моих людей (это ведь мой дворец — дворец моих женщин) дать награду за то, что вы были укрыты от ишачьего набега? В крупном стаде — опасен даже ишак!