Крыши наших домов — страница 13 из 75

Я сел в стороне за столик, рядом с Чернецким, и он удивленно поглядел на меня. Ничего, привыкай, я не хочу, чтобы солдаты заметили, что между нами пробежала черная кошка.

Балодис объявляет собрание открытым, избирают президиум. Протокол будет вести Шабельник. Впрочем, вот он, протокол. Я только совсем немного добавил в него по памяти.

Протокол № 12комсомольского собрания заставыот 23 апреля 1968 года

Повестка: персональное дело членов ВЛКСМ Гусева и Аверина.

Балодис: Суть вы знаете. Сегодня утром член ВЛКСМ Гусев ударил Аверина. Дело было так. Начальник заставы дал Гусеву важное поручение, связанное с проверкой охраны границы. Гусев с этим поручением справился хорошо. Не справились другие наши товарищи, они не обнаружили даже следов Гусева. Об этом мы тоже должны поговорить серьезно. Аверин и Костюков начали нападать на Гусева: дескать, выслуживается перед начальством, подвел своих товарищей, особенно Егоровых.

Бюро обсудило поведение Гусева и Аверина и считает, что Аверин неправильно понимает товарищество. Гусев выполнял приказ командира. Мы все должны знать, как охраняем нашу границу, нашу страну. Оказалось — плохо охраняем. И вместо того чтобы проявить беспокойство, Аверин называет Гусева провокатором. Ни больше ни меньше. Я не побоюсь самых резких выражений. В этом случае Аверин проявил политическую слепоту...

Голос с места: А ведь у него тогда еще повязки на глазу не было!

Балодис: Прошу не перебивать. Да, политическую слепоту, потому что он забыл, где служит. Конечно, Гусев не должен был поступать так, как поступил. Эта драка — позор на всю заставу...

Аверин: Драки не было. Было избиение.

Балодис: Ну, избиение. Поэтому бюро считает, что в этой... в этом случае повинны оба, и оба должны нести одинаковую ответственность. Бюро предлагает исключить Аверина и Гусева из комсомола.


Я поглядел на Аверина. Он не шевельнулся. Только дрогнула щека. Гусев же вдруг еще ниже опустил голову, начал клониться вперед — вот-вот упадет на стол всей грудью, всей огромной, тяжелой головой. «Круто загнули», — тихо сказал мне Чернецкий, и не понять было, сказано это с удовольствием или осуждением.


Аверин: Меня принимали в комсомол на заводе «Динамо». Вы все знаете, я токарь, рабочий. И говорю то, что думаю. Конечно, я не должен был так оскорблять Гусева, это моя вина, и я готов попросить у него прощения. Но в остальном я повторяю, что говорил. Гусев наш товарищ, и незачем было так подводить под монастырь ребят. Мог бы хоть шепнуть, чтобы держали ухо востро, — так нет!

Капитан Лобода: Стало быть, Аверин, вы оспариваете приказ командира, в данном случае мой? Прямо не говорите, а все-таки оспариваете?

Аверин: Не оспариваю, товарищ капитан. Я знаю, что за это бывает. Я оспариваю поступок Гусева.

Капитан Лобода: Поступок Гусева — это мой приказ.

Аверин: Тогда мне больше не о чем говорить. Но я прошу не исключать меня из комсомола. Я не вижу, чтобы мой поступок был таким уж серьезным.

Гусев: Я говорить не буду. Как решите.

Иманов: Если хотите, Аверин больше виноват. Не Гусев провокатор — Аверин провокатор. Он целый час Гусева обижал, оскорблял, а Гусев только слушал. У моего отца собака была — никого не тронет. Я совсем маленький был, за хвост ее таскал. День таскал — молчит. Два таскал — молчит. А на третий — за это место схватила. След есть. Зачем же человека так таскать? Аверина за это исключить, а не Гусева. Ты, Аверин, знаешь, кто ты? Здесь начальник сидит, младший лейтенант сидит, иначе бы я тебе сказал по-русски. И по-казахски тоже не могу, начальник знает казахский.

Голос с места: А ты вжарь по-японски!

Иманов: Много шутишь, Каштаньер. Смотри, сам дошутишься. Короче говоря, я против решения бюро. Аверина исключить, а Гусеву выговор.

Егоров В.: Я говорить не умею, но я так скажу: Аверин вступился вроде за меня, но мне его заступы не надо. И Гусев правильно выполнил приказ. А за небрежное несение службы с братом готовы нести ответственность. Привыкли мы, что на границе все тихо. Товарищ капитан здесь недавно, не знает, какие у нас разговоры идут. Вон Аверин даже поговорку придумал: граница на замке, а ключ у прачки. Мы с братом здесь уже полтора года, и ни одного нарушения не было. Тревоги были — так ведь какие? Один раз лоси границу нарушили. Другой раз по росомахе огонь открыли. А сколько из-за выдры поднималась застава? Вот и попривыкли к тихой жизни. Я за себя и за брата скажу: очень мы виноваты и заслужили наказание. Верно, Ваняша?

Балодис: Какое же твое предложение?

Егоров В.: Серьезное это дело, ребята, — из комсомола исключить. Может, строгача обоим?

Надеин: Егоров прав, ребята. Погорячилось наше бюро. Хотя, честно говоря, мне поведение Аверина нравится куда меньше, чем проступок Гусева. Не любят тебя здесь, Аверин.

Аверин: А я не девушка, между прочим.

Надеин: Зря так говоришь. Я вам такой случай расскажу. У нас на стройке в Саянах один парень был, бывший уголовник, вор. Туго входил в нашу бригаду. Но все-таки вошел. Послали мы его в город, совсем как Макаренко делал, — за деньгами, он по доверенности на всю бригаду получал. Короче говоря, возвращался он на мерине верхом, деньги в сумке, новыми тысячи три. Вдруг мерин чего-то испугался и понес. Парень с него кувырком. А на мерине сумка с деньгами.

Словом, решил парень к нам не возвращаться, подумал, все равно не поверим. Мы его через месяц с милицией нашли. А мерина привели геологи, и сумка на нем с тремя тысячами. Потом, когда этот парень вернулся, мы еле сдержались, чтобы ему морду не набить. А он стоит и ревет. Вот что такое настоящие ребята, Аверин, и дружба тоже... Это я к слову. У нас ребята не хуже, чем там, на стройке, были. А ты им в лицо плюешь. В город тебя тянет? Рапорты пишешь? Да тебе в городе только девочки и выпивка нужны!

Я так думаю: объявить обоим строгий с занесением. И просить начальника заставы хода аверинским рапортам не давать. Пусть отслужит здесь сколько положено.

Капитан Лобода: По-моему, вы все еще не представляете себе сути происшедшего. Самое главное — оказалась нарушенной граница, и это нарушение не было обнаружено. С Авериным у меня был разговор, и я сказал ему то же самое: с заставы не отпущу. Аверин пригрозил мне, что мы с ним еще намучаемся. Я никак не могу оправдать Гусева. Человек должен владеть собой, уметь сдерживаться, хотя это и очень трудная наука. Но поступок Аверина, его гнилая философия на тему дружбы и товарищества — куда серьезнее. И он, на мой взгляд, должен нести бо́льшую ответственность. О наказании Гусева посоветуюсь с начальником отряда, пусть узнает, что такое гауптвахта.

Балодис: Кто еще хочет высказаться? Ты, Костюков?

Костюков: Нет.

Балодис: Вы же с Авериным вроде друзья. Скажи, что ты думаешь. К тому же, сам поддерживал его, когда Аверин нападал на Гусева.

Костюков: Все ясно! Ошибочка вышла.

Аверин: Молодец, повар!

Балодис: Будем голосовать.


Обоим дали по строгому выговору.

Я смотрю на них — на Аверина и на Гусева. Гусева трясет, все его огромное тело ходит ходуном. Он встает первый и идет к выходу. Аверин сидит неподвижно, как восточный божок. Дорого бы я дал за то, чтобы узнать, что он переживает в эти минуты. А может, ничего не переживает, может, ему все уже до лампочки? А это значит: покатится человек по наклонной. И вдруг я чувствую, что мне хочется, чтобы решение собрания не утвердили. Я сам позвоню в политотдел, сам попрошу об этом начальника политотдела. Ведь не может же быть, чтобы Аверин ничего не понял и ничего не почувствовал в этот трудный день...


5

Каждую ночь поочередно я или младший лейтенант Чернецкий на границе. Оказывается, я куда лучше приспособлен к такой жизни, чем мой заместитель. Он осунулся, побледнел, розовых щечек как не бывало. А на нем еще и стрельбы, и политическая подготовка. Впрочем, от стрельб я его освобождаю, еду с солдатами сам.

Они умеют стрелять, но все дело в том же — в разболтанности. «Пиф-паф — и нет старушки!» — говорит, выходя на огневой рубеж, Каштаньер. Я знаю: этот чернявый, тоненький солдат — любимец заставы. Он добр, остроумен, всегда всем доволен, и его подвижное симпатичное лицо так и светится веселостью. Он редактор юмористического отдела нашей стенгазеты. Отдел называется «Смирно! И не шевелись!». Но сам он какой-то разболтанный и никак не может собраться.

Иногда я думаю, что у этих двадцатилетних мужчин чересчур затянувшаяся инфантильность и многое воспринимается ими как некая долгая, но все-таки игра. Я верю в них. Я знаю: случись что-нибудь серьезное, и они пойдут под пули, под бомбы и будут закрывать своим телом амбразуры, если понадобится. Но в этой тишине они утратили чувство тревоги. Какая там тревога! День и ночь над нами тянут косяки диких уток, гуси кричат призывно и трубно. Шабельник, вернувшись с границы, рассказывал мне: «Вы, товарищ капитан, видели когда-нибудь, как журавли на болоте пляшут? Я сегодня впервые увидел. Каждый на своей кочке вытанцовывает и кланяется». Я сам, возвращаясь домой на заре, услышал, как токует глухарь, и не мог не замереть, до конца не выслушать его весеннюю, кипящую страстью песню.

Они умеют стрелять, но мне приходится лечь самому с автоматом. Я собираю все свои силенки, у меня опять такое же чувство, какое я испытал много лет назад, неся на спине старшину Шустова. Только бы не упасть. Пять выстрелов одиночными — пять попаданий. Ребята переглядываются, я вижу — в них появляется азарт. Не спешите, выцеливайте точнее, не рвите спусковой крючок, задержите дыхание, плотнее прижмите приклад — неужели вас этому не учили?

И вот уже лучше, гораздо лучше получается у всех. Очень хорошо получается, хлопцы! Давайте еще раз. А пока я отвожу Каштаньера в сторону, говорю ему, что мне рассказывали, будто он талантливый человек, пишет стихи. Так вот, мне нужно, чтобы...