— Нет, не как все. Легко живет. Вернее, легковесно. Не живет, а порхает.
Можно было бы перевести все в шутку, и Жильцов пошутил:
— Ну, летчик все-таки...
— Мы мечтали летать, а не порхать, Леша, — сказал Брызгалов, и Жильцову стало не по себе от этой укоризны. Конечно, где-то в глубине души он понимал Валеркину правоту и сам осуждал Костьку, но все это было ерундой перед тем, что рушилась дружба.
Нет, ничего не разрушилось. И когда появилась Наташа, ребята подтрунивали над ним, добродушно и ласково прозвали «полуженатиком». Однажды он вспомнил и рассмеялся своему воспоминанию.
— Какая у нас была во дворе считалка?
Они уже забыли, а он помнил: «Дружба-наша-навсегда-кто-поссорится-балда».
Он сосчитал — вышло на Костьку. И, тоже засмеявшись, Костька хлопнул Брызгалова по спине:
— Ладно, согласен на балду. Ну, брось, — я все-все понял, старик.
Жильцов смотрел на Валерку — тот молчал, и у него были счастливые глаза.
На рассвете оперативный дежурный разбудил экипажи, пока они торопливо одевались, успел рассказать, что посты технического наблюдения засекли в море цель. Локаторы дали сильную засветку, надо срочно вылетать. К оперативному Жильцов даже не поднялся — тот помнил квадрат, и Жильцов отметил его на своей карте, а Кокорев — на своей. До цели было километров сорок, и Жильцов торопился. Они даже не стали надевать комбинезоны, и Кокорев сел на свое место справа от Жильцова, аккуратно поддернув наутюженные вчера с такой тщательностью брюки.
Жильцов поднял машину не по правилам — не «повисел», проверяя показания приборов, а сразу перевел ее в горизонтальный полет.
«Рычаг шаг-газ на себя, ручка от себя, и попер», — усмехнулся Кокорев, вспомнив своего первого инструктора, который вот так популярно растолковывал технику пилотирования. Впрочем, Кокореву было очень интересно сейчас: первый вылет по тревоге все-таки...
Жильцов приказал ему выйти на связь с ПТН по ультракоротковолновой, и посты ответили сразу же. Они продолжали держать цель, тем более что она была неподвижна. Минут через пятнадцать Жильцов уже привел машину в квадрат и отвернул ее от солнца. Отсюда, сверху, солнце уже было видно, а на море еще лежала темень, и рябь казалась чешуей огромной рыбины.
Им пришлось пройти по квадрату пять или шесть раз, прежде чем они увидели цель — это была полузатопленная железная бочка, и Кокорев усмехался про себя: хорош нарушитель.
— Женя, — сказал Жильцов, — есть возможность отличиться. Возьми автомат.
Они не слышали выстрелов, только, обернувшись, Жильцов видел, как Женя, открыв дверку, бьет из автомата. Потом он взглянул вниз и уже не увидел эту проклятую бочку, — ай да Женя! — а теперь домой, заполнять полетный лист, в котором будет сказано: «Задание: обнаружение и опознание цели».
— Хитрость была разгадана, — услышал он голос Кокорева. — Доблестные пограничники не пропустили иностранную бочку, заплывшую в наши воды с враждебными намерениями.
— Перестаньте, лейтенант, — резко сказал Жильцов. — Вы не на танцах-шманцах, а на службе все-таки.
...Была ли Наташа хороша собой? Почему так сразу, повинуясь лишь первому впечатлению, Жильцов потянулся к ней? Он мог сказать, что первое впечатление было как взрыв, оглушивший его, и в силу вступили какие-то законы бессознательного.
Они встречались только по выходным, когда курсантам давали увольнительные в город. Ходили, говорили, прятались от мороза в кинотеатре или кафе, весной уезжали за город на автобусе и снова ходили, снова говорили обо всем, что накопилось за ту неделю, что они не виделись.
Наташа пригласила его к себе домой. Он шел не без робости, — предстояло знакомство с родителями Наташи, и хотя, по ее словам, у нее были чудесные родители, Алексей чувствовал себя как на экзамене, который надо во что бы то ни стало выдержать.
Жили они тесно. Отец Наташи, мать, бабушка и она сама занимали две комнаты в большой коммунальной квартире. Наташе принадлежал угол с книжными полками и письменным столом; здесь же висели аккуратно окантованные репродукции — «Танцовщицы» Дега и пейзажи Левитана.
Алексея поразила прочность этой семьи. Как-то сразу он почувствовал всю доброту ее связей, и в том, как здесь обращались друг к другу, как наперебой старались помочь один другому, даже легкие, необидные, нет, ласковые шутки и подтрунивания были свидетельствами домашней прочности, которой Алексей никогда не знал.
В тот первый день, в первый свой приход к Наташе он остался один на один с ее отцом. Женщины хлопотали на кухне. Отец Наташи, Федор Андреевич Чистов, был главным бухгалтером машиностроительного завода и меньше всего походил на человека этой профессии, каким представлял его себе Алексей. Толстый, неожиданно подвижный при своей полноте, он любил все подвижное: лодку, походы, гончарный круг, который стоял у него во дворе, в сарае, и на котором он делал удивительные горшки, обжигая их в простой духовке.
— Хобби? — говорил он. — Человеческая цивилизация начиналась с глины. Помните, Алеша, у Хайяма? «Я к гончару зашел: он за комком комок клал глину влажную на круглый свой станок...»
Жильцов никогда не читал Хайяма, и Федор Андреевич, сняв с полки тоненький томик, с восторгом начал читать вслух. Казалось, ему было дано задание — во что бы то ни стало развлечь гостя, пока женщины не позовут к столу.
Но внезапно он спросил:
— Скажите, Алена, вы довольны своей судьбой, своим выбором профессии?
Жильцов, и так-то смущенный, ответил односложно: да, конечно. Федор Андреевич внимательно поглядел на него, и опять к Жильцову вернулось ощущение экзамена, ощущение, что его ответом недовольны и что он проваливается.
— Вы, наверно, не совсем поняли меня, — сказал Федор Андреевич. — Я никогда не служил в армии. В войну был мальчишкой, потом оказалось — порок сердца, не взяли... Мне кажется, человек, который хочет стать военным, сознательно обрекает себя на огромные ограничения. Как вы думаете?
— Да, пожалуй.
— А это ведет ко множеству житейских неудобств. Я не говорю уже о том, что человеческая личность оказывается скованной приказами и уставами, и хочешь не хочешь, а надо подчиняться. Так ведь?
— Насчет житейских неудобств тоже верно, — сказал Алексей. — А вот скованность личности... Дисциплина, по-моему, как раз формирует личность.
— Ну уж! — усмехнулся Федор Андреевич. — Вам, например, хочется побыть у нас до часу, а вы должны явиться в училище в двадцать четыре ноль-ноль. Стало быть, личность ущемлена в своих желаниях? И не развернуться...
Жильцов мучительно думал: спорить ему с Наташиным отцом или, аллах-то с ним, согласиться и кончить этот разговор? Спорить — неизвестно, как он воспримет спор. Согласиться же было трудно: Федор Андреевич был не прав.
— А вы знаете, как в некоторых семьях говорят? — спросил Жильцов. — «Пусть пойдет послужит в армии, хоть человеком станет».
Чистов кивнул, казалось, эта часть разговора его вполне устроила.
— Ну а почему вы решили стать летчиком?
— Я уже спрашивала его об этом, — сказала из соседней комнаты Наташа. — Мечта детства.
Алексей улыбнулся. Пусть будет так. Он не стал объяснять, какой восторг был — впервые подняться в небо, пусть на маленьком, учебном, поршневом самолете, и вдруг почувствовать, что пространство, не осязаемое там, на земле, подчинено тебе. Огромное, неизмеримое пространство — и ты посредине его; ты можешь подниматься в нем и опускаться, ты оторвался от земли и забыл на время, что все равно принадлежишь ей, с ее травами, ручьями, запахами, крышами ее домов, — ты сильный, ты крылатый, ты покоритель. Может быть, именно в такой, в первый миг восторга и рождается летчик?..
Ни о чем этом он не стал рассказывать. Пусть будет — мечта детства.
Его пригласили заходить еще, и теперь он каждый выходной бывал здесь, один или с ребятами. К Наташе приходили подруги, и в тесных комнатах становилось тесней и веселей. И конечно, Костька в такие часы разве что только на голове не ходил. А Жильцова не покидало чувство какого-то чуда, которое открылось перед ним, и он все еще боялся поверить в его существование.
Никаких признаний в любви не было. Когда он часами ходил с Наташей, он мог говорить о чем угодно, и она тоже говорила о чем угодно — это была еще пора знакомства, открытия друг друга. Однажды он просто сказал:
— Я не могу без тебя.
Наташа долго молчала, и Алексей похолодел, ожидая ответа. У нее было задумчивое, спокойное лицо, и ответила она мягко, положив свою руку на его:
— Я знала, что ты это скажешь, Алеша. Я прошу тебя подождать. Ты можешь подождать? Так надо.
— Ну, если надо... — пробормотал он, хотя и не понял: зачем надо? Почему надо? Ему самому все было ясно на сто лет вперед. Значит, ей еще не ясно?
Домашние Наташи принимали его уже как совсем своего человека, он уже участвовал в делах семьи, начиная с походов на рынок за продуктами и кончая спорами о том, что купить с отцовской премии. К нему относились ласково: Наташин отец называл его Алешкой, мать — Лешенькой, бабка — Лексюшкой и норовила положить ему кусок получше. И хотя после того разговора прошел год, Жильцов не возвращался к нему. Наташа просила его подождать — и он ждал, хотя подчас это ожидание становилось мучительным. Жильцов старался не оставаться с Наташей наедине. Он боялся не выдержать и повторить прежние слова о том, что не может без нее. Неужели она не видит, что это действительно так? Почему она молчит, чего ждет? Временами ему казалось, что рядом с Наташей он прожил всю жизнь, знает ее, как самого себя, и мысли не мог допустить, что возможны какие-то перемены. Мир Жильцова был прочным. «Она хочет лучше узнать меня, проверить себя? Что ж, это ее право. Это даже хорошо, — думалось ему. — Ведь потом, после, мы должны прожить до конца». Будущее виделось ему только с Наташей. Просто без нее не было никакого будущего.