Он все-таки не выдержал и спросил:
— Ну а честно: страшновато было, а?
— Страшновато, — сказала она. — Вчера вечером лось вышел. Стоит и смотрит на меня. Они здесь непуганые. Я на него заорала, а он головой мотнул и стоит...
— Да-а, — протянул Жильцов. — Я бы, наверно, тоже не обрадовался.
— А я начала петь, — улыбнулась Светличная. — Сижу и пою во все горло: «Легко на сердце от песни веселой...» Он послушал, послушал и ушел. Ну а у меня поджилки трясутся, конечно...
Нет, Жильцов не просто разглядывал ее — он любовался девушкой торопливо, будто боясь, что вот сейчас появится Каланджи и надо будет идти дальше, а он не успеет запомнить ее лицо. И даже поморщился, когда появился Женька с корзинкой, полной боровиков — это за десять-то минут! — все, пора идти, и он снова повернулся к девушке спиной, шутливо проворчав: «Прошу на место».
Они полетели не сразу. Пока Женька суетился, угощая Светличную бутербродами и чаем, Жильцов сам вызвал заставу (дальше ультракоротковолновая не брала), попросил сообщить в отряд, что все в порядке, пропавшую нашли и чтоб к посадочной площадке отряда подогнали санитарную машину.
Он спрыгнул на землю и увидел, что Кокорев и Женька расположились на травке, как на пикнике, для долгой беседы, и Кокорев что-то рассказывает девушке, а она смеется, открывая ровные, влажно блестящие зубы. Смеялась она негромко. Казалось, смех шел откуда-то из глубины груди, и Жильцова поразило, каким счастливым был этот смех. Вдруг она обернулась к Жильцову и спросила:
— У вас нет расчески и зеркальца?
Расчески были у всех, а вот зеркальца не нашлось. Девушка начала причесываться, чуть наклоняя голову. Движения ее рук были плавными, и прежняя схожесть с мальчишкой тут же исчезла. И снова Жильцов поймал себя на том, что разглядывает ее с торопливой жадностью, как бы стараясь не упустить и запомнить каждое движение. Должно быть, девушка что-то заметила и смутилась.
— Спасибо, — сказала она, возвращая ему расческу.
Ей помогли подняться, и она стояла, поджимая больную ногу и пошатываясь. Жильцов только кивнул Кокореву на открытую дверцу, и тот сразу понял. Вдвоем они подняли девушку в машину. Женя вошел следом и закрыл дверцу. Вдруг Светличная сказала:
— Мальчики, мне что-то нехорошо, — и, закрыв глаза, начала валиться на бок. Жильцов успел подхватить ее.
— Куртки на пол, — сказал он. — Быстро!
Ее уложили на куртки, и Жильцов, чуть приподняв девушку, просунул руку за воротник ее клетчатой рубашки, нащупал пуговки лифчика и рванул петли.
— Ничего, — сказал он. — Это обморок. Все-таки не выдержала. Ты сиди рядом, Женька.
Он сел на свое место и, подняв машину, быстро пробежал глазами по приборной доске. Все было в порядке, он повернул вправо коррекцию рычаг-газа, увеличивая обороты, и машина пошла боком, словно сносимая ветром. Кокорев сказал:
— Шестнадцать вправо, командир, — и, когда Жильцов поставил машину на курс, добавил: — Жаль, хотела поглядеть, как летает вертолет.
Жильцов не ответил. Ему казалось, что машина идет слишком медленно, хотя стрелка спидометра стояла возле ста восьмидесяти.
Уже там, на посадочной, когда Светличную вынесли и, уложив на носилки, поместили в «санитарку», и когда «санитарка» ушла, Женя сказал:
— У нас осталась ее корзинка и еще сапог.
— Ладно, — сказал Жильцов. — Я сам отнесу.
Он сделал вид, что не заметил понимающего Женькиного взгляда, и заторопился:
— Надо доложить начальнику отряда, заполнить полетный лист и бортовой журнал, вы тут пока начинайте осмотр без меня...
5. Лейтенант Кокорев
Накануне отлета в командировку лейтенанту Кокореву исполнилось двадцать пять. Были телеграммы из Москвы — от родителей, друзей, знакомых девушек, а сам Кокорев отметил это событие в одиночестве: пошел в ресторан «Прибой», пообедал без водки и к вечеру был на аэродроме. Шла отработка ночных полетов. В ту ночь он не летал и тоскливо сидел до рассвета в маленькой комнате отдыха, не зная, чем заняться и куда себя девать. Здесь у него не было не только друзей, но даже знакомых, жизнь как бы начиналась сызнова, и это состояние одиночества было неприятным. Ему было немного жаль себя: в такой-то день — и один, без друзей, без девушек, без музыки, вина и веселья, — ведь что ни говори, дата круглая, четверть века! Обычно в день рождения мать и бабушка с утра пекли пироги, дома было суетно, суматошно, как всегда бывает перед гостями, а потом — ожидание гостей, и вот они с цветами, с гитарами, «расти большой и умный» — как все это уже далеко!
Он смотрел в окно, в ночь, где взлетали и садились вертолеты, и думал, что жизнь сложилась не так, как хотелось бы. Привычка жить легко и порой бездумно, на поводу собственных желаний сменилась жесткой дисциплиной сначала в училище, потом в ВВС и особенно здесь, в погранвойсках, куда он никак не рассчитывал попасть. Приходилось подчиняться. Это давалось ему с трудом, иногда оставляя горький осадок в душе. Одно дело — вкручивать девушкам про всякую там летную романтику, трудности и опасности, и совсем другое — будни, в которых романтики с огнем не сыскать, да еще с таким командиром, как Жильцов.
Сейчас Кокорев чувствовал, что Жильцову он, как говорится, «не пришелся», и старательно делал вид, что не замечает ни его раздражения, ни его неприязни. Конечно, за вечер, проведенный с местной феей, и выпивку придется отвечать. Отношение к нему Жильцова только углубляло то чувство одиночества, которое пришло на аэродроме несколько дней назад во время ночных полетов. Кокорев вспоминал своего командира там, в ВВС, — хороший был парень, свой в доску, и насчет повеселиться не промах, и вообще душа. Не очень разговорчивый, словно бы постоянно занятый какими-то мыслями, Жильцов ничуть не походил на него, и, стало быть, отношения будут складываться по принципу: он приказывает — я исполняю. Все!
Нет, не так, не так сложилась жизнь. В этом Кокорев был склонен обвинить прежде всего мать. Всегда же должен быть кто-то виновен в том, что не удалось тебе самому.
Отец — у того все просто и ясно: Герой Социалистического Труда, депутат Верховного Совета РСФСР, член Московского обкома партии — слава, почет, президиумы, очерки в газетах, а сам — работяга, токарь с лихачевского. И мать тоже заводская, техник-технолог, а ребенок в семье один — вот она и растила его, как розочку в горшочке. У отца было все прямо: иди на завод, давай династию! А мать начинала шуметь: Володя пойдет в университет, и кончены разговоры на эту тему. Он привык к мысли, что пойдет в университет, и срезался на первом же экзамене.
Казалось, отец был даже доволен этим. «Прослужишь два года в армии, а потом к нам. Не всем университеты кончать, кто-то и работать должен. А прочней нашей славы, Володька, нет». Мать вмешивалась: «Это ты на заводе гегемон, а дома уж все-таки дай мне командовать, дорогой мой». Кокорева призвали на службу, предложили пойти в училище, и он с легкостью согласился: в училище так в училище. Конечно, чистая случайность, что он стал летчиком, с таким же успехом мог бы стать танкистом, ракетчиком или моряком...
В жизни многое случайно, если подумать. Даже то, что в эту командировку по какой-то причине не смог лететь штурман Бусько и его заменили Кокоревым. И по такой вот случайности он, Кокорев, торчит с утра до вечера в отряде, если нет полетов, а вечером в лучшем случае — кино, если не считать одного похода в ресторан с глупенькой Ниночкой. Встречаться с ней снова Кокореву не хотелось: не тот кадр.
Кокорев удивился, что ему не довелось даже и влюбиться-то как следует. Девушки были, полно было знакомых девчонок. Школьные не в счет, разумеется: он их слишком хорошо знал с первого класса. Была в его жизни женщина — он вспоминал ее редко и нехотя, как бы нарочно отодвигая ее дальше, в глубину памяти. Таких не любят, на таких не женятся: она была замужем, и муж часто ездил в командировки — история грязноватая, так-то сказать... Кончив училище, Кокорев даже вздохнул с облегчением. Наконец-то он уехал от этой женщины и знал, что она не будет долго горевать... Нет, какая уж тут любовь. Не может быть любви, если в ее основе заранее лежит ложь.
Обычно он очень легко сходился с людьми. Вскользь брошенная добрая шутка, улыбка, и глядишь — одним товарищем больше. Жильцов не подходил ни под какие привычные мерки, и Кокорев искренне огорчался тому, что не может преодолеть эту ясно осязаемую стену отчуждения, отталкивания, неприятия. Почему? Выпивка? Он помнил, что Жильцов был резок с ним, а Каланджи глядел тоскливыми глазами, словно жалеючи, и молчал. Но ведь это отчуждение и неприятие началось раньше, он почувствовал его еще там, на лестнице, когда катил по ступенькам колесо и наткнулся на Жильцова. Так что выпивка ни при чем, она только добавила Жильцову злости.
А жаль, очень жаль! Быть может, подсознательно командир чем-то нравился Кокореву. То ли спокойствием, за которым угадывался сильный характер, умение сдерживать себя, рассудочность — качества, никак не свойственные Кокореву и тем не менее ценимые в других. Он никогда не примеривал других людей к себе, ему нравилась людская разность и нравилось открывать в людях что-то такое, чего он еще не знал. Такие открытия были радостными, и если он видел, что открыл доброе, то начинал тянуться к нему.
Жильцов открылся ему в тот день, когда они нашли Светличную. Можно было бы рискнуть, зависнуть над тем островком — риск был невелик, — спустить трап, привязать девчонку, поднять в машину — вот и вся игра. Жильцов так не сделал и тащил девчонку на себе. Но суть была не в этом. Любой сделал бы то же самое. Суть была в другом: Кокорев увидел, как Жильцов смотрел на эту Светличную. Можно было подумать, что он вообще впервые видит живую девушку, хотя ничего особенного в Светличной нет, мимо такой пройдешь на улице и не обернешься. А у Жильцова было радостное лицо, и напрасно он старался прикрыться своим спокойствием. И побледнел, когда девушка хлопнулась в обморок, он-то видел, как побледнел Жильцов! А потом — ррраз, руку за воротник, рванул петли на ее лифчике и начал краснеть, будто его поймали на чем-то нехорошем.
Вот это и было для Кокорева неожиданным открытием Жильцова. Впрочем, один из последующих дней дал ему в этом открытии больше, чем все предыдущие.
Утро
Вылет был срочным. С утра над морем висел густой туман, и, когда он поднялся, на БИП[1] поступило сообщение, что исчезло одно рыбацкое судно. В тумане суда обычно стояли, лов не вели, — локаторов на них нет, можно столкнуться. И тот траулер — № 22 «Назия» — вроде бы стоял вместе со всеми. Утонуть он не мог: на море было редкое для этой поры безветрие, и вода лежала ровная, словно бы жирная. Начальник штаба отряда вызвал к себе Жильцова и Кокорева, опять они отмечали по карте квадраты, где вела лов совхозная флотилия и где, возможно, могло оказаться пропавшее судно.
Через сорок минут Жильцов поднял вертолет.
Было только одно неудобство: он не мог вести с рыбаками прямую радиосвязь и уже в полете вспомнил, что на борту у него всего один вымпел.
— Пишите, — сказал он Кокореву. — Записку пишите: «Прошу указать сигнальной ракетой возможное направление „Назии”». Написали? Женя, вложи записку в вымпел, мы подходим.
Издалека шесть траулеров были похожи на букашек, расползающихся по ровному полю в разные стороны. Жильцов вел вертолет на пятистах метрах, теперь надо было снизиться и бросить вымпел на палубу. Он начал снижаться с ходу, «по-самолетному», и сразу стали различимы сигналы на траулерах — два черных конуса, означающие, что судно идет с тралом, — и люди, и ящики с рыбой, стоящие на палубе. Зависнуть над каким-либо судном Жильцов не мог: они шли с тралами и не могли остановиться. Тогда он крикнул Каланджи, чтоб тот бросал вымпел на ходу, и повел вертолет вдогон тральщику.
Женя промахнулся, и оранжевая бутылка-вымпел упала в воду метрах в пятнадцати позади судна. Подобрать его рыбаки не смогут, пока не выберут тралы. Жильцов чертыхнулся в переговорное устройство, но ругайся не ругайся — ничего не поправишь.
— Мазила, — сказал он уже спокойней. — Вернемся — куплю тебе детские кольца, и будешь тренироваться в свободное время.
Он начал резко набирать высоту, и Кокорев покосился на него: конечно, командир раздосадован, а вот поди ты — пошутил, и вроде бы самому легче. Ну, правда, помянул всуе нечистую силу. Другой, конечно, на его месте употребил бы куда более мощные выражения! И это почему-то тоже понравилось Кокореву — он и сам не мог бы объяснить почему.
— Какое решение, командир? — спросил он.
— Сядем на островную заставу, — сказал Жильцов. — Здесь недалеко.
Это было неожиданностью. Вместо полета по намеченным квадратам командир хочет посадить вертолет на заставе? Кокорев посмотрел на карту — вот она, островная, километров двадцать.
— Не понял, командир, — сказал он.
— А чего понимать? — ответил Жильцов. — Наберете камешков, обернете тряпками — чем не вымпел? Каланджи я уже не доверяю, попробуйте вы, лейтенант.
Примерно через полчаса они вернулись к флотилии, и Кокорев, стоя возле открытой дверцы, кинул первый самодельный вымпел. Мимо. Второй удар о мачту, и Кокорев увидел, что топовый огонь на ней разлетелся вдребезги. Третий вымпел упал на опустевшую палубу: люди успели спрятаться...
— Что они там копаются? — недовольно спросил Жильцов.
Ракеты все не было. Жильцов смотрел вниз: рыбаки сгрудились на палубе, наконец один из них побежал в рубку. Неграмотные они там, что ли? Наконец в сторону вылетела желтая ракета, и Жильцов развернул машину. Слава богу, очухались! Его злило, что рыбаки как ни в чем не бывало продолжали тралить, их будто бы не беспокоило, куда девалась «Назия», — ничего, пограничники найдут и выручат, если что. Привыкли ездить в рай на чужом горбу, черт возьми.
— Мы идем в другой квадрат, командир, — сказал Кокорев. — Они могут и ошибиться.
— А могут и не ошибиться, — ответил Жильшов. — Пошукаем малость. Вы отмечаете курс?
— Да.
Они должны были искать «Назию» в море, но ракета показала направление на берег, и Жильцов повел вертолет к берегу. Кокорев подумал, что сейчас морские заставы и посты технического наблюдения начнут передавать на БИП сообщения о проходе вертолета, и оперативный дежурный побежит к начальнику штаба, и они подумают, что старшему лейтенанту пришла в голову какая-то блажь, и по рации последует строгий запрос...
— Вон она, — спокойно сказал Жильцов и опять начал резко снижать машину. Судно стояло возле одинокого бревенчатого, вытянутого в море причала. Жильцов прошел так низко, что люди на судне отвернулись и закрыли лица от урагана, поднятого лопастями. Но Жильцов успел разглядеть и номер, и название судна — «Назия».
— Передайте квадрат, — сказал он Кокореву. И все. И опять Кокорев подумал: «Вот характер! Другой разразился бы громом и молнией по адресу этих рыбаков — еще бы! Ушли к берегу, костерок себе жгут, ушицу готовят, сукины дети!»
Конечно, капитану «Назии» всыпят по первое число за этот переполох и за полтора часа потраченного на розыски летного времени. Могут даже отстранить от работы: в пограничной зоне за такие штучки не гладят. И еще два часа Каланджи и прапорщик Самохвалов будут копаться в двигателе — послеполетный осмотр обязателен... Кокорев передал по рации, что «Назию» нашли, назвал координаты и, снова покосившись на Жильцова, подумал: «Спокоен. А чего ж это я кипячусь в таком случае?»
От начальника штаба Жильцов вернулся хмурым и сразу сел за «литературу» — так в эскадрилье называли каждодневную и порой утомительную работу над формулярами, журналом, полетными листами, признавая, впрочем, ее необходимость.
Утром они не успели позавтракать, и сейчас Кокорев брился, думая, что командир, видимо, будет ждать Каланджи, чтобы позавтракать всем вместе, вот и занялся писаниной. Когда он выключил электробритву, Жильцов сказал, не отрывая головы от бумаг:
— Вам, лейтенант, хорошо бы служить в бомбардировочной авиации. Может, подадите рапорт?
— Почему? — спросил Кокорев. — А, вымпел!..
— Поразительная точность! — усмехнулся Жильцов. — Надо умудриться погнуть мачту, разбить топовый огонь, а в ящике проломить дырку. Чем вы бросались то? Булыжниками?
— Да, пожалуй... — неуверенно сказал Кокорев.
— Рыбаки решили, что мы их бомбим. Короче говоря, пожаловались. Я же вам ясно сказал — взять камешки...
Он был раздражен, и его раздражение Кокорев ощутил почти физически. «Вот, опять это отталкивание, неприятие. Конечно, я перестарался, и камешки-то были килограмма по полтора, не меньше».
— А если бы врезали по человеку? — как-то недоуменно и грустно спросил Жильцов и добавил: — Короче говоря, мне из-за вас придется писать объяснительную. Понимаете, лейтенант? Первую объяснительную в жизни. И это всего-навсего на восьмой день нашего с вами знакомства!
День
Если бы Жильцов выругал его, обложил самыми последними словами и заставил самого писать эту объяснительную записку, Кокореву было бы легче. Но впервые за все это время он увидел командира вот таким — грустным, недоуменным, будто пытающимся понять, что же за олуха царя небесного дали ему в штурманы, что он за человек, откуда и как появился в погранвойсках и за что же такое наказание выпало ему, Жильцову. Примерно так Кокорев думал за Жильцова, и его угнетала несправедливость этой выдуманной им самим оценки, хотя, конечно, дело нешуточное — погнуть мачту, разбить топовый огонь и нагнать на рыбаков страху этой бомбежкой. Ну, перестарался, недодумал. Хотел как лучше, а получилось совсем паршиво...
Днем, после обеда, все трое решили немного поспать, — сегодня их подняли рано, — и Кокорев удивился, как быстро уснули Жильцов и Каланджи. Ему не спалось. Плохо начинать службу с неприятностей. И все-таки вновь и вновь он возвращался мыслями к Жильцову, который спокойно посапывал на соседней кровати: у него был сон много поработавшего и очень уставшего человека. А Каланджи спал, подоткнув ладошку под щеку, распустив губы и временами вздрагивая, — так спят дети, которым снится, что они летают...
Кокорев почти ничего не знал о Жильцове. Когда они прибыли сюда и Жильцов ушел к начальнику отряда, Кокорев спросил у Каланджи: «Как наш командир? Любит стружку снимать?» Каланджи качнул головой: «Вам-то что бояться? Вы с нами всего на месяц». — «Ну а вообще?» — поинтересовался Кокорев. «Что вообще? Тридцать лет, холост, за границей не был, под судом и следствием не состоял», — сказал Каланджи. Тогда Кокорев подумал: почему же холост? Это был редкий случай. Он сам не в счет. Обычно офицеры женятся рано, — слишком трудная служба, чтобы в свободное время быть одному. Значит, что-то было в его жизни, не иначе. И днем позже (он помнил это) Кокорев брякнул спьяну: «Вы ведь тоже, по-моему, не из очень счастливых людей, командир?» Жильцов даже бровью не повел, будто вовсе не услышал этот вызов на откровенность.
Но как он глядел на ту девушку! Ее корзинка и маленький сапог были еще здесь, под кроватью Жильцова. (Грибы пришлось отдать Самохвалову, он сказал, что насушит у своего приятеля.) Кокорев знал, что командир звонил в больницу, узнавал, как Светличная, — ему сказали, что все в порядке, но месяц-полтора прохромает, конечно. И конечно, не сегодня-завтра командир пойдет навестить ее.
«А ведь, наверно, между людьми существует какая-то тайная, никакой наукой еще не объяснимая связь, — думал Кокорев. — Тогда, когда он и Каланджи угощали и развлекали девушку, она спросила расческу и зеркальце не у них, а у Жильцова, будто нарочно ждала, когда он спрыгнет из вертолета на землю и подойдет. В этом была какая-то избирательность. Интересно, заметил это Жильцов или нет? А в общем-то, какое мое дело?»
Он задремал все-таки. А затем все трое проснулись одновременно, потому что раздался нарастающий гул вертолета, и Кокорев не сразу сообразил, что это. Нежели Самохвалов запустил двигатель? Жильцов и Каланджи начали торопливо одеваться, потом Каланджи выглянул в окно, и Жильцов спросил:
— Кто?
— Кажется, Юрков, — сказал Каланджи.
Жильцов не удивился прилету начальника штаба. Так было всегда: либо командир эскадрильи, либо начальник штаба время от времени вылетали в отряды, где находились экипажи. Это были не инспекторские проверки, а просто обычные деловые встречи, необходимые в их службе. Сейчас майор Юрков просмотрит документацию, задаст какие-то вопросы и полетит дальше. К тому же он сам обязан налетать за год пятьдесят часов — вот и совмещает, как говорится, приятное с полезным.
Казалось, Юрков был недоволен тем, что его не встретили, но кто же знал, что он прилетит? Снизу (как будто бы сверху!) оглядев всех троих, он оборвал Жильцова: «Знаю, все знаю», — и потребовал полетные листы, бортовой журнал, штурманскую карту. Сидящий за столом, он был совсем крошечным — тем более странными выглядели его короткие, сильные, толстые руки.
— Судя по бумагам, все в ажуре, старший лейтенант. Как живете? Отклонений нет?
— Есть, — неожиданно сказал Кокорев, и начальник штаба неуклюже повернулся к нему:
— А именно?
— Несколько дней назад я выпил, — сказал Кокорев.
— Один или... с благословения и помощью командира?
— Командир ни при чем. Я был с девушкой.
— Значит, девушка и винцо? Так! — Майор положил тяжелые руки на стол, придавливая бумажки. — А вы, старший лейтенант, промолчали, значит? Я об этом слышу впервые. Вы помните нашу беседу перед командировкой?
— Помню, — спокойно ответил Жильцов. — Но, товарищ майор, во-первых, лейтенант Кокорев выпил, а не был пьян. Во-вторых...
— Отец родной, да и только! — недобро усмехнулся Юрков. — Такое покрывательство обычно дорого обходится людям нашей с вами профессии, старший лейтенант. Что ж, поговорим после, в политотделе. — Всем своим коротким и грузным телом он опять повернулся к Кокореву: — А ваше признание, лейтенант, от страха, что ли? Не знали, сообщил командир экипажа о вашей выпивке или нет?
— Просто я должен был это сказать, товарищ майор.
Юрков глядел на него испытующе, как бы ощупывая маленькими, светлыми, немигающими глазами.
— Странно. И, грешным делом, не понимаю такую искренность. Подводите командира, лейтенант.
Кокорев поглядел на Жильцова — тот улыбался ему краешками рта, — и тогда он вздохнул облегченно: ладно, пусть теперь меня чехвостят, как хотят, потому что куда важней, чтобы меня понял командир, чем майор Юрков...
Уже на площадке, перед отлетом, Юрков, будто бы вспомнив, спросил Жильцова:
— С вами начальник отряда говорил по поводу того участка?
— Так точно.
— Ну, смотрите, старший лейтенант, — не то советуя, не то заранее угрожая, сказал Юрков и, не протянув никому руку, только козырнув, начал подниматься по трапу в машину.
Вечер
И все-таки, каким бы подавленным ни было в тот вечер настроение у всех троих, Жильцов подумал вот о чем: почему начальник штаба оставил, в сущности, самый главный разговор напоследок? Получилось так, что о важнейшем деле было сказано вскользь, будто оно вспомнилось Юркову вообще случайно, буквально в последнюю минуту перед отлетом. Жильцов не мог и даже не хотел допустить мысли, что майора больше всего заняла история с лейтенантом Кокоревым, вернее, с его выпивкой. Стало быть, он просто спокоен за нас, ну а обычные грозные слова на прощание — так, для проформы, что ли. Это уже само по себе было хорошо.
О том же самом, но мимолетно и как бы нечаянно подумал и Кокорев. Его удивило, что весь сегодняшний дневной разговор свелся в общем-то к нему, и только уже поднимаясь по трапу, майор вспомнил что-то важное, о чем должен был, видимо, вспомнить и поговорить с командиром раньше и подробней. Но тут же Кокорев и думать перестал об этом: ничего доброго этот визит начальника штаба ему не сулил, и Кокорев раздумывал над тем, какие же на него посыплются проработки и «фитили». В том, что они будут, и будут во множестве, он, разумеется, не сомневался и знал, что нервного напряжения ему хватит до конца командировки, потому что раньше начальство ничего не предпримет, если только его не заменят здесь.
Но больше всего его поразило, во-первых, то, что Жильцов не сообщил в эскадрилью о выпивке, хотя и обязан был сделать это, а еще больше, что пытался защитить его перед начальником штаба. Вот это было совсем уж и неожиданным и непонятным!
Такое ощущение он испытал однажды, в детстве. Огрызком мела Кокорев — не то четырех- не то пятиклассник — писал на стене какую-то похабщину, вдруг его кто-то взял за ухо. Вырываться было бесполезно. Он мог только морщиться от боли и нудно повторять: «Я больше никогда не буду, пустите меня, дяденька... Я больше никогда...» Рука, державшая ухо, разжалась. Конечно, он мог бы убежать, он здорово умел бегать, но, взглянув на человека, который высился над ним, Кокорев обомлел: директор школы! Гроза, а не человек, и фамилия под стать характеру — Гетман. «Возьми тряпку», — тихо сказал Гетман. Мальчишка метнулся, схватил какую-то ветошь, валявшуюся поблизости, а Гетман уже уходил — уходил, не оборачиваясь, зная, что Кокорев обязательно сотрет эту мерзость. Он стер и еще три или четыре дня дрожал и ждал, когда в школу вызовут родителей или его самого потянут в угрюмый директорский кабинет, но родителей не вызывали, и его тоже. Встречаясь с директором в коридоре, Кокорев отступал к стене, словно пытаясь вдавиться в нее, а директор проходил мимо — ни взгляда, ни слова...
Стало быть, думалось ему, Жильцов поступил точно так же? Его даже развеселило то, что он угадал этот, не очень-то хитрый педагогический ход, и настроение сразу исправилось — да бог-то с ним, что будет потом, после!..
Каланджи ушел к вертолету, Жильцов выклянчил у него «на пару часов» детектив и читал, ухмыляясь. Кокорев чувствовал: вечер опять будет пропащий, в лучшем случае они пойдут в комнату отдыха и будут смотреть телепередачу. А сейчас на танцы, хотя бы в тот Дом культуры и к той Ниночке, черт с ним!
— Вы никуда не собираетесь, командир? — спросил он.
— Нет. Вы хотите прогуляться?
— Я где-то читал, что если лошадь долго держать в стойле...
— Лошади не пьют коньяк, — сказал Жильцов, переворачивая страницу, и вдруг Кокорев подумал, что Жильцов перестал читать, что он просто так смотрит на строчки, а сам внутренне напрягся в предчувствии разговора. И если только что Кокорев испытывал легкое, даже, пожалуй, веселое чувство какой-то приподнятости — оно рухнуло тут же, и он раздраженно сказал:
— Вы что же, командир, всю дорогу собираетесь меня в этот коньяк носом тыкать? Сообщили бы сразу по начальству, и дело с концом.
Жильцов отложил книгу и повернулся к нему. Он долго разглядывал Кокорева, будто не знал, с чего начать этот нелегкий, долго назревавший разговор, и ответил наконец:
— Слушайте, лейтенант, вы что же, сидите и думаете небось, какой тиран вам попался? Этакая помесь сухаря с воблой — и сам не живет, и другим жить не дает?
— Приблизительно, — усмехнулся Кокорев. — Хотя...
— Ну, слава богу, оговорку сделали, — сказал Жильцов. — Я тоже хочу сегодня с вами начистоту. Не так-то уж трудно было узнать вас за эти несколько дней. И вовсе не потому, что я так уж здорово умею разбираться в людях. Просто вы сами как на ладошке...
— Забавно, — вновь усмехнулся Кокорев.
— Все, что вы услышите потом, — сказал, чуть поморщившись, Жильцов, — будет содержать мало забавного. Сегодня я убедился в вашей честности, впрочем, у меня и раньше не было оснований сомневаться в ней... А в остальном — уж извините, лейтенант, — вы еще мальчишка, и напрасно усмехаетесь, — мальчишка, не желающий понять, что в двадцать пять лет это совсем черт знает что! Ни ответственности, ни хотя бы желания поглядеть на себя со стороны.
— Факты? — сказал Кокорев. — Кроме выпивки, разумеется.
— Болтовня, — резко ответил Жильцов. — Вы ухитряетесь болтать даже во время полета.
— Может быть, у нас просто разные характеры? Вы — молчаливы, я — нет, это еще не признак мальчишества.
— Тогда мне придется добавить — неумная болтовня. Это колесо, которое вы приспособили под люстру. Это бабничанье...
— Простите, но в двадцать пять лет то, что вы называете бабничаньем, — естественный процесс. Что еще?
Жильцов махнул рукой. Казалось, он уже потерял интерес к этому разговору.
— Понимаете, лейтенант, — уже совсем тусклым голосом сказал он, — взрослый человек не должен жить, прыгая на одной ножке. Когда-то надо встать на обе. Одно дело — жить легко, и совсем другое — легковесно. Мне кажется, что служба для вас — просто занятие, за которое вам платят неплохие деньги. А в один момент может оказаться так, что от лейтенанта Кокорева понадобится куда больше, чем просто исполнение служебного долга. И вот здесь я не убежден, что вы будете способны отдать это большее.
— Так не спорят, командир, — сказал Кокорев. Конечно, все, что говорил ему Жильцов, было обидным, и он знал, что сидит красный от обиды, но теперь Жильцов, высказав такое предположение, допустил ошибку, и Кокорев зацепился за эту ошибку. — С таким же основанием, а вернее, без всяких оснований вы можете сказать, что я готов стащить кошелек или струсить, когда хулиганы расправляются с женщиной.
— Нет, — качнул головой Жильцов. — Этого я не скажу, конечно. Но если человек нравственно не готовит себя к той же встрече с хулиганами, он пройдет мимо. Тут одних бицепсов маловато...
Он встал и начал надевать галстук, потом китель, потом нагнулся и вытащил из-под кровати корзинку с маленьким резиновым сапогом.
— Вы свободны до двадцати ноль-ноль. Сообщите оперативному, где будете. — На пороге Жильцов обернулся: — Никто нашего разговора не слышал. И, сами понимаете, никто о нем не узнает. Но я прошу вас: подумайте над тем, что я сказал. Ведь если бы мне было наплевать, я, наверно, никогда не завел этот разговор...
Жильцов ушел, но Кокорев начал собираться не сразу. Ему вдруг расхотелось куда-то идти, — танцы, та самая Ниночка, ну можно будет нацеловаться с ней в подворотне до двадцати ноль-ноль, а на кой черт? Он потянулся к книге, которую читал Жильцов, — книга была раскрыта, Кокорев пробежал глазами по строчкам: «..и он увидел Кэт, лежащую в луже крови. Пистолет лежал рядом...» «А Жильцов, читая это, фыркал! — подумалось Кокореву. — Странный человек! Не то что я — в самом деле весь на ладони...»
Он никуда не пошел. Все равно настроение было испорчено окончательно. Лег, взял книжку и начал читать с этих строчек, потому что начинать с первой страницы было бесполезно, — придет Каланджи и отберет книжку...