Крыши наших домов — страница 4 из 75

— Вы один пока или с семьей?

— Один.

— Когда думаете семейство перевозить?

— У меня нет семейства, товарищ полковник.

— Что так?

Я мог не отвечать на этот вопрос. Нет и нет, и все тут. Но в самом тоне, каким вопрос был задан, я почувствовал и теплоту, и тревогу одновременно и не смог не ответить.

— Жена ушла, детей нет. Мать в Алма-Ате.

— Значит, плохая была жена, — сказал он жестко.

— Хорошая, — ответил я.

— Плохая, — повторил он упрямо. — Хорошая от пограничника не уйдет. Или вы плохой? Ну ладно, такие разговоры в тягость. Хотите ехать на заставу сегодня?

— Да, товарищ полковник.

— К сожалению, не смогу поехать с вами, — бюро горкома. Приеду завтра. А сейчас поглядите-ка сюда...

Наконец-то!

Он встал, взял карандаш и повернулся к карте. Мысленно я попытался представить себе эти километры, идущие лесами и болотами. Флеровский был уже хмур, его карандаш медленно шел вдоль красной черты.

— Болота серьезные, — говорил он. — Оступишься — вполне можешь пропасть, если не спасут. Лоси тонут, случается. А здесь вот — камни, сплошь валуны. Два озера на участке заставы. Граница проходит по протоке, за протокой уже сопредельная сторона, хутор. О хуторе и хозяине потом поговорим особо.

— Вы сказали, люди трудные там, товарищ полковник.

— Да.

Он отошел от карты и взял папиросу. Спичкой начал запихивать в мундштук ватку. Он опять не спешил.

Я заметил, что обезображенное двумя шрамами лицо полковника было неподвижным, — ранение, скорее всего, осколочное, осколки задели нерв, а врачам в ту пору, надо полагать, было не до красоты. Но глаза у Флеровского, казалось, с лихвой заменяли неподвижность лица. Сейчас они были печальными.

— Да, — повторил он. — Вы тридцать восьмого года рождения, капитан. Значит, и вы не знаете, как мы начинали. Смешно иной раз! Я пришел в армию, и вдруг мне дают миску со щами. Спрашиваю: «Это на сколько человек?» Говорят: «Тебе одному». Мы же в деревне привыкли из одной миски хлебать. Или простыни. Увидел я на своей койке простыню, наволочку белую, пододеяльник и боюсь лечь. Еле уговорили меня. Первый раз лег на простыню, так, поверишь ли, спал, что называется, вполуха: все боялся повернуться и простыню смять.

Неожиданно он остановился прямо передо мной.

— Скажете — старческое? Нет. Я это к тому говорю, что теперь у нас служат ребята, которые знают и видели больше, чем мы в их годы. Время сделало свое дело. У них и запросы больше, и взгляды шире. И нервная система тоньше, сложнее, если хотите. Это не недостаток, поймите меня правильно. Вам будет легче подойти к ним — разница в годах невелика. Но будут там у вас такие деятели... — Он попытался наморщить лоб, вспомнил фамилии: — Аверин, Костюков... Не отдадите им душу, умение, талант — испорченными были, такими и уйдут.

Вот и все, что я узнал о своей будущей заставе. Флеровский не спешил отпускать меня. Видимо, он был неторопливым человеком и, как все неторопливые люди, не одобрял нетерпеливости других. А он-то, конечно, чувствовал, что мысленно я продолжаю подгонять его.

— Старшина у вас будет — золото! Даже больше, чем золото. Таких на всю границу — раз-два и обчелся. Говорит, что думает, за пазухой ничего держать не станет. А вот заместитель у вас молодой, его самого еще воспитывать надо.

Время от времени я все-таки ловил на себе пытливый, изучающий взгляд полковника Флеровского, он уже не раздражал меня. Я мог догадаться, о чем полковник думал в те минуты. Что ты за человек, капитан? Не подведешь ли, как подвел твой предшественник? Не придется ли нам, старшим и по званию, и по опыту, заново обучать тебя великому умению руководить людьми? Ведь ты им теперь и отец, и голова, и — чего уж бояться громких слов! — их совесть. А ежели ты бездарен, как капустная кочерыжка, ох и больно же придется всем нам! Вот, по-моему, о чем думал в те минуты полковник Флеровский. Да он и вправе был так думать. Разве узнаешь человека за сорок или сорок пять минут первого разговора?

Наконец, когда я уже встал и попросил разрешения идти, он сказал, протягивая мне руку:

— Ну, обживайтесь, осматривайтесь и не стесняйтесь лишний раз потревожить начальство.

Сейчас, трясясь в «газике», я припомнил весь разговор с полковником и спросил водителя:

— Старшину на заставе знаете?

Вдруг мой несловоохотливый шофер улыбнулся во всю ширь лица, будто я спросил его по меньшей мере о любимой.

— А кто его не знает! Король среди старшин. Шутка — двадцать пять лет в старшинах! А командует как! Выстроит солдат: «Смирно! И не шевелись!»

— Шустов! — крикнул я.

Водитель от неожиданности резко крутанул баранку, нас тряхнуло. Он поглядел на меня с укоризной: ну чего кричит капитан?

— Так точно, Шустов.

— Евстратий Полиевктович? — все еще не верил я.

— Он самый.

Значит, мне все-таки повезло. Мне очень здорово повезло! И даже начавшийся дождь не мог уже испортить моего настроения.

...Евстратий Полиевктович Шустов, очевидно, и не подозревал, что сыграл в моей жизни немалую роль. Что из того, что наше знакомство было коротким и поначалу неприятным!

В моей памяти до сих пор жил хмурый высокий человек с рябым от оспы лицом, гвардейскими усами, продымленными до рыжего цвета, человек, при первом взгляде на которого можно было сказать: недалекий служака, отлично понимающий, что дальше старшинской должности ему хода нет, и потому злой на все вокруг.

Подумать и сказать так было легче легкого. Я-то был мальчишкой тогда, курсантом, прибывшим на стажировку. В юные годы о людях вообще судят с неумной прямотой и лихой самоуверенностью. В этом я ничуть не отличался от моих сверстников и, познакомившись с Шустовым, был твердо убежден, что этот человек ясен мне, как огурец.

Когда я прибыл на горную заставу, начальника не было. Его заместитель сказал Шустову: «Курсант Лобода будет моим дублером, его приказы и распоряжения обязательны для всех, как мои». Старшина поглядел мимо меня и спросил: «А товарищ курсант знает, что такое граница? Разрешите идти?» — «Идите», — машинально ответил я, сбитый с толку таким приемом. Старшина усмехнулся в усы и спросил разрешения идти у старшего лейтенанта.

С этого все и началось. На стрельбище старшина объяснял молодым солдатам, как выходить на огневой рубеж и занимать положение для стрельбы. Я заметил, что объяснял он неправильно — нас учили не так, — и, отозвав старшину в сторону, сказал ему об этом. Опять шевельнулись прокуренные усы. Шустов зло кольнул меня своими маленькими глазками и сказал: «Слушайте, товарищ курсант, вы приехали сюда и уедете, а мне с ними служить. Ясно? А учу я их так, чтоб им в горах было сподручнее. Разрешите идти, товарищ курсант?»

Тогда я сказал: «Нет». Меньше всего он ожидал, что я скажу «нет». Он стоял и ждал, что я скажу еще. Два десятка все понимающих солдатских глаз следили за нами издали. А я не знал, что еще сказать, и ни одна мало-мальски подходящая мыслишка, как на грех, не приходила в мою курсантскую голову. Я должен был что-то сказать, чтобы сбить спесь с этого старшины. Но теперь я стоял перед ним и понимал, и чувствовал, что спесь-то сбита не с него, а с меня и что я сам в таком дурацком положении, какое вообще трудно придумать. «Идите», — уже не сказал, а выдохнул я.

Потом я заметил, что становлюсь придирчив к старшине. Меня раздражало в нем все, начиная от усов и кончая службой. Что это за команда: «Смирно! И не шевелись!» Это черт знает что, а не команда, и строевым уставом она не предусмотрена. Я так и сказал ему об этом. Шустов ответил, что подзабыл, должно быть, давно не брал в руки эту книжонку. И смотрел мне прямо в глаза, а в его глазах было: «Птенчик! Да я уставы знаю наизусть, как таблицу умножения. Послужи с мое, дуся ты моя, а потом можешь вякать про знание устава. И ты просто придираешься ко мне. Ты же отлично, сукин сын, понимаешь, что, когда я командую так, у ребят и настроение другое, и нелегкая строевая им легче». Вот что примерно я читал в его глазах и злился пуще прежнего, потому что не я, а он был прав, черт его подери!

Не знаю, случайно или с умыслом старший лейтенант отправил нас на участок вдвоем. Это случилось через неделю или полторы. Мы должны были пройти по всему участку. Коней мы не взяли, пошли пешком, он впереди, я — сзади.

Я шел, глядя на его узкую спину, острые плечи, и думал, что не ошибся. Шустов и впрямь недалекий человек. Ну стоило ли так уж раздухариться, когда старший лейтенант сказал, что мои распоряжения обязательны для всех? Что я, старшину за пивом собирался гонять в Алма-Ату, что ли? Непомерно раздутое самолюбие, говорил я себе, удел неумных людей. Говорил так и выше головы был доволен собственной проницательностью.

Мы провели на участке день, домой возвращались к вечеру, и за все эти часы вряд ли обмолвились десятком слов. Меня даже забавляла эта игра в молчанку. В конце концов, в горах и без беседы хорошо!

Километрах в двух от заставы бежал горный ручей. Утром мы легко перебрались через него, прыгая с камня на камень. Но дневное солнце растопило в горах снег, и теперь уже не ручей был перед нами, а целая река. Струи плясали, извивались, гремели, взметываясь над камнями, с глухим и недобрым рокотом уносились дальше, вниз, и терялись в распадке.

На мне, по чистой случайности, были высокие болотные сапоги. Просто накануне мои «попросили каши», и пришлось отдать их одному солдату — умельцу по сапожной части. Шустов же был в хромовых.

Он сел на прибрежный камень и снял сапоги, засунул в них портянки, начал стягивать брюки. Я нагнулся и зачерпнул полную пригоршню воды — рука сразу онемела, а от ледяной воды заломило зубы, едва я сделал первый глоток.

— Отставить, — сказал я старшине. — Одевайтесь!

Он непонимающе смотрел на меня.

— Вы слышали, что я сказал? Заболеть хотите? Одевайтесь!

— Да я ее тысячу раз босиком переходил, и даже насморка не было!