Крыши наших домов — страница 5 из 75

Возможно, я даже прикрикнул на него. Не помню, как я все это сказал ему, но Шустов начал одеваться. Он даже торопился, спешил, и портянка пару раз выскользнула у него из пальцев. Должно быть, он почувствовал что-то такое, чему сейчас не стоило противиться.

Я задрал голенища сапог и ступил в реку. Даже через резину обжигала эта сумасшедшая вода.

— Забирайтесь на меня, — сказал я. — Ну?

Шустов, словно преодолевая какую-то силу сопротивления, подошел ко мне, обхватил шею руками, и я сделал первый шаг. Я шел, шатаясь, и думал только о том, чтобы не упасть. Я не имел никакого права упасть. Я не должен был упасть, пусть мне предложили бы все блага мира. Если я упаду, от меня останется ноль без палочки! Я шел, нащупывая ногами дно, каждый камешек; шел, проклиная и навалившегося на меня Шустова, и солнце, растопившее снег, и собственную догадливость (надо же было надеть болотные сапоги!). И выкарабкался на другой берег наконец. Я не спустил, а сбросил Шустова со спины и только тогда перевел дух.

— Тяжеленек я оказался? — извиняющимся голосом сказал Шустов. — Вроде бы и сухой с виду, а восемьдесят килограмм есть.

— Неужели восемьдесят? — удивился я, выгибаясь вперед-назад, вперед-назад. — Я шестьдесят три.

— А я восемьдесят. Две недели назад в городе был, зашел в баньку, там и взвесился. Восемьдесят как одна копеечка.

— Без одежды?

— Голышом. А так все восемьдесят шесть или даже семь будет, наверно.

— Наверно, будет, — согласился я, все еще выгибаясь.

Если бы я упал, да еще на камень, да еще с пятью пудами на спине, пришлось бы худо. Но я не упал. И теперь всем своим видом показывал, что так оно и должно быть и что в общем-то ничего необычного нет в том, чтобы перейти вброд горную реку (подумаешь — тоже мне река!) с пятью пудами на горбе.

Мы вернулись на заставу так же, как и выходили: он впереди, я — сзади...

Нет, будь старшина неумным человеком, он непременно начал бы трепаться при случае, что проехался верхом на курсанте. Он подошел ко мне следующим утром.

— Разрешите обратиться?

Он был серьезен, собран. Я улыбнулся и протянул ему руку. Потом мы заговорили о деле.

Да, мальчишка я был тогда, сопляк, которому ничего не стоило придумать себе человека и выдавать эту придумку за истину. Шустов вполне мог рассвирепеть, когда ему предложили подчиняться мне: он-то был уже настоящим, много послужившим и многое повидавшим пограничником, а я границы и не нюхал. Но все хорошо, что хорошо кончается. Вечером я непременно заглядывал к старшине, и его жена, милая Анна Ивановна, выставляла на стол банки с разными вареньями. Она варила варенье пудами, говоря: «Мальчишкам на зиму». У них было четверо мальчишек, и я сомневался, могут ли они даже за три зимы освоить это количество. «Нет, — говорила она. — Всем мальчишкам. Ну, солдатам». И я тоже был для нее мальчишкой, любителем сладенького.

Стажировка кончилась, я уехал. Стороной, случайно узнал, что вскоре уехал и старшина — перевелся в другой округ: у Анны Ивановны была гипертония, а для гипертоника горы — смерть... Но временами нет-нет да и вспоминал я старшину Шустова, Евстратия Полиевктовича, вспоминал с легким стыдом и благодарностью за науку — ох какую трудную науку не судить о людях с ходу и не казаться при этом самому себе всевидящим и всезнающим!..

— Вон она, застава, — сказал водитель. — Видите вышку?

— Вижу, — ответил я.

Сердце у меня почему-то билось учащенно, я никак не мог умерить вдруг охватившее меня беспокойство перед тем, что ждало меня сегодня, завтра, через год, через два...

Машина подошла к воротам, солдат раскрыл их, и водитель лихо подкатил к самому крыльцу здания заставы. Здесь уже, конечно, знали о приезде нового начальника, и дежурный, выскочивший на крыльцо, ожидал, пока я вылезу из «газика». Я успел заметить, как за спиной дежурного несколько солдат поспешно заправляли гимнастерки под ремень. Конечно, всех их разбирало пока самое что ни на есть обыкновенное любопытство. А я был рад, что доехал так быстро. Во всяком случае, внешнего лоска навести не успели, и я увижу заставу такой, какая она есть.

Дежурный, почему-то вытянувшись вперед, кинул руку к козырьку, доложил, что на заставе никаких происшествий не произошло, назвал себя: сержант Яковлев. Вот тут-то и появился старшина. Все такой же, ничуть не изменившийся, будто мы расстались с ним вчера. Подошел, печатая шаг, и пальцы, сначала в кулаке, потом выпрямились враз так, что щелкнули по козырьку, — вот это выучка!

— Товарищ капитан, докладывает старшина Шустов. На заставе...

Я выдержал. Я выслушал до конца, сколько на заставе человек, сколько в наряде, сколько отдыхает, и что больных нет — тоже выслушал. Выдержал и рукопожатие, обыкновенное рукопожатие, которым обмениваются двое никогда прежде не встречавшихся людей. Потом снял фуражку, будто бы мне стало жарко. Ну же! Что же ты! Старшина смотрел на меня с сухой вежливостью подчиненного, а из-за его спины выглядывала изумленная физиономия водителя. Как так! В машине капитан даже заорал, когда узнал, что старшиной на заставе Шустов, а они вовсе и не знакомы, оказывается? Как говорится, Федот да не тот? Нет, и без фуражки не узнавал меня Шустов. Вот тогда я уж не смог выдержать:

— Что же вы, Евстратий Полиевктович, не узнаете?

Он вгляделся в меня. Конечно, его ошарашило, что новый начальник заставы к нему сразу с упреком. Сначала догадка, смутное подобие узнавания мелькнуло где-то в зрачках: видимо, он еще боялся ошибиться, поэтому спросил тихо и неуверенно:

— Лобода?

— Ну!

Я шагнул к нему, мы обнялись. Старшина бормотал что-то невразумительное, вроде того, чтобы я извинил его, что он не узнал — столько все-таки лет!.. Мы разом отстранились друг от друга, и Шустов быстро провел по лицу — раз, раз! — будто разглаживая свои усы: на самом деле он стряхнул слезы. Здорово же, значит, мы изменились оба, сказал я себе, если он меня не узнал, а потом пустил слезу. Впрочем, эта мысль была ненужной сейчас, она мелькнула и ушла. Старшина скомандовал солдатам «вольно», и они расступились, пропуская меня.

Но сначала я знакомился с ними тут же, на крыльце. Мне нужно было запомнить фамилию каждого. Это нужно было не меньше, чем не упасть тогда, когда я тащил Шустова на своих закорках.

— Рядовой Надеин.

— Сержант Балодис.

— Рядовой Шабельник.

— Ефрейтор Иманов.

Этого запомнить было легко. Круглое, как блин, лицо, раскосые глаза, приплюснутый нос.

— Салем, — сказал я по-казахски. Я знаю казахский язык, мы учили его в школе. Его и без того широкое лицо стало овалом, вытянутым в стороны.

— Рядовой Гусев.

Он был не просто большой. Он был огромный. В нем все было непомерно — от ушей до всей мощной фигуры. Моя рука утонула в его руке, и даже в почтительном рукопожатии я почувствовал чудовищную силу.

Вдруг я теряюсь. Мне кажется, у меня двоится в глазах. Их двое, их не отличить друг от друга, так они одинаковы. Они знают, что я растерялся, и смущенно улыбаются. Улыбаются тоже одинаково.

— Рядовой Егоров Василий.

— Рядовой Егоров Иван.

— Кого-то из вас придется произвести в ефрейторы, — ворчливо говорю я. — Чтобы хоть по лычкам разбирать, кто Василий, кто Иван.

Мне надо хоть шуткой скрыть свою легкую растерянность, которую, конечно же, заметили все. И по тому, как засмеялись ребята, я понял, что шутка пришлась кстати и напряжение встречи спало...


Все это я вспоминаю, лежа на госпитальной койке. Часами перебираю в памяти встречи первого дня, и будто не долгие и трудные два месяца прошли с той поры, а все это было вчера.

Мне запрещено говорить. Ладно, не буду. Я должен скорее встать на ноги, я тороплюсь. Куда? Почему? Я не хочу рассказывать об этом раньше времени, пусть все идет своим чередом...

Только скажу, что в один из дней в дверях появилась долговязая фигура Володьки Семенова. В белом крохотном халате он выглядел смешно и нелепо. Он лихорадочно прижимал к себе кулек с выпирающими оттуда апельсинами, будто бы те рвались у него из рук. И даже вздохнул облегченно, свалив эти апельсины на тумбочку.

— Лежишь?

— Угу.

— Помалкивай. Я сам говорить буду. Здоро́во, во первых строках. — Он нагнулся, чмокнул меня в щеку. — Во вторых строках, чтоб без всяких вопросов и эмоций, понял? Иначе уйду и будешь пищать в одиночестве.

— Не тяни резину, — все-таки сказал я.

— Цыц, герой!

Я усмехнулся. Тоже мне героизм — нарваться на пулю!

— Короче, — торжественно произнес Володька, — твои ребята взяли того сукиного сына. Вот пока и все, что я могу тебе сказать.


Но до этого разговора было еще целых два месяца. Я поселился в квартире бывшего начальника заставы. Там не убиралось после того, как он уехал. И Шустов виновато переминался с ноги на ногу на пороге, когда я вошел в пустую, пахнущую нежилым квартиру.

— Мы это быстро, — сказал он. — Просто не знали точно, когда вы приедете.

— Погоди, — сказал я. — Дай поглядеть.

Он не понял, на что тут мне надо глядеть.

А я ходил по квартире со стесненным сердцем. Здесь были следы не поспешного отъезда, но бегства, будто человек, живший здесь, с нетерпением дождался наконец часа, когда мог уехать. Детские игрушки — самосвал и кукла — были забыты в углу: стало быть, у него растет девочка, дочка. Коробка из-под конфет с пуговицами, иголками и нитками... Старый ремень на вешалке. Недокуренная пачка сигарет. Дверца буфета открыта: там, в самой глубине, запрятаны три пустые бутылки из-под водки. Я поглядел на Шустова и спросил:

— Он пил?

— Выпивал. Один. Жена жаловалась моей Анюте.

— Почему?

— Не каждый выдерживает в такой глуши, Андрей, — ответил Шустов. Он сказал это так, будто оправдывал того старого начальника заставы.

А я не мог оправдать его. Жить здесь, томиться, писать рапорты, пить в одиночестве — да пропади она пропадом, такая жизнь! Уж лучше честно признаться, что для тебя идеал — ночной сторож на овощном складе. Я пытался представить себе, что чувствовал тот капитан, как мог работать, и у меня не получилось ничего. Странно, я уже много лет на границе, но каждый раз, когда выхожу на контрольно-следовую полосу, меня охватывает одно и то же неизменно острое ощущение. Оно появилось давно, с тех пор, как я приехал на границу на стажировку. Вся страна была у меня за спиной, а передо мной лежали последние метры ее земли. Это ощущение было и радостным и тревожным одновременно, к нему примешивалось еще какое-то неизвестное мне чувство особой торжественности и значительности того, что вот я — в ту пору курсант Лобода — стою здесь и поэтому люди позади меня могут жить спокойно. Нет, человек, у которого пустые бутылки из-под водки запрятаны в буфете, не мог чувствовать того же. Возможно, полковник Флеровский прав — пограничником надо родиться. Но тогда прав и Шустов: не каждый выдерживает границу. Она требует всего человека и не прощает слабости.