— А романтика? Всякие там погони, Джульбарсы.
— Это в кино, Танюша. Фильм идет полтора часа — офицер служит всю жизнь.
— Откуда же берутся подвиги?
— От всей жизни, — улыбнулся Дернов. — Подвиг — это мгновение, ну, быть может, минуты. А до этого должна быть вся жизнь, понимаете?
— Понимаю. Вы хотите сказать, что готовите себя к подвигу всю жизнь?
— Да.
Это он сказал, уже не улыбаясь.
Татьяна смотрела на него, на этот крутой, тяжелый подбородок и думала — нет, не рисуется, не красивничает (было у девчонок в техникуме такое словечко) — говорит, что думает, и ей нравилось это. Что ж, он мужчина, и ему все ясно. А сколько они, девчонки, до хрипоты спорили о смысле жизни? И сочинения писали на эту тему, наперед зная, что в сочинении всей правды не скажешь. «Быть нужной людям...» — хорошие, конечно, слова, но Татьяна-то знала, что та же Ирка врет, когда пишет так. И, многие другие тоже мечтают не об этом: выскочить бы получше замуж — это да! Она сама никогда не говорила и не писала в сочинениях, в чем видит смысл жизни. Это было слишком ее, собственное, чтобы она могла поверять свои мысли даже подругам.
Но почему-то вот именно сейчас ей нестерпимо захотелось рассказать этому, совсем незнакомому, в сущности, человеку все, о чем она думала, чем мучилась, что искала и не всегда находила в жизни. Быть может, потому, что через час-полтора лейтенант уйдет и они, скорее всего, уже никогда не увидятся. Незнакомым людям всегда почему-то рассказываешь больше. Например, в поезде, случайным попутчикам.
— А теперь уже я завидую вам, — сказала Татьяна. — Вам все так ясно...
— Более или менее, — согласился Дернов.
— Значит, вы — счастливый. У меня все иначе. Буду всю жизнь при книгах, выйду замуж, нарожаю детей, выращу... Состарюсь. Знаете, я решила, что, когда стану старушкой, буду сидеть у окна и читать подряд всего Диккенса — вон, тридцать томов... А на самом деле кошки на душе скребут. Думаете, мне тоже не хочется чего-то очень большого? Такого, чтобы люди относились к тебе как-то особенно... Но не всем дано вот так, запросто, сорваться и уехать на какую-нибудь стройку.
Она отвернулась. Признание в собственной нерешительности, а может быть, и душевной робости было трудным и неприятным. Из всего техникума только одна девчонка добилась своего и уехала на КамАЗ, письма от нее приходили восторженные, и в глубине души Татьяна ругала себя за то, что ей самой не хватило ни этой смелости, ни настойчивости, ни — в конечном счете — этого особенного, яростного отношения к жизни.
— Выходит, для вас какая-нибудь стройка — мерило человеческого характера? — спросил Дернов.
— Да, конечно.
— Наверно, было бы очень плохо, если б все срывались со своих мест и ехали строить. В жизни есть и другие измерения.
— Какие же?
— Да просто любовь, — спокойно и серьезно сказал Дернов. — Не понимаете? Любовь — подвиг, любовь — самоотверженность, любовь все! К людям, к семье, к природе, к своему, пусть даже самому маленькому, делу... И тогда все становится на свои места.
Татьяна стояла, отвернувшись к окну, и думала: «Всего-навсего три года разницы, а я еще совсем девчонка перед ним. Откуда в нем такая убежденность? Как он добился этого — в двадцать три года столько знать о жизни и людях, — а я вот стою, и каждое мое слово будет глупостью... Старушка с Диккенсом! Позерство, кривляние, вот это что. Красивничаю, а он видит и понимает».
— Вам пора отдохнуть, Танюша, — сказал, вставая, Дернов. — Я пойду...
— Я пойду с вами, — повернулась к нему Татьяна. — Мне все равно не уснуть.
— Вас огорчила записка отца?
И это он понял! Татьяна кивнула.
— Да, и записка. И то, что вам надо идти. — Он хотел что-то сказать, но Татьяна поморщилась. — Не надо, Володя... Сейчас вы скажете, что будете мне писать, потом приедете, встретимся еще. Не будете писать, и встречаться нам незачем. Я сейчас думала, какое же я ничтожество перед вами... Так, в чисто человеческом смысле. Потребительница жизни, вот и все. Идемте. Чемодан можете оставить, зайдете еще раз, перед поездом.
Она довела его до Управления округа. Рядом был небольшой сквер. Татьяна сказала, что подождет его здесь, в сквере.
— Я могу задержаться, — сказал Дернов.
— Ничего, я подожду.
— Спасибо, — сказал Дернов и ушел.
Она сидела на скамейке и думала не о нем, не о Дернове, а об отце. Все, что было в записке, конечно, вранье. Никакой дальней ездки у отца нет. Есть какая-то женщина. Об этом она узнала давно, лет пять или шесть назад, вскоре после смерти матери. Отец не пришел домой, и ночью, пешком она пошла на Петроградскую, в автоколонну, где работал отец. Вахтерша долго не могла понять, что нужно этой девчонке. «Ах, Одинцов? Иван Павлович, что ли? Еще днем приехал, и машина в гараже». Он пришел домой на следующий вечер. «Я все знаю, — сказала Татьяна, — не надо только врать». Отец взял ее за плечи и повернул к себе. «Вот что, — сказал он. — Мне сорок пять, и я знаю, что кажусь тебе стариком. Я честно прожил, дочка, и очень любил твою маму. Никогда не осуждай меня и знай только одно — мачехи у тебя не будет. Поняла?» Она уткнулась ему в плечо и разревелась — от благодарности, неутихшего горя, любви, да мало ли еще от чего. А он сидел неподвижный, словно испуганный этим решением, как клятвой. Но потом все-таки оставлял такие записки: «Дальняя ездка... Срочно вызвали...» — она не верила, хотя, конечно, вполне могло быть и так. Отец зарабатывал до четырехсот рублей в месяц, такие деньги зря не даются.
Дернов появился через два часа. Она увидела его, когда он вошел в сквер и медленно — ей показалось, очень медленно, — направился к ней. Татьяна встала. Дернов подошел и взял ее за руку.
— Я могу уехать сегодня, — сказал он, — а могу и через месяц. У меня ведь отпуск...
— Оставайтесь, — сказала Татьяна.
— А может быть, мы сделаем иначе? — спросил Дернов.
— Как иначе?
— Может быть, вы поедете со мной? Очень далеко, к Полярному кругу. Только не надо раздумывать, Танюша. Тут надо решать сразу: да или нет. Я очень прошу вас — поедем вместе.
Ей показалось, что она вдруг очутилась перед какой-то пустотой. Такое чувство уже было однажды, когда их повезли в ЦПКиО и она поднялась на вышку. Внизу была черная, замершая, непрозрачная вода. Точно так же, как сейчас, ее захлестнул страх, но все-таки она прыгнула в эту непрозрачность, в глубину, и как радостно, как счастливо было тут же вырваться к солнцу, к воздуху, и поплыть, чувствуя себя властной над страхом, высотой, водой:
— Володя, это же несерьезно.
— Это совершенно серьезно, Таня, — строго сказал Дернов.
Он все держал, все не отпускал ее руку. Татьяна высвободила ее.
— Если я соглашусь, что вы подумаете обо мне?
— Ну, вот и хорошо, — облегченно вздохнул Дернов. — Спасибо тебе, Таня.
2. Начало
Лейтенант Кин привез Галю к вечеру.
У Татьяны уже все было готово. Даже ту самую утку, которую Кин тушил «по всем правилам», она переделала по-своему. Когда «газик» подкатил к крыльцу, Татьяна бросилась к зеркалу — раз, раз гребенкой по волосам и — взгляд на себя всю, потом — на стол, и долой с ног суконные тапочки — скорее надеть новенькие, всего-то два раза надетые туфли на здоровенной «платформе».
— Заходите, заходите, — сказала она, еще издали протягивая руку. — Дернова. Заочно мы уже знакомы с вами, кажется?
— Да, — сказала Галя. — Сергей мне писал о вас.
Татьяна смотрела на гостью, как бы стараясь сразу, скорее вобрать в себя первое впечатление. Она верила первым впечатлениям, и, может быть, не зря: до сих пор ей не доводилось обманываться. А может быть, ей просто везло до сих пор...
Ей было двадцать два (это Татьяна знала) — все остальное почудилось незнакомым. Там, на фотографиях, она выглядела веселее, словно бы ярче. Быть может, потому, что там, на снимках, рядом с ней был город, и много солнца, и зелень, а сейчас она стояла на пороге чужой, незнакомой комнаты. Татьяне показалось, что на самом деле Галина куда менее интересна. Но тут же она подумала: «Человек все-таки с дороги, и чужой дом, который не скоро еще станет своим, и столько впечатлений (что ни говори, а здесь граница, самый что ни на есть край земли!), и страшновато ей, конечно, малость, а ты хочешь, чтобы впорхнула этакая фея?»
Галина быстро посмотрела на Дернову; тут же, словно бы одним взглядом, она оглядела первую комнату и накрытый стол, и свои портреты на стенах — и только после этого улыбнулась.
— Ох, — сказала она, — если бы вы знали, как я боялась! Ехала и боялась: куда же он меня тащит?
И сразу все встало на свои места.
Это «ох», такое облегченное, такое простое, почти детское, снова вернуло Татьяне тот, придуманный ею образ. Кин уже суетился, помогал девушке снять пальто, вытащил откуда-то домашние туфли — должно быть, купил впрок, когда ездил в поселок, — и как ни старался быть серьезным и деловитым, радость так и лезла из него. Татьяна заметила на его щеке след плохо стертой губной помады. Должно быть, не заметили там, на вокзале — поезд-то пришел уже в сумерках, да и не до того было...
— Мыть руки и за стол, — по-прежнему деловито распорядился Кин. — Твое полотенце полосатое. Умывальник там. Я сейчас хорошего кабанчика готов съесть.
— Любовь никогда не мешала твоему аппетиту, — заметила Галина. И эта легкая насмешливость была тоже приятной: в ней как бы скрывались свои, дорогие им обоим воспоминания, в которые пока Татьяне не было доступа. Но это «пока» оказалось коротким. Тут же Галина спросила:
— Он никогда не рассказывал вам, как в девятом классе жарил картошку?
— Будет тебе, Галчонок, — проворчал Кин. И снова Татьяна обрадованно подумала: до чего же не умеет притворяться! Ведь самому до смерти хочется, чтобы Галина рассказала, как он в девятом классе жарил картошку!
— Нет уж, расскажу. Пришел со свидания ночью, на столе записка от мамы: «Картошка вычищена, подсолнечное масло в тумбочке». Ну, поставил сковороду, вывалил картошку, вынул бутылку и полил... А в бутылке был мамин шампунь. Вся квартира от запаха ночь не спала.