Больше всего ему хотелось спать, спать, спать... Но, начав этот разговор, он уже не мог остановиться. Возможно, не будь тяжелой, давящей усталости, он разговаривал бы мягче, ровней — усталость же давала выход накопившемуся раздражению. Наверно, если бы сейчас здесь был начальник заставы, он все равно говорил бы так — раздраженно и резко. Слишком многое было не сделано из того, что должно быть сделано.
Дернов мог только догадываться, почему на заставе уставали люди, почему не было сделано то, что обязан был сделать капитан Салымов, и почему на инспекторских застава еле-еле «натягивала» на хорошую оценку. Еле-еле... Об этом ему сказали еще в штабе отряда. А лучше было не «натягивать». Лучше было сразу влепить двойку — авось это подстегнуло бы Салымова. Не хотят портить общую картину, это понятно. А кого обманывают? Сами себя... Случись что-нибудь, какая-нибудь неприятность — и сами потом будут удивляться: как так? Застава-то ведь хорошая!
Привычность — пожалуй, это Дернов определил точно. И капитан Салымов, и старшина — прапорщик Коробов служили здесь давно, жизнь была налажена и шла размеренно, словно бы по раз и навсегда заведенному порядку. Но Дернов очень быстро увидел, что не они подчинили себе этот порядок, а со временем порядок подчинил их, и они оба не могли уже, да и не хотели выйти за пределы его размеренности. А вот солдаты — те, кто обязан был привыкнуть и подчиниться порядку, — солдаты не привыкали. Многих еще держала «гражданская вольница»...
И еще заметил Дернов — начальник заставы слишком ушел в свои домашние дела и заботы. Конечно, болезнь жены — печальная история, женщине предстоит операция, сама измучилась и мужа измучила... Двое детей — оба живут и учатся под Ленинградом, в школе-интернате, что тоже не очень-то способствует семейному спокойствию. Волнуется, конечно, человек — как там они? И все-таки, думал Дернов, надо уметь перешагивать через свое, личное. Дом — домом, а служба — службой. Противно взрослому человеку краснеть, когда на проверках тебе прямо говорят о том, что ставят четверочку ради «общей картины» или авансом на будущее.
— И вот еще что, Валентин Михайлович, — поморщившись, сказал Дернов. — Вы, конечно, можете говорить со своей женой о чем угодно. Но, пожалуйста, попросите ее, чтобы она не втягивала в наши дела мою Татьяну. Хуже будет, если об этом скажу я сам.
— Хорошо, — сказал прапорщик, — я скажу. Только можно и мне кое-что сказать вам, товарищ лейтенант? Или потом?
— Говорите.
— Не круто ли вы берете, товарищ лейтенант?
— Вовсе не круто.
— Я согласен насчет привычности... Но ведь ее враз не уберешь. Лошадь и ту сначала только на шаг пускают.
— Вы из крестьян?
— Так точно, из Новгородской.
— Вот отсюда и ваша неторопливость. Я же не умею и не люблю — шагом. Все разговоры о моей крутости — чепуха. Это необходимость. Необходимость не для меня — для дела. А сейчас я пойду спать.
Татьяна уехала в поселок.
Перед этим она зашла на заставу. Ефрейтора Емельянова не было, ушел оборудовать огневой рубеж, там она и нашла его.
— Я еду в поселок, могу позвонить к тебе домой, — сказала она. — Давай телефон.
— Спасибо, — пробормотал Емельянов.
— Что сказать?
— Спасибо, — еще тише и невпопад ответил Емельянов, а у самого глаза стали влажными. Стоит здоровенный парень, а на самом деле мальчишка мальчишкой.
— Ладно, — сказала, записывая номер липецкого телефона, Татьяна. — Все узнаю сама, если ты разучился говорить.
...На почте, в маленьком домике, было пусто, лишь за перегородкой сидела немолодая женщина. Татьяна спросила, можно ли заказать разговор с Липецком, и та кивнула — конечно можно, только неизвестно, когда дадут. Могут и ночью. Женщина начала звонить в район, и Татьяна слышала: «Когда? Не понимаю, повтори...»
— После двадцати четырех, — сказала женщина. — Будете заказывать?
— Буду, — сказала Татьяна. Сказала и подумала, что машина на заставу уйдет через час и что до ночи придется где-то ходить, ждать, а почта, наверно, закроется — как же быть? — и спросила эту женщину, как же быть?
— А очень просто, — сказала она. — Я здесь, за стеной, живу, вот и переночуете у меня.
Это было сказано так просто и так категорично, будто они были знакомы много лет и одна подруга приглашала к себе другую.
— Вы с заставы? — спросила женщина.
— Да.
— Новенькая, — сказала та. — Господи, в такую-то глухомань...
— Ничего, — улыбнулась Татьяна. — Мне нравится.
— Была я в твоем Липецке, — грустно сказала женщина. — Зеленый город.
— Я ленинградская. А в Липецке семья одного нашего солдата живет.
— Вон оно что! — протянула женщина, переходя на «ты». — Значит, ты вроде как бы на общественной работе? Ладно, иди погуляй, я с шести буду дома. Меня Антониной Трофимовной зовут.
Татьяна попросила шофера передать лейтенанту Дернову, что сегодня она домой не вернется. Конечно, Дернов может рассердиться, да и рассердится, наверно. Но если уж она обещала Емельянову дозвониться до Липецка, значит, это надо сделать.
Она шла по поселку и думала об Антонине Трофимовне: какой славный, должно быть, человек! «Переночуешь у меня»... И, наверно, не она, Татьяна, первая, кто остается на ночлег у этой женщины в ожидании телефонного разговора!..
— Здравствуйте, — сказал Татьяне прохожий.
— Здравствуйте, — чуть растерявшись, ответила она, и прохожий пошел дальше.
С ней здоровались все встречные — мужчины, дети, женщины, окидывая ее быстрым, любопытствующим взглядом, и она отвечала, уже поняв, что здесь так заведено, и это тоже было приятно. Само слово «здравствуйте», такое обыденное и привычное, многократно повторенное сейчас, как бы обретало совершенно новое значение, свою первоначальную сущность. «Здравствуйте», то есть будьте здоровы долго-долго, — до чего же приятно!
Она зашла в магазин. Пять или шесть женщин, стоявших у прилавка, обернулись на нее.
— Здравствуйте, — первой сказала Татьяна, чуть торопливо, чтобы ее не обогнали с этим добрым пожеланием.
Ей надо было набрать всякой всячины, начиная от ниток и кончая... Да, та самая гэдээровская «Хельга» так и стояла на прежнем месте, триста пятьдесят рублей, стекло, бронза, полировка... Дороговато, конечно. Она подошла к «Хельге», и кто-то из очереди сказал:
— Не задумывайся, покупай, девушка. На всю жизнь вещь.
Она улыбнулась. У нее не было с собой трехсот пятидесяти рублей.
Потом она встала в хвост небольшой очереди. Покупательницы не спешили. Продавщица тоже работала неспешно, — и опять Татьяна поняла, что здесь так положено, потому что это не просто магазин, а что-то вроде местного женского клуба, где можно поговорить обо всем. Ее уже не замечали, и разговор, прерванный ее появлением, продолжался.
— ...А что ему сделается? Он и полтора литра выпьет и не поморщится. Катьку жалко. Я говорю ей — уходи ты от него, а она говорит — куда уйдешь? Будто в мире места мало.
— Не всякий уйдет, — согласилась другая. — Вон Тонька уехала от своего сюда, в тартарары — и что? Одна-одинешенька мается.
— Она по-другому уехала, — вмешалась продавщица и поглядела на Татьяну. Должно быть, спохватилась, что здесь все-таки посторонний человек и не обо всем можно рассказывать. — Тут дело такое...
Татьяна насторожилась. «Тонька» — это могла быть Антонина Трофимовна. Но женщины замолчали. Продавщица отвешивала сахар и масло, показывала туфли, заворачивала в жесткую, хрустящую бумагу пару детских трусиков... Покупательницы, взяв свое, не расходились. Они словно бы ждали, когда подойдет очередь Татьяны, та возьмет, что ей нужно, и уйдет — вот тогда можно будет договорить...
Татьяна вышла из магазина — больше ей некуда было идти. Впереди был долгий, ничем не заполненный день. И ни одного знакомого в поселке, кроме Антонины Трофимовны. Медленно она побрела назад, к почте, поднялась на крыльцо, открыла дверь.
— Вернулась? — удивленно спросила Антонина Трофимовна.
— Некуда деваться, — улыбнулась Татьяна.
— А ты посиди, — сказала Антонина Трофимовна. — Хочешь, я чаю принесу?
— Спасибо, не надо, — поспешно отказалась Татьяна.
— Ну, сиди так. Вот тебе журнал — почитай.
Она долго молчала, перебирая какие-то бумаги. Время от времени на коммутаторе зажигались желтые глазки, и Антонина Трофимовна говорила — «соединяю». Было тихо. Татьяне не читалось. Вот бы сейчас дали Липецк! Тогда она пойдет в комендатуру, это километра два отсюда, там найдут какую-нибудь машину, а может быть, на заставу пойдет «хлебная»...
— Ты давно замужем? — вдруг спросила Антонина Трофимовна.
— Два месяца.
Татьяна обрадовалась, что начался какой-то разговор.
— Господи, — вздохнула та. — Два месяца! Вся-то жизнь впереди! Ладите?
— Ладим.
— Пограничники народ непьющий, — словно раздумывая вслух, сказала Антонина Трофимовна. — Так что считай, в этом смысле тебе повезло.
Татьяна догадалась, что сейчас Антонина Трофимовна говорила не о ней, а о себе, и тот недавний разговор в магазине только подтвердил другую ее догадку: женщины говорили о ней. Татьяна встала и пошла к барьеру.
— Кажется, я уже знаю, — сказала она. — Вы... вы сюда от мужа уехали?
— Ничего ты не знаешь, — сердито ответила Антонина Трофимовна, отворачиваясь к коммутатору. — Рано тебе про это все знать. И дай-то бог, чтоб никогда не узнала... Садись, читай, мне еще поработать надо.
Время стало густым, осязаемым на ощупь. Ей казалось — прошел час, поглядела на часы — всего пятнадцать минут. В окошко билась толстая муха, и только ее жужжание да шелест бумаг Антонины Трофимовны нарушали тишину. Ни один звук не доносился снаружи — будто бы не было никакого поселка. Татьяна старалась читать. Журнал был старый, «Вокруг света», она любила читать «Вокруг света», но сейчас мысли то и дело отрывали ее. Чем сейчас занят Володька? Мысленно она представляла его: то в канцелярии заставы (ее всегда удивляло, почему в помещении он не снимает фуражку), то на стрельбище, то в учебном классе... Или обедает в столовой, нехотя, потому что дома обеда нет, а дома, конечно, куда лучше... И конечно, сердится на нее.