Крысолов — страница 14 из 36

«Кожа женщины, — наставляла Натали, — должна быть такой же гладкой, как чухонское масло». Буленбейцер уж, конечно, подтвердил бы ее слова. «И такой же вкусной, как чухонское…».

Солярий еще не был изобретен в 1910-е, но Труханова уже в ту пору выглядела всегда креолкой. Кстати, она первой ввела моду на загоревших красавиц — ну а кто тогда мог знать, что она готовила им западню? Ведь пока они (петербурженки!) подпаливали плечики и даже надколенки, она вышагивала нагой под солнцем на плоской крыше веранды своей петергофской дачи. Самовозгорающийся скандал — недалеко ведь церковь, и голую видели с паперти — замяли. Великому князю (тому самому) нравилось наблюдать в подзорную (позорную? ну да) трубу, как Натали делает гимнастику на крыше. А западня для красавиц оказалась простой — чем черней они становились, тем уродливее были в альковах — смешные зебры под взглядом своих милых — в белых полосах бюста и лона. «Вот почему, — опять-таки наставляла Труханова, — так опасна бывает стыдливость — загорать надо полностью».

Булен, честно говоря, был рад, что и Труханова, и ее муж — тогда просто генерал Игнатьев (прославленным его станут величать в Крысии позже) покинули Париж до приезда Ольги. Разумеется, Натали Труханова никаких видов на Булена не имела (хотя и старалась видеться с ним не реже раза в неделю), сажать на супружескую цепь себя пусть и с небедным эмигрантом не собиралась, но что могла вдруг выкинуть, прослышь она про Ольгу, этого даже Буленбейцер не знал. «Пожалуй, после всего начнешь верить Зиге Врейду», — думал про Труханову Булен. Ольги не было рядом, чтобы исправить на Фрейда.

7.

Ольга, конечно, плохо представляла вешки, которые встали на пути Федора в 1920-е. Сама-то она вместе с отцом и мамой оказалась — нет, не в Крыму, в Крым они не смогли проехать — в мерзком Харькове. У нее был там ухажер (из местных мечтательных евреев — читал стихи и чокал по петербуржски). У нее был (благодаря ухажеру) талон на обеды. Почему — думала потом Ольга — все вдруг сразу стало серым? Дом, в котором наладили (вот ведь слово) столовую. Стены, тарелки, то, что в тарелке, ложки, салфетки (да, салфетки), лица, небо. Они, Северцевы, таились в Харькове — и не говорили друг другу, с какой целью — рассчитывая, надеясь, мечтая, видя во сне, молясь, — что армия придет и спасет. Нет, не нужно, чтобы она скакала, ликуя, на Белгород, наваливалась на Курск, гнала воров из Воронежа, одолевала Орел, брала с марша Тулу, вступала в Москву под звон колоколов — нет, не нужно. Но Харьков, Харьков — такое подходящее слово в век харь и харкотин — милый Харьков, проклятый Харьков возьмите.

Отец болел (или делал вид?), мама бодрилась (или делала вид?). Между прочим, одна из кузин (тоже почему-то ее занесло в Харьков) маму не признала. Отец тихо неистовствовал — вот они, твои, какие — потом выяснилось: она никого не узнает — сын рядом, в Мелитополе был красными расстрелян. Взяли с больничной койки — що, хлопчик, хвороба? заздоровеешь! — и разве его одного?

Но — вот и еще примета времени: долго не думаешь о других — как все-таки выбираться? Отец вдруг возненавидел слово «география», вставлял в речь, как бранное. «Как просто в Европе, — говорил он потом в Праге, — какие страны маленькие. В три дня обойдешь пешком. А у нас три года скачи — до заграницы не доскачешь». Пригодилась все-таки мамина родня — двоюродный брат был женат на польке, с войной не успел эвакуироваться (он преподавал в инженерном институте) или, вернее, как негромко говорили в семье, жаль было, если потопчут именьице — от жены ему отвалилось землишки. Списывались в прежние времена с ним на Рождество и на Пасху (он, кстати, был католиком по отцу). На Каменный они приезжали один, нет, два раза, — Ольга запомнила эту чету. Он — разумеется, Владислав — ходил, как аист, подпрыгивая. Она (это заметить можно было только взрослой) демонстрировала достоинства своего молочного декольте.

Владислав сумел выдать их за своих ближайших родственников, оказавшихся в Киеве случайно, случайно. Они были свободны.

Прощайте: серый вокзал, серые лица, серая бумага серых передовиц, серые глаза харьковского ухажера (он провожал ее в Киеве) — в самом деле, печальные, — но ведь оставаться — печальней вдвойне.

Ольга потом (сболтнув фамилию) узнала, что он был немелким харьковским чекистом. Разумеется, его вычистили из грызущих органов революции простым способом — съели и унавозили. От Буленбейцера Ольга слышала, что такие, как этот мечтательный харьковчанин, обычно за мгновение до расстрела кричали «Да здравствует великий Сталин!», «Да здравствует мировая революция!».

— Вот они и здравствуют, — ухмылялся Булен.

— Впрочем, — продолжал он уже в более философской манере, — пока есть бешенство, есть и сыворотка от него. Уль… — пузыри от зельтерской попали Булену не в то горло, — …льянов — это бешеный пасюк!

Ну, хорошо: а как Федор выплывал в те же годы? В Париж он — Ольга перебирала в памяти годы — перепорхнул не сразу.

Сидел в Петербурге. Квартиру честно уплотнил родственниками — соседство лучшее, чем просто шваль. Держался скромно. Не верила Ольга его крикам про Канегиссера — «Урицкого должен был убить я! убить я!» — потому что Булен ей сам рассказал, что ловко штамповал фальшивые паспорта всем, кто к нему обращался. «Я спа… — тянул Булен для пущего эффекта, — …ас восемьдесят шесть человек». — «Буде те вра», — лениво отзывалась Ольга, кутаясь в плед. «Хорошо, — Булен готов был идти на уступки, — но пятьдесят шесть точно за мной».

Потом, правда, добавилась история с глазом. Ольга оценила на этот раз молчание Федора — главная (единственная?) баталия — и какая скромность…

Их было двенадцать (ну, разумеется — как апостолов). Был ли Иуда? Ольга поинтересовалась. Булен не знал. Он не мог сказать: Волконский. Дворянские, видите ли, предубеждения. Или, назовем короче, дворянская дурь?

Итак, Волконский, Павлов, прапорщик Резвой, некто Фильде (ох, уж и достанется Булену, когда в 1979-м он тиснет воспоминания, от сына Фильде: «Мой отец — крупнейший изобретатель и инженер Петербурга начала ХХ века, спроектировавший пять мостов…» — тогда Булен стыдливо припомнит, что Фильде взял на себя динамитную часть акции), затем дворянин Мушашин (он сам себя так рекомендовал — а Булен в 1979-м его почти припечатает — «нервный дворянин с черточиной». — «С червоточиной, ты хочешь сказать?» — «С черточиной!»), затем Кронгауз, Ильин-Женевский (из бывших анархистов — Женевский, соответственно, партийное прозвище), тихий Гусев («Ты бы видела, как он стреляет!»), несчастный Фандель (он был убит сразу же, тычком в грудь), Тихон Зубов (кстати, не только тезка, но, как оказалось, дальний родственник патриарха Тихона), наконец, Петров («Он тогда остался на пристани, чтобы дать нам всем уйти на катере — я видел, как они не могут связать его»).

Весна 1922-го? Да. Громкое дело — штурм Крестов? Да. Настолько громкое, что большевики лишь единожды упомянули. Впрочем, ведь дело — так бы Ольга никогда не сказала — не удалось. Булен, услышь такое, сразу бы вспылил. Взорвать ворота Крестов?! Вышибить мозги часовому, который стоит в узком зарешеченном окне над воротами (это сделал тихий Гусев)?! Подогнать два автомобиля, один из которых должен рвануть во время отхода?! Сымитировать вторую атаку (опять-таки во время отхода)?! Угнать по Неве катер?! Все это сделать днем, днем, днем, днем?!

Булен тогда стоял на палубе, слегка укрывшись за рубкой, стрелял из отцовского вороньего ружьишки и радовался всему — закрутившемуся на месте, которому он чиркнул по пятке, ошалелому с лошадиным лицом — у него сбило фуражку, наконец, севшему на грязнотцу слева от ворот, только потом Булена жахнуло по глазу (всего-то, как выяснилось, рикошет), но получился какой-то горячий жмых, а не глаз.

Итак, посчитаем потери. Несчастный Фандель. Петров повторял ему, чтобы он не бросался к проходной первым — он радостно бросился. Петров. Нет, они не связали его — он взорвал гранату — он не хотел подвига, просто руке не дали сделать движение — всех четверых бросило в воду — Петров с вскрытой полосками грудью, во всяком случае, выплыть не мог. Тихий Гусев умер через четыре часа. Тогда они все прятались на Смоленском кладбище. Он умер в соседнем склепе с часовней Ксении. Там его положили — пол под ним весь был мокрый. Кронгауза убили между ворот. Он упал прямо перед Буленом. Булен видел лицо того, кто стрелял в Кронгауза. Булен ударил его по глазам плашмя пистолетом. Тот завизжал. Потом его кинуло прямо на грудь Булену. Сзади в него выстрелили его же охранники. Они отходили и палили, не глядя. Да и куда глядеть? В воротах горела адская машина, устроенная Фильде. Что сталось с Волконским — никто не знал. Исчез.

Хорошо, но в чем замысел? Разумеется, это не был жест отчаяния. Ильин (акцией командовал он) установил контакты с заключенными офицерами, которые должны были поднять бунт одновременно со штурмом ворот. Передавали внутрь — соль (порох, чтобы сделать, по крайней мере, эффектный пш-ш в глаза надзирателю), леску (сгодится опять-таки на руки надзирателю), а уж в увесистости кулаков Бакшеева (он был главой заключенных) сомневаться не приходилось. Он тихо задушил его. Но оружие, оружие…

Заключенные дрались мисками, парашами, головами, они рванули бомбочку-пугач: но все-таки они так и остались в клетке.

Что делали Робин-Гуды? Ильин-Женевский прикинулся шахматистом (или это не тот?), Мушашин предлагал повторить налет, предлагал объединиться с уголовниками — к примеру, позвать ребят Леньки Пантелеева (Леньку вскоре самого застрелят во время ареста). Резвой предпочел в Финляндию.

Булен — возобновил знакомство с влиятельной четой Игнатьевых. Он ведь сошелся (хо-хо — какое слово) с ними в коловращении 1917 года.

8.

Нет, было бы слишком лестно для Буленбейцера утверждать, что от срубания голов крысам он легко перешел на головы людей. Не без растерянности. Не без заминки. Пожалуй, позднейшая эмигрантская стезя: вдумчивый инструктаж, тихие яды, приятные находки фотоколлажа, пусть даже и мина (Булен мурлыкал что-то радостное, прислушиваясь, как громыхнуло на другом берегу Сены в авто журналиста, именуемого «другом Москвы»), — все это выдает в нем ноту человеколюбия, которую скоро распознавали соленые ветераны Гражданской войны. Впрочем, обычно Булен их сторонился. Он не выносил ни поучений, ни скандалезности. Изредка виделся с участниками будущего «Весеннего похода», как они сами себя называли, чтобы предложить более скромные походы (и на расходы хватит). Но фронтовые офицеры, как обнаружил Булен с удивлением, плохо годились для таких ролишек — хвастливы. Не умеющий зарядить револьвер приват-доцент справлялся с подобными поручениями много лучше. Что? Передать чемоданчик? Христа ради! Пачка невинных открыток? Пожалуйста. Фотография пляжа и текст на обороте: «Целую, твой дядя». Ха-ха. Пакет с надписью «кофе» и черным порошком внутри? Пробовать, конечно, не надо — он же запечатан. Но фронтовики, например, норовили отсыпать себе подобного кофейку. Хорошо, если оборачивало