сь четырехдневным поносом и сыпью. «Что вы мне подсунули?» — орали потом. Да-с.
Приват-доцентов с диоптриями, собирателей сицилийского фольклора, знатоков склонений в Розеттском камне, сторонников компаративистики, археологов с загорелой улыбкой, милых женщин (хоть и синих чулков — впрочем, Булен знал, что ноги у них зачастую отменно-эллинской формы), подающих надежды последователей социологической школы Питирима Сорокина (с будущей стажировкой где-нибудь в Лос-Ангелесе), исследователей ранневизантийской иконы — всех их (в отличие, признаемся, от вешателей, плачущих по русским ресторанам Парижа) тревожил вопрос (но они героически скрывали) о боли. И тут осмотрительность Булена и, конечно, помянутое человеколюбие были кстати.
«Вот, — говорил он спокойным тоном лектора-друга, — ампула. Может быть вшита в отворот пиджака. Надежно. Всегда рядом. Единственный минус — большевики знакомы с такими штучками. И норовят лишить вас вашего же пиджака. Но, допустим, они только ломают дверь. Неужели мало времени спокойно разжевать ампулу? Нет, промывание желудка не поможет. В этой, — он поднес ампулу к окну, — в этой хорошая формула. Паралич дыхания. Больно?! Секунда. Ну, — взял другую, с синим отливом, — вот остановка сердца. Не в пиджак? Пожалуйста: высверлить дупло в зубе — обычно это верхний — и вы, после двух манипуляций, которые объяснит врач, так же разжуете ампулу. Эта модель крепится на проволочке. И страхуется одновременно. Нет, увидеть, даже заглянув в рот, невозможно. Почему? А-а, — Булен разинул рот. — Нашли? — блефовал, ампулу он не ввинчивал себе. — Спешить не нужно: разжуете в камере. Иногда приклеивают пластырем телесного цвета на кожу. Не могу сказать, что это удобно и полностью незаметно (в Москве к тому же такого пластыря вы не найдете), но для недолгих отлучек годится… Ну? Что выберете?»
Разумеется, для поручений внутри Европы это не требовалось. Впрочем, он заметил, что с ампулой нервные интеллигенты удивительно здоровели. Его только Ольга напугала: раз, любопытная, нашла у него в столе жестяную коробку с ампулами и расставила в рядок, по цвету. Уф.
Ветеранам перекопских боев ампул не предлагать (гласила рекомендация). Начнут хорохориться — на спор готовы отрезать палец (тьфу на боль!) Или — что хуже — для смеха — в рот ее и под водочку. Случаи были. Ампулы не игрушечные.
«Напились, накричались, — Булен отчитывался Ольге о ветеранских посиделках, — а кончилось тем, что какой-то долговязый тряс у меня перед носом пальцем и спрашивал, сколько лично я повесил большевиков?» — «А ты?» — «Сказал: девяносто девять». — «Почему такая цифра?» — «Из скромности». — «Ты, правда, вешал хоть кого-нибудь? Когда ты успел, собакин?» Булен захохотал: «Дурочка! Я даже крысе хвост без наркоза не отрежу…» — «Кстати, а писака… как его? Я забыла… который умер от ожогов, потому что автомобиль взорвался… Он же был левый? Друг Москвы?» — «Кажется, да» (Булен — безразлично). — «Похоже на ваш почерк». — «Что значит ваш?» — «Вашей организации или вашей лавочки… Или тайного ордена — я не выпытываю у тебя шифрограммы». «Хо-хо-хом!» — Булен засмеялся и чуть не раскрошил пробку, которую старательно вытягивал из «Божоле» 1912 года. — «Между прочим, такой приятный букет. Фф-ыы…» — И он оптимистически потянул носом.
«Я даже старикашку Игнатьева пощадил», — нет, этого Булен не сказал бы. Жалко очень, что пощадил.
Вряд ли, конечно, в пору знакомства с Игнатьевым (осень 17-го, как уже сказано) Буленбейцер мог провидеть будущее и, соответственно, знать, какие карты в покере с красным генералом выкинет жизнь. Да, Игнатьев (с супругой) привез из своих военно-дипломатических разъездов страсть к виски (русский генерал!) и покеру (русский дворянин!). Нет, нет, нет, нет — говорили ему генштабисты: только водка, только селедка, только преферанс, только молодых ножек контр-данс… Вот великорусские ценности.
Итак, Булен еще птенцом зеленым чуть было не попался в силки к генералу Игнатьеву. Кто-то спросит: что за толк был в ловле каменноостровского воробья? Переадресуйте вопрос генералу. И потом: чем не вербовка? Фон Буленбейцер мог бы (Игнатьев это как раз провидел) заниматься в Париже своей будущей профессией, но не под белым — под красным соусом. Легенда первой свежести: сынок хороших родителей (почему бы не вспомнить дружбу отца с Пуришкевичем? «А с Петром Аркадьевичем папенька видался?..»), жертва революции (дача на Каменном, квартира на Мойке, именьишко под Лугой — не было? жаль — счета у Вакселя, векселя у Пикселя, мало ли что еще люди теряют во время вселенских потопов), затем — молодость, молодость, а следовательно, возможность карьерного роста даже на горьком хлебе чужбины — чем не операция «Трест», вырисовывающаяся в воображении генерала из покера, из желтого в рюмке, из папиросных колечек. Сигары генерал считал наследием буржуазным.
Булена царапали разговоры с генералом. Виски он вежливо нюхал, для папирос придумывал астму (хотя дворянский воспитатель Штигенфункель из чахоточного века запрещал категорически говорить в обществе о болезнях — «сие позволительно графиням в годах исключительно в обществе верной комнатной девушки или, что менее желательно, при молчаливом присутствии дворецкого, прослужившего в доме не меньше двадцати лет»), при речах генерала изысканно наклонял голову (так тоже учил Штигенфункель) и с пониманием взглядывал то к генералу в честно-прозрачные глаза, то на благосклонно-сонную Труханову:
— Я думаю, гохубчик, что многие господа из так называемого общества не хешаются схужить новому госудахству вовсе не потому, что не согхасны с его хозунгами — хазве жехание дать кхестьянам земхю духно? Хазве стхемхение пхекхатить войну духно? Тем бохее высшие идеахы пхогхесса всегда быхи дохоги хусскому двохянству. Во всяком схучае я, напхимех, давно понимал, что в нашем госудахстве не все хохошо. Давайте не будем забывать декабхистов. Я увехен: наш наход еще выкажет им свою пхизнатехность. Но возникает вопхос: на чьей стохоне мы с вами будем, гохубчик? На стохоне михоедов или, отложив мехочность сосховных пхивихегий, будем схужить находу, как ему же схужих Димитхий Донской? Или Сувохов? Или сейчас схужит добхестный хусский гехой генехах Бхусилов? Наши моходые хюди на пехепутьи. Мне, чеховеку пожившему, кажется, что они пхосто боятся кхивотохков. Вот пахадокс: смехые офицехы, а боятся, что скажет, ха-ха-ха (он умел смеяться классически-барственно), княгиня Махья Ахексевна, хотя никакой Махьи Ахексевны давным-давно нет. Но ведь смехость, гохубчик, гохода бехет! И в штатской жизни смехость нехедко (погрустнел) нужнее, чем на войне.
У Федора от таких разговоров в голове закручивалась муть. Но генералу надо отдать должное: он знал, что разговоры о судьбах России и народа нужно уметь прервать рюмкой (юный Булен — пас), папиросой (юный Булен — пас), скабрезной шуточкой (юный Булен — о высоконравственный Булен — пас), покером (все еще юный Булен — охотно, благодарю вас), обедом (Булен — охотно, благодарю вас, и отобедает за двоих еще раз, хотя Штигенфункель запрещал на званых обедах есть с жадностью, но, простите — думал Булен в оправдание — Штигенфункель не предвидел 1917 года — благодарю вас).
Прибавим: у Игнатьева вырисовывались и матримониальные наброски относительно Буленбейцера — пристроить бедную родственницу (таких насчиталось две, нет, четыре), заодно — недреманое око (разве барышня не окажет дяде пустяшных услуг?), а в случае летальной кончины большевиков (генерал мысленно не отказывал им в подобной перспективе) молодым остается молодое занятие: делать детей. Впрочем, вскорости супруга убедила генерала, что Федор — неисправимый, такой неисправимый — холостяк.
Пожалуй, Буленбейцер именно с Игнатьевым распробовал вкус лицедейства. Оказывается, удовольствие (совершил открытие Федор) не только в том, чтобы в споре повалить на лопатки (это нравилось среди каменноостровских сверстников), а кивнуть да, да, да, да — мысленно ликуя: вот я тебя купил, потому что даже умному человеку приятно, когда ему дакают, и даже умному не заходит в голову, что его дурачат.
Конечно, Булен поначалу робел — и от генерала, и от жены, чьи кошачьи глаза и вызывающая пахитоска в янтаре («почему бы революционерам не ценить комфорт?»), чьи кошачьи глаза и пахитоска в янтаре («Ценить комфорт: Маркс, например, любил чистые манишки. Энгельс, например, перед выступлениями водил по усам душистой помадой. Алексис, я разве не права?»), чьи кошачьи глаза («Не отрицайте, господа, что Маркс пользовался во всех отношениях большим успехом») и пахитоска в янтаре («Рабочим и работницам, Феодор, я уверена: было бы особенно приятно ваше расположение»), чьи глаза и пахитоска…
Но постепенно Буленбейцер научался вплетать в монологи Игнатьева хотя бы словечко или даже бурную трель. В завершение обедов это выходило удачно: вы, Алексей Алексеич, отметили верно, что лучшие люди служили народу всегда, всегда, так почему же мы в годину испытаний не говорим народу наше хором «да»? или мало страданий? сколько потаенных желаний еще таят прислужники, привыкшие ходить в золоченые нужники?
Примерно так. Звучала речь раскрывшего на действительность глаза, прежде не понимавшего ни аза.
Остается лишь подтвердить перековку весомой цитатой. Игнатьев: «…хаскхывшие на действитехность гхаза, да. Уместно пхивести здесь схова нашего хефохматоха. Я пойду в бибхиотеку. Я хочу, душенька, показать моходому чеховеку выдехжку из письма Петха Вехикого — там удивитехнейшая мысхь пхо общее находное бхаго. Сказано, конечно, иначе, но смысх такой. Я хочу, гохубчик, чтобы вы поняли: нехзя, нехзя идти пхотив находа. Надо, — он улыбнулся, — оставаться всегда в стхою. Натали, займешь Федоха?»
Пока Буленбейцер разглядывал мыски ботинок и слушал поерзывания Трухановой, часы точно один раз брякнули, потом вдруг: «Вы что, спите?».
Поднял голову — она так же сидела в кресле, но только весь верх платья оказался спущен вниз — она улыбалась: «Я думала, вы заснули, а мне стало жарко».