ению с 1913 годом удвадцатерился!») — так что, не удачей ли было неожиданное удовлетворение просьбы — и когда: в 1936-м!
Впрочем, Илья не вполне отдавал себе отчет в двойном смысле командировки. Его несколько удивило, что тогдашний куратор его скромной лаборатории — профессор Бронислав Облысенко (не путать с Лысенко) — обсуждал назначение в присутствии некоего товарища Щура (имени-отчества Илья не расслышал). Тот только, не мигая, смотрел из-под облезло-рыжих ресниц. А Бронислав Викентьевич, оборачиваясь на Щура, вежливо поперхивал — кех-кех… «Непременно доложите Николаю Владимировичу о возможном кех-кех (взгляд на Щура, так?) завершении командировки кех-кех. Но главное — ограждайте кех-кех (взгляд на Щура) Николая Владимировича от провокаций. Время сейчас, ой, непростое. И, конечно, не забывайте писать родителям. Знаете, ученые (медово улыбнулся) чрезвычайно забывчивы…»
Кто-то удивится: неужели самого Щура нельзя было послать? Догадывались, что так можно спугнуть. В рождество 1936-го Илья уже пел вместе с Николаем Владимировичем «O Tannenbaum».
В 1937-м — Илья работал без продыха. С одной стороны, житье в коттедже, с другой — изволь по-немецки выкладываться. Собственно, он всегда любил такой ритм. И поэтому путался в календарных числах. Впрочем, телефон и адрес Буленбейцера он установил скоро. Но про Ольгу еще не знал. К тому же с русскими эмигрантами в Берлине Илья почти не сталкивался (не из-за опасений Щура, из-за времени). Хотя не нужно думать, что он не понимал совсем — щуры глядят из щелочек на лабораторию Тимофеева-Ресовского. А скоро пискнул приказ — возвращаться. Николай Владимирович ответил неспешно — «работы, знаете ли, невпроворот, управлюсь — прие-еду».
Тут вырвался у Ильи отпуск. А если — загорелось внутри — прискакать к Федору? Сначала — дозвониться. Но, во-первых, именно в тот момент щуры припали ушами к телефонным проводам лабораторцев (отчетливо слышалось царапанье), во-вторых, все-таки не один Буленбейцер значился в адресной книге. Потом вдруг Илья услышал про Ольгу — от ее прежней пражской болтушки (кстати, Милушу патрон хотел взять к ним в лабораторию — всегда рад был подкормить своих). Маленькая смеющаяся Милуша, кажется, поняла, что Илья не просто спрашивает про потерявшуюся в смутные годы дачницу из счастливого детства. Белокудрой Милуше (офицерам в Праге она, например, нравилась) доставило удовольствие выдуть губками: «Олюша давно замужем за этим — пчик-пчик (щелкнула пальчиками — переняла у офицеров, к их восторгу) — за этим — за психом — ой — ты знаешь его?»
Между прочим, Милуша не только на два месяца зацепилась в лаборатории (дальше немцы ее турнули), но на два же месяца стала подружкой Ильи. Разумеется, Илья к весне 1938-го, когда приехал к Федору и Ольге, давно забыл про Милушу. Но Милуша, надо полагать, не забыла — во всяком случае, насвинячила ему с удовольствием осенью того же 1938-го, когда припархивала в Париж. Нарочно (и невзначай) столкнулась с Ольгой и, прикинувшись ангелочком, шепотом — про свою большую любовь с московским ученым, который, правда, не желает возвращаться в Москву… Ольга уж, конечно, не стала бы слушать, но, когда поняла — о ком, — не смогла оборвать. «Таращилась только как безумная», — хихикала Милуша своим товаркам на следующий день по парижскому телефону (в квартире генерала Василия Донжона ей было уютно — но жена Донжона возвращалась из Ниццы вот-вот).
Да, становится ясно, почему Илья не получил от Ольги рождественскую открытку тогда, в декабре 1938-го. И взволнованно летела его открытка навстречу. По телефону в новогоднюю ночь он тоже им позвонил, но Булен (как всегда) уговорил Ольгу отметить встречу в кругу остзейцев. Барон Николя опять дышал на Ольгу вином. И она даже не оттолкнула его, когда он ткнулся ей в шею. «Что вы делаете, пьяница?» — «Пиво пенится? Хо!» — «Ведете себя неприлично». — «Да, здесь отлично». — «Вам, признайтесь, не стыдно?» — «Какое в Париже быдло!» — «Вы, как-никак, барон». — «Эмигрантам пора кончать считать ворон». — «Я скажу мужу». — «Да, Оленька, немножко недужу». — «А жену вам свою не жалко?» — «У царя всегда был пряник и палка». — «У вас противные усы». — «Положите еще Дикую дивизию на наши весы!» — «Вы не знаете, что такое поэзия». — «Точно так, друг-англичанин смеется: крези я!» — «Ну все: устала». — «Так где после бала?» — «Перестаньте!» — «Да! Раньте меня, раньте!» — «Вы — пошляк и рантье». — «Я всегда в толпе узнаю ваше канотье». — «Ха. А фижмы?» — «С вами — на Фиджи?» — «Вы — прожженный ловелас». — «Мне отвратителен рабочий класс». — «Сами вы как мужик норовите только щупать баб». — «Вот это правда: мой армянин ловко готовит кебаб».
Приятно, что в швейцарском убежище не было ни пьяного барона Николя, ни, разумеется, немцев, топающих по Парижу.
Булен решил остановиться в Интерлакене: Ольга не спрашивала почему. Денег (он не продал парижскую квартиру, но какое-то золотишко обратил в швейцарики) хватало, чтобы жить в любом месте. Он не купил, нет, но снял на год (с легким продолжением аренды) особнячок на краю игрушечного (так в путеводителе, так в жизни) городка.
У Ольги с дороги не болела — пылала — голова («Мне твои мигрени не нравятся», — Булен трогал ей лоб губами, как дочке). Но когда он показал ей старозаветную столовую внизу (темные стены, темные балки на снежном потолке, надежный, как мажордом, камин), две спальни, кабинет и библиотеку наверху, когда там же, наверху, провел ее, держа, как в полонезе, за вытянутые пальцы, по сладкому паркету гостиной (просто цвет здешнего меда), звякнул портьерой и она увидела в окне, в зеленом ущелье, черно-синюю гору, — когда он раскрыл стеклянные двери на балкон, обвитый чугунной оградой, и она не дышать стала — а глотать, глотать воздух, валившийся оттуда с горы (горцы назвали ее Юнгфрау), вот тогда она засмеялась: «Булен, ты самый лучший муж, и голова у меня совсем не болит». «Благодарю», — порычал он.
Себя, надо признаться, он тоже не забыл.
Купил (не пожалел — вот расточитель) погребец на напыщенных ножках, с вырезанными из дуба фигуркой Ноя и зверей: трудолюбивый конь, сунувший морду в ясли с овсом, франт-петух, за ним — пятак борова, дальше — тяжелая псина — из-за которой, собственно, Булен прельстился этой вещицей. Внизу была даже крыса; впрочем, ей на хвост победно наступал Ной. «Что прятать, — ткнула пальцем она, — станешь в этом гробу? Шифровки?» — «Оленька, это же бар. По-моему, раздавить божолешку прошлого урожая (он показал вишневую пляшку) — не грешно? В кругу верных бойцов белого дела». Разумеется, это были потуги на ее иронический стиль. Откуда в курортном городке сытой Швейцарии взяться русским горемыкам? Соответственно, не с кем лечить горе.
Позже — появятся. И не какие-нибудь простецы, а, например, профессор Ильин — он уже в 1936 году начертал проект конституции свободной России. Впрочем, Ильина предпочитали называть небесным опричником (острота Фердяева?). Булен и не спешил отрекомендоваться Ильину. К тому же тот много работал: в домике, который снимала чета Ильиных, перебегая в Интерлакен из Цюриха, всегда можно было видеть стальные глаза профессора за неутомимо плюющейся страницами пишущей машинкой. Страницы, страницы… Сколько страниц необходимо испечатать, чтобы доказать очевидное — большевики — крысы? Четыреста восемнадцать? Почему четыреста восемнадцать? — хохотнула Ольга.
А многоречивый Божидаров (из давно обрусевших болгар)? С ним Булен станет раскланиваться. Заманит на дегустацию порто-вейно голицынских виноградников образца 1914 года — вспомнит давние игнатьевские уроки — «Такому вину, я полагаю, не стыдно слушать вас?» («А мои плечи, — спросит после ухода Божидарова Ольга, — тоже что-то вроде бутылки?») Нет, зря она думала, что у Булена к Божидарову был вульгарно-практический интерес (вербовка-перевербовка — разве что захочется вступить в масонскую ложу? — Божидаров — наверняка масон). Но если ремесло Буленбейцера не только в установке ловушек, но и в разглядывании настроений, — а куда, например, побегут крысы после, после большой войны? а какие, например, корма будут в моде? какие, допустим, свистульки станут использовать крысоловы? из каких все-таки досок коммунистического барака высыплется труха? — если так, то для Божидарова и второй бутылки не жалко. Как не жалко и для Шабонэ (их новый французский приятель с куриным кадыком — бывший социалист, ныне иезуит-стигматик), и для Штау (нет, русский, совсем не немец — из давних шведов Эстляндии — с ним у Булена общая любовь к остзейским поместьям, большим псам, северной погоде, большевистскому вранью), и для Болдырева (сугубый реалист, как и Булен, человек действия), и для капитана Штрика (Булен не знал, что именно Штрик станет для генерала Власова первым честным немцем, именно Шрик будет мечтать о свободной федерации народов Европы, включая истерзанную Россию), и для Джейсона, представляющегося адвокатом Карно, — разве панъевропейский брудершафт исключает Британию?
Божидаров, однако, из всех выделялся (дело не только в росте — хотя метр девяносто шесть сразу дал ему прозвище Интерлакенской Колокольни). Именно он, споря с оборонцами (т. е. сторонниками защиты красной России — не октябрь ли это 1941-го? берлинское радио только что сообщило о панике в Москве и постыдном бегстве вождей), пожал плечами: «Заслуги Сталина? Реанимированный русский патриотизм? Святые имена Александра Невского и Суворова, допущенные в школьную программу? По-моему, заслуга Сталина одна: он заменил еврейских попугаев на русских… Но ведь это (пауза) в большей степени заслуга климата, не так ли?»
Булен, конечно, гоготал громче всех. Профессор Ильин сердито супился (Булен накануне просил прочитать доклад в узком кругу — но после доклада импровизировал только болгарин). «…И потом: утопающий хватается и за соломину, а патриотизм больше смахивает на бревно, почему бы не ухватиться? Кстати, вы не слышали, Джугашвили умеет плавать? На фотографиях у него какой-то неисправимо сухопутный вид…»
Хорошо брякнул болгарин, ах, хорошо… Но тот же Божидаров, виртуозно анатомирующий и красных попугаев, и красных крыс, разделывавшийся с оборонцами, как опытный повар с покорным филеем, вдруг изрекал резюме: «А все-таки нужно молиться, чтобы Россия одолела немчуру!». Хотя, разумеется, сталинские послабления для церкви Божидаров называл воровским притворством. «Еще, господа, неизвестно, кто кого перехитрит. Восточный царек Джугашвили или русский народ, которому позволили вспомнить свое имя?..»