— Поехать ли с тобой? — спросил Михаил.
— Нет, я один. Туда всего восемь миль. Жди меня вечером, вечером ты получишь ответ.
Но вечером Иоганн не вернулся. Его не было три дня. Дворяне из свиты только пожимали плечами и глубокомысленно закатывали глаза. На четвертый день Михаил обнаружил Иоганна в одной из комнат. Он лежал в том же черном плаще, сплошь покрытом грязью, и глаза его были наполнены слезами.
— Друг мой,— пробормотал он прерывающимся голосом.— Друг мой...— Не удержался и заплакал.
Михаил обнял его и сжал молча.
— Уедем,— сказал тот сквозь слезы,— Я согласен... Бог простит меня, я согласен жениться...
Плечи его тряслись, он то отстранял Михаила, то приникал к нему и бормотал глухим голосом:
— Все кончено... кончено все... Я молю об одном, чтоб господь ниспослал мне смерть.
*
На именины утро сияло солнечным светом. Белый иней облек деревья в слепительный наряд. И, чудо из чудес, на соловьином дереве, молчавшем все лето, вдруг нежно защебетал соловьиный царь в серебряном плащике. Она обомлела, подскочила к окну, распахнула створки, глотнув свежего морозного духа. С нею Оленка и другие боярышни высунулись из окон.
Оказалось, то был подарок отца. Вымышленник немецкий изготовил музыкальную птицу и посадил ее на белую ветку у самого окна. Братец совсем уж заважничал с ученьем своим, поднес книгу стихов Марциала с названием «Ксении», что по-латински означает «подарки для гостей». Матушка послала золотой крест с каменьями, новый золотой же ароматник, коробку для благовоний и темно-вишневую шубку с накладным ожерельем из соболя. Батюшка вручил еще сто золотых московских рублей на милостыни и конфекты.
От остальных именинные калачи. Набралось немало, трех мешков еле хватило. Но самым неожиданным даром оказалась вовремя поспевшая парсуна жениха датского Иоганна. То было в золотой раме на дощечке писанное изображенье, где, чуть откинув голову в шляпе с пером, положив руку на эфес шпаги, смотрел на нее гордый кареглазый юноша.
Сбежались все боярышни, охали, шептались.
— Красив-то! Ой, как красив! Повезло тебе, государушка.
Ксения напряженно всматривалась в лицо Иоганна. Он или не он? Понять невозможно. Иоанн-Предтеча был вышит, и больше всего она боялась, что присланная парсуна окажется так схожей, что все заметят и призадумаются. Пересуды пойдут. Теперь облегченно вздохнула. Ее Иоанн и Иоганн датский не были близнецами. А ведь после ездки к Феклице вспомнила она тот приснившийся лик, и рука с иголкой сама собой вела так, что словно за сном тянулась.
Невольно сделалось страшно. Значит, замуж? Вот он, суженый, в черном бархатном камзоле, с кружевным отложным воротником, чистым безбородым лицом и гордым своим взглядом.
Боярышням страху не показала, ходила одаривать заморскими конфектами, лентами, перстеньками да сережками. Рука в два дня зажила. Неведома сила чарства! Уж как взвилась тогда от боли, а сразу прошло, как забормотала Феклица, только пятнышко небольшое осталось посреди ладони. Пятнышко осталось и в душе, смутная тревога после слов ворожеи. Хотя и так сказать, набормочут, бывало, несуразного, не все в жизни сбывается. Но Феклица смутила ее, ведь не страданья, а счастья ждала она в своей жизни.
Оленка в два дня просветлилась. Не то чтоб сразу оздоровела, а по-иному стала глядеть и про Нечая думала иначе. Не сгинул и не пропал, а помнит ее да любит.
После обеда в Потешной палате большое ждали увеселение, но до того предстояло праздничное пение в соборе Рождества Богородицы.
Впереди шли верховые боярыни, крайчая да казначея, за ними постельницы, а там парами сенные боярышни, все в лазоревом, рудо-желтом, маковом и брусничном, в вишневом и лиловом, шафранном да ярко-алом. Сияли золотые коруны, подвески, браслеты. В голубом, серебром шитом шли мальчики с балдахином, а уж под ним Ксения в белоснежной шубке, белых сапожках и белом парчовом накоснике, а по белизне одежд ее струились черные, до пояса волосы со вплетенными жемчугами и серебряными нитями.
Она сияла румянцем и улыбалась. В мыслях уже слышала торжественный праздничный хор. Петь любила, письмо музицийное понимала, все эти знаки, громогласные да громосветлые, златокрылые да душеполезные, смирные да степенные, скорбные да тихие, страшливые да мрачительные. Владела всякими премудростями, перескоками да нереступами, перевертками, перехватами, голуб-чиками-перелетками, да соколами-перевязками.
В церкви готов был полупрозрачный камчатый запан, ибо даже поющие не могли лицезреть царевну, хотя то раздражало ее, и она хотела видеть их лица, внимать выраженью, радоваться блестящим глазам и подпевать про себя или в голос.
Боярышни выстроились вокруг Ксении согласно чину, в гулкой пустоте собора вершилась служба, и вот хор грянул:
Славу хвалю тебе, преподобная Ксения...
За ирмосом пели другие части, и наконец она услышала главное:
Ксения — странница, гостья,
откуда приходишь, куда ты уйдешь.
Гостьей войдешь в дом убогих,
странницей от богатых уйдешь.
Ксения — странница, гостья,
странствие жизнь твоя,
гостья приходит в белом,
в черном гостья уйдет...
Боярышни переглядывались. Они не могли вторить. Хор вел демественный искусный распев, торжественный, величавый. Неведомый до того канон опять возродил в ней унявшуюся было с утра тревогу. Сердце взволнованно застучало, тело сделалось легким, и она совершила непринятое. Подошла к запану и отвела его рукой. Никто не осмелился ей перечить.
Увидев белую, ослепительную, с черным горящим взором царевну, хор с новой силой грянул:
Славу хвалю тебе, Ксения,
странствиям славу твоим...
Она поклонилась поющим и жаловала каждому по рублю да по блюду с именинного пира. И, уходя, сказала боярышням:
— Того человека, который составил канон, хотела б я знать да спросить о многом.
*
Он слышал ее слова. Он видел ее, он видел! Когда отлетел в сторону легкий занавес и она внезапно предстала передо всеми, в сердце его ударил ток, вмиг пересохло в горле и задрожали колени.
Она стояла всего в нескольких саженях, ближе, чем в тот колокольный сентябрьский день. И в свечном сиянье собора она казалась в сто крат прекрасней. Он сжал кулаки, впившись ногтями в ладонь, в его душе бушевало пламя. Казалось, он тотчас вырос на много голов и смотрел на всех сверху. Он доставал головой до купола, монашеская одежда его вспыхнула драгоценным шитьем, и судьба в виде лика богородицы склонила перед ним голову.
Все вышло так, как надеялся он. Даже удачней. Она сказала:
«Того человека, который составил канон...»
Слова тотчас впечатались в него и ворошились наподобие раскаленных углей. «Того человека...» Уста царевны. Нежные девичьи уста, каждое слово в которых подобно горнему хрусталю.
На радостях подпоил певчего дьяка Ступяту, с коим сошелся во время разучивания канона. Ступята, тонколицый, еще молодой, ангельским обладал голосом, знал множество храмовых песнопений и песен простых, деревенских, за что отличала его царевна и даже звала, чтоб слушать вместе с боярышнями. Ступята-дьяк был из немногих, кому удавалось иной раз видеть царевну. Чтоб далеко не бегать, поселили сладкоголосого дьяка прямо под царевниной половиной, где жил истопничий чин да сенные сторожа.
Пили сначала в келье у чернеца Мисаила. Порядки Чудова монастыря были строги, но умеючи все можно обвернуть ловким ходом. Мисаил отсутствовал до утра, архимандрит Пафнутий взял его в писчую работу. 06варный хмельной мед был давно запасен, Ступята же был особо желанен, потому что жил «под царевной» и знал о ней больше других.
Но прямо расспрашивать не решался. Все подливал меду Ступяте. Здоровьем тот хил и сделался быстро хмельной.
— Ты бы меня с ног не валил,— упрашивал Ступята,— мне еще в терема идти.— Однако же пил все больше и больше.
К вечеру осоловел совсем.
— Грех, грех, не дойду до места.
— Все государевы нынче гуляют,— успокаивал он его.— Ксении свет Борисовны именины. А мы с тобой тоже причастны.
Ступята соглашался.
— А до места я тебя доведу. Вон уж темно, пролезем. Я да мы с тобой каждую щелку знаем.
К ночи, когда гремел еще именинный пир и даже стража ходила, разогретая чарками, провел Ступяту к его жилищу и начал укладывать спать, прислушиваясь к задушевному девичьему пенью, лившемуся с царевниной половины.
*
Все складывалось, все вело к той встрече, которая, полыхнув огнем, большой костер запалила на долгие годы.
Уже утомилась весельем Потешная палата. Напрыгались, наплясались и полетали под сводами на качелях. Теперь пели тихие песни, свадебные да прощальные. На домрах подыгрывали слепые бахари, а в дудки малые боярские дети дудели.
Ах, как отдал меня батюшка
за молодца разудалого,
за молодца иноземного,
землицы моей погубителя...
Ксения обняла Оленку.
— Хочу про птиц перепелок слушать. Беги за Ступятой.
Оленка сбегала и тотчас вернулась.
— Ступята хмельной лежит да перепуганный, боится идти, голос, мол, вяжется.
Взыграл в Ксении матушкин строгий нрав.
— Ну так сама пойду, за ноги вытяну. Где это видано, чтоб царевне отказывать?
— Ты уж его не губи, Акся, он смирный.
— Потому и сама пойду, отругаю. А если кого послать, так назавтра до матушки доведут и прибьют Ступяту. Сиди здесь и не двигайся.
Ксения встала и вышла. Боярышни было взметнулись, по Оленка им сделала знак, мол, царевна вернется тотчас и продолжать надо пение.
Ксения быстро сошла потаенной лестницей, миновала короткий переход, еще раз спустилась и, никем не замеченная, открыла каморку Ступяты. Ей было вольно и радостно. Бегать вот так одной, без оцепки ближних, чувствовать свою молодость, силу, свободу! То-то сейчас обомлеет Ступята, то-то устроит она ему головомойку, устыдит, отругает. И все сама, сама. Без обсылки, без передаточных людей.