— Зачем? — спросил Михаил.
— А потому как правды нет. Где правда? Люд кругом с голоду гибнет, а в житницах хлеб запрятан. Я два монастыря пограбил и трех помещиков, везде хлеб находил, раздавал голодным. Не знаю, есть ли правда в иноземных краях, а в нашей московской земле ее давно закопали. Чего я разбойником стал и хотел ли того? Всего-то нужно было с Оленкой своей миловаться. И того не дали. Схватили, мучать грозились, не смеешь, мол, чернь, с боярышней царской ровняться.
Принесли сколоченный наспех столик, расставили еду и питье. Терешка важно прохаживался поодаль.
— Видел разбоев моих? С виду лесные звери. Но подожди, приодену их, грамоте научу. Уйду в леса, город себе построю, будут там жить все равные, ни бояр, ни князей.
— Как же равные? Вот ты атаман, стало быть, уже голова и приказчик.
— Я для порядка.— Нечай махом выпил кружку романеи.— Ух, давно вин не пивал. Я для порядка. У меня рука справедливая, я не обижу. Пей, Туренев, не сразу хочу тебя отпускать. Человек ты ученый, то сразу видно, любо с тобой говорить. Ты на Москву едешь, и в ноги я тебе поклонюсь с просьбой.
Нечай встал и низко поклонился Туреневу.
— Дай весть Оленке моей. То дело божеское, меж человеками. Любовь была промеж нас. Уж и не знаю, как живет-то, томится. Может, и померла без меня. Ты ведь жениха для царевны везешь, стало быть, близко там будешь.
— Как же я дам эту весть? Порядки на дворе государевом строгие.
— Остался у меня в Москве сотоварищ, стрелец Протатуй Пронка. Он в дело мое вошел. Ему лишь сказать, а он уж доведет до Оленки. Сказать ей, что жив, мол, Нечай, не забыл свою ладу и придет еще на Москву.
Нечай приблизил к Михаилу разгоревшиеся голубые глаза и выдохнул с жаром:
— Добром не отдадут, силой возьму.
— Уж не приступом ли будешь брать Кремль?
— А что? — сказал Нечай.— Сейчас целое войско можно собрать, было б хотенье. Прийти на Москву да посадить истинного царя.
— Нынешний разве не истинный?
— Истинный царь то Дмитрий, сын Иоанна Грозного.
— Так он мертв.
Нечай усмехнулся:
— Сколько ты лет по иным-то странам таскался?
— Да пять уж будет.
— То-то. Уж и не знаешь, что на Руси деется. Дмитрий-царевич жив, об этом молва пошла. Спасся он чудодейственным образом, а вместо него подложили другого.
Терешку вон видишь? — И Нечай рассказал Михаилу Терешкину историю.
Михаил задумался.
— Душегубы,— сказал Нечай,— Говорю тебе, истинный царь не допустит того. Скидывать надо Бориску.
— И много сейчас на Руси возмущенья? — спросил Михаил.
— Сам разве не видишь? Я малый тихий. Уж если меня довели, что о других говорить? Нету нам никакого житья, выправлять надо дело.
— Не думал я, что так меня Русь встретит,— сказал Михаил.
— И почему у меня вера к тебе? — пробормотал Нечай.— Сам не знаю. Словно брата встретил, хоть ты и важная птица.
— Важности во мне нет,— сказал Михаил. — Рода своего не знаю, но чту человека любого и себя человеком считаю.
— А с виду ты крепок,— сказал Нечай,— рука, смотрю, твердая, глаз зоркий. Тебе бы боем все брать, а не ученьем, хоть ученых людей уважаю. Оставайся со мной, Туренев. Сирых людей соберем, в лесах построимся.
— Не могу,— ответил Михаил.— Немало дел меня ожидает. Знанья, которые добыл, нужно вложить в московскую землю. Иначе зачем посылали меня в ученье?
— Что ж, не держу.— Нечай встал.— На просьбу мою отзовешься? Донесешь ли весть до Оленки? Я за то тебе всю поклажу верну и людей, что остались.
— Зря торгуешься,— сказал Михаил.— В моем правиле исполнить просьбу, если в том польза для человека.
— Так вот тебе моя рука,— сказал Нечай.— Даст бог, еще свидимся.
Они крепко пожали друг другу руки.
*
Москва встретила царевнина жениха колокольным звоном.
С утра мели, прибирали город. Померших от голода за ночь хоронили спешно, а было их немало, и десятки телег с мертвецами, крытых рогожами, громыхали к скудельницам.
С утра же кричали по площадям бирючи, чтоб никому не работать, а надевать лучшее платье и всем, боярам, дворянам, купцам, приказным и простому люду, выходить в поле под стену на встречу брата датского короля.
Иноземцам с Кукуя также надевать самый богатый наряд и вместе со слугами конно явиться за Скородом, к Тверским воротам.
Не доезжая Москвы, Иоганна встретил ясельничий царский Михайла Татищев, ведя под уздцы серого аргамака. Конь тот словно из сказки, только огненную струю не пускал из ноздрей, однако зыркал глазом и крепко бил кованым копытом. Покрыт был сбруей из кованого серебра с драгоценными яхонтами на оплечье. Поводьями звенел золото-серебряными, цепными, седло нес обтянутое парчой. На этом коне надлежало Иоганну въехать в престольный город Москву.
Иоганн, одетый в черный бархатный камзол, усталый и бледный, вышел из кареты и сел в седло. Ему нездоровилось, тяжелые мысли не оставляли его. Но, выехав на взгорок перед Москвой, он оживился. Ослепительно сияли сотни соборных глав. Привыкший к суровому облику северных городов, Иоганн не сумел сдержаться.
— Прекрасно! — сказал он, повернувшись к Михаилу.
— Это и есть наш стольный град,— произнес взволнованный Михаил.
— Чем же он хуже идеального? — пошутил Иоганн.
Кругом волновалось людское море. Оно плескалось яркими переливами, малиновыми, алыми, багряными, желтыми, шафранными, лазоревыми, голубыми, зелеными. Море это шумело, вскрикивало. Стрельцы в белых атласных кафтанах поделили его надвое, образовав проход, и по нему медленно двигалась свита Иоганна, с изумлением оглядывая бескрайний сток народа и слушая непрерывный колокольный звон.
С кремлевской стены смотрела за въездом царская семья. Когда повернули против Каменного моста вправо, Годунов даже привстал, сразу различив герцога зорким глазом. Дядя Семен Никитич, дотоле не одобрявший выбора, сказал примирительно:
— Добро сидит на коне. Воин, видать, хороший.
— На коне не на троне,— жестко ответил Борис, сразу напомнив дяде, что не ему указывать цену.
Ксения вместе с боярышнями стояла поодаль, сердце взволнованно билось, пальцы сделались холодными. Защемило внезапно в груди, и, наклонившись, шепнула Оленке:
— Тошно мне, тошно. Не хочу.
Оленка молча сжала се руку.
При въезде от великой сумятицы задавлено было много людей, в том числе малолеток. Царь Борис приказал отпеть их в церквах и похоронить достойно.
*
На Москве стоял голод. В первый день только разве можно было покрыть его пышностью встречи. Палаты, в которых поселились датские гости, тотчас огородили стрельцами. Если кому и хотелось выглянуть, тотчас ставили пристава, и не больно-то давал он разгуляться. Вокруг бродили зеваки и любопытные, но гоняли их криком и палками. Помогло это мало. Датчане все уже знали, а тут еще несуразные слухи пошли, стали гости принюхиваться к еде. Толковали, что на Пожаре торгуют пирогами с рубленой человечиной, что людей заманивают в корчмы, а там напаивают и поедают. Что недоволен московский народ наездом еретиков и хочет их потравить. Пили и ели датчане с опаской и все размышляли, с чего это два уж десятка дворян отдали богу душу?
Борис пытался противоборствовать голоду, милостыню раздавал, но тем не улучшил дела, ибо на милостыню царскую можно купить было разве стакан пшена. Зато, прослышав о том, вся ближняя Русь двинулась на Москву. Москва разбухла вдвое и разбухала дальше. Помирали многие, но приходило больше. Повсеместный разбой и грабеж никого не дивили.
В недобрый час двор государев готовился к свадьбе.
*
С первого московского дня Михаил облекся в русские одежды и бродил по городу без надзора как свой. Не утихла Москва от голодного разорения, стала еще шумней. В торговых рядах так истошно кричали, бранились и дрались, будто жили последний день. Да что ж, для многих и был он последний. Чего только не продавали, но все было не в цене.
Человек с вороватым и хитрым взглядом поманил Михаила в сторону:
— Я тебя тотчас признал. Ты с женихом-немцем ехал. Чего хоронишься?
— Нет мне нужды хорониться,— сказал Михаил.
— А одежу-то переменил!
Михаил усмехнулся.
— Чего тебе надобно?
— Возьми у меня одну вещь. Вещь ладная. Вот те крест, досталась благословенным случаем.
— Я ничего не покупаю.
Но человек не отставал:
— Тебе одному лишь отдам. Ты хоронишься, и я хоронюсь. Не могу продавать на виду, и не денег мне надо, а пищи. На вашем дворе много пищи.
— Я тебе ответил,— сказал Михаил.
— Пируете! — Глаза человека злобно сверкнули.— А деткам моим нету крошки, помирают. Стал бы я отдавать! — Тут же он сник и просил жалобно: — Хоть караваюшко хлеба... Дети ведь мрут.
Он шел за Михаилом, не отставая, и у Посольского приказа Михаил сказал:
— Дам тебе хлеба, детям отнесешь, а добра твоего не надо. Только неси незаметно да не сказывай никому, где взял.
— Вот те крест! — побожился человек.
Михаил ушел в дом и скоро вышел, спрятав в просторном кафтане ковригу хлеба и несколько яблок.
— Как тебя звать? — спросил он.— Где живешь? Я проверю, кому несешь хлеб и помирают ли дети.
— Микитка Шайкин, живу против Болвановских ворот. Возьми.— Он сунул Михаилу кольцо.
— Оставь себе.
— Ну его к лешему, не нужно! С него несчастья мои пошли.— Микитка быстро ушел, унося неожиданный дар Михаила.
Михаил повертел серебряное кольцо в руках и сунул его в карман.
*
Пронка Протатуй не получил десятского и запил горькую. То, о чем лукавства ради обмолвился Колыванову, с ним, Пронкой, и вышло. Взяли Нечая по Пронкину извету, а на место десятского не позвали. Ты, мол, Пронка был у него в сотоварищах, сиди теперь тихо.
Пронка крутился так-сяк, даже мучился, загубил ни за что товарища. Оленке дал весть про Нечая и в храме молился, может, спишут грех. Но так или эдак, а грех случился, и впустую.
Запил Пронка. У него на задах три бочки с медом были зарыты. Две пустил на продажу, одну сам помаленьку уговаривал. А как померли жена и двое детишек, и вовсе потерял лик человеческий.