в стрельцы кинулись их догонять, убивая всех, кого настигали, и вымостив дорогу трупами.
Самозванец с последним отрядом не смог остановить бегущих. Я сам видел издали, как он размахивал саблей, рубил своих, а потом конь под ним рухнул. Мы с Аренд-том Классеном кинулись к нему, предвкушая важную добычу, но не смогли пробиться. Кто-то отдал Самозванцу своего коня, он тяжело взобрался на него и ускакал. Жалко, что мой мушкет не был заряжен, ведь я хороший стрелок и мог достать Самозванца, тогда бы мне выплатили пять тысяч талеров, обещанных за его голову. Погоня продолжалась до вечера, и мы побили до десяти тысяч мятежников, с нашей стороны погибло шесть или восемь. Все поле усеяно трупами.
Случались и курьезности. По возвращении в лагерь нам довелось спасти от верной гибели трубача Киркпанцера из роты Маржере. Московиты приняли его за противника, избили и тащили на веревке в лагерь. Киркпанцер ничего не мог объяснить, потому что ни слова не знал по-русски. Мы напоили Киркпанцера вином, а он неожиданно расплакался и твердил, что не переживет такого унижения.
Итак, мы праздновали полную победу. Пленных казаков воевода Мстиславский приказал рубить, вешать, расстреливать и спускать под лед. Поляков же с отбитыми знаменами, трубами и барабанами отправили в Москву. Главным трофеем оказалось копье Самозванца, найденное на том месте, где пала его лошадь. Копье было довольно тяжелое, позолоченное, украшенное белыми перьями и плетеными шнурами. Все предвещают гибель Самозванца. Однако командир наш Вальтер фон Розен задумчиво сказал: «Это еще не конец. Он, как феникс, каждый раз возрождается из пепла. Я не удивлюсь, если через неделю он снова станет перед нами с большим войском».
*
За два года царевич Федор возмужал. Из мальчишки вырос в чернокудрого юнца с ломким голосом, с пушком на верхней губе.
— Туренев, я тебя ждал! Что ты так долго едешь?
Михаил рассмеялся.
— Да не кланяйся ты мне! Давай лучше руку. Я книг начитался, знаю иноземное обхожденье. Давай говорить по-латински!
— Уволь, царевич, я целых два года нерусскими говорю языками. Дай мне теперь насладиться.
— Неужто язык наш слаще других? — спросил царевич.
— Для русского без сомненья.
— Каких же ты языков еще знаешь? Хочу я по-франзейски и по-немецки писать. Чтоб самому с государями сноситься. Ты бы меня поучил, Туренев.
— Что я,— ответил Михаил,— риторов надобно взять с Кукуя. У нас и другие дела найдутся.
— Верно, верно! Ты знаешь, я ведь чертеж почти сладил. Осталось начисто перевесть. Но я тебя дожидал, ты мне покажешь ошибки. Эй, Важенка, неси быстрее!
Перед ними развернули огромный бумажный свиток. Глаза царевича загорелись.
— Смотри, тут Понтус Эвксинский, тут Балтикум, тут Мурманское море. Я до Полонии взял, а с той стороны до татаров. Сказывай теперь, как ехал, пальцем веди.
— Здесь у тебя неверно.— Туренев показал.— Краков ты больно приблизил, он к западу отстоит. Лапландские земли тоже не хороши. Они с лошадиной головой схожи, а у тебя колесо. А ехал я через Киев и Северский Новгород. Мало у тебя городов, я по дороге чертил, могу поправить.
— Туренев, давай возьмемся! — воскликнул Федор.— Мне уж не терпится.
— Ты молодец, — сказал Михаил,— карта твоя хороша. Еще лучше ее на всю Европу продлить да учить по ней детей дворянских, чтоб знали, какая где есть еще жизнь.
— А скажи, Туренев.— Федор пытливо взглянул на Михаила.— Хороша ли жизнь за межой?
— Смотря где,— ответил Михаил.— Стран разных много. В одних жарко, в Италии, например, зимы не бывает. В других холодно, как в Швеции.
— Я не про то. Лучше ли живут они, чем мы в нашем царстве? Вольготней, богаче?
— Опять же по-разному. Одни голодают, другие сыто едят.
— Отчего ж они больше нашего знают? Книжки все иноземные, грамотеи оттуда, ученые да звездословы тоже. Я на Кукуй ездил, домики чистые, улицы мощеные, человеки ходят нарядные.
— Подожди,— сказал Михаил,— все это к нам придет.
— Когда?
— Вот сядешь на царство и все устроишь,— пошутил Михаил.
Лицо царевича омрачилось.
— Знал бы ты, какие нынче времена, не говорил бы такие речи. Многие посягают ныне на царство, даже обманщики, воры.
— Слышал я, погромили Самозванца,— сказал Михаил.
— Где он сейчас, как думаешь? — спросил Федор.
— Вот здесь, в Путивле. Воеводы царские медлят, им надо было сразу идти на Путивль и гнать его за межу. Он может собрать новое войско.
— Шатость кругом и измена, — сказал царевич.— Мстиславский войско хотел распустить. Батюшка воспрепятствовал. Батюшка хочет Басманова на его место слать.
— Медлить нельзя,— сказал Михаил.— Ты, царевич, не знаешь, а я видал. Народ доведен до крайности. Сейчас каждый готов за топор взяться. Полетят головы и повинные и невинные. Знавал я одного человека, достойного, доброго. Он мог стать царю верным слугой, а вышло наоборот.
— Как я хочу предаться наукам! — сокрушенно воскликнул царевич.— Но ты погляди в окно, кругом одни ратные люди. Словно татар ожидаем...
Москва еще помнила восстание Хлопка. Тогда мятежники подошли под самые стены, трудный бой достался боярам. Главный воевода погиб, но Хлопка схватили и предали казни. В те дни, как и в нынешние, москвичи жили будто в осаде. По улицам влекли пушки, трусила конница, валом валили ратники. Только нынче было куда хуже. Зрела по углам смута, вырывалась криком на площади: «Царь законный идет!» Тотчас на крик кидались сыскные, хватали безумца, тащили в Пыточную башню. Но все больше и больше народу переговаривалось между собой. Все больше путивльских грамот ходило по рукам. Царевич Дмитрий говорил в них о чудесном спасении, звал под свою руку, сулил благостную жизнь. Поговаривали, что и царь получил такую грамоту. И в ней было сказано, чтоб отказался он от престола, коим завладел неправдой. А коль откажется, то истинный сын покойного Иоанна Васильевича окажет ему милость, пожалует поместьями, в коих тот сможет жить с ближними в покое и достатке. В неких домах уже пили здравие нового государя, а люди в них жили столь знатные, что никакой сыск к ним не мог подступиться.
Новый юродивый появился в Москве, по имени Пронка Тихий. Раньше знавали его как стрельца Протатуя, а по смерти жены да детишек своих скривился он умом и распахнул людям душу. Пронка не кричал, не скакал козою, а тихо втолковывал каждому встречному:
— Скажи, мил человек, на кого взвел напраслину? На кого извет написал, кого продал? Я-то товарища своего погубил, деньгу за то хотел взять, а взял, видишь сам, светлое житие.
На всех говорил Пронка без страха. У дома Шуйского полдня стоял и нашептывал:
— Ты, Шуйский, зачем дома сидишь? Иди царя нового встречай. Ты ему грамоту слал, в гости звал. Гостей надо встречать за околицей. Да Борису-то повинись, повинись, Вася. Ты его предал. А повинись. Я тоже предал, но повинился.
Перед воротами Басманова толковал:
— И ты, Петя, предашь. Зря едешь к войску. Все равно переметнешься. Лучше уж повинись да сиди дома.
Многие, кому предвещал Пронка Тихий, перебежали к Самозванцу. И князь Мосальский, и дьяк Сутупов, и князь Долгоруков по прозвищу Роща. Народ Пронку бить не давал, слушал да соглашался.
— Верно речет Пронка, измена кругом, наговор.
Пронка обводил толпу кротким взором и тихо предлагал:
— А повинитесь. У каждого грех на ближнего.
— Неужто нет ни одной души не продажной? — спросили его.
— Есть, есть,— закивал головой Пронка.
— Кто ж, назови.
— Немотствую,— ответил Пронка.— Есть одна душенька, да произнесть не могу. Грязен язык мой, не в силах коснуться белого имени. А знайте, есть, и страданья за всех она примет.
— Баба, что ль? — спросили из толпы.
— Душа,— ответил Пронка.
Солнце перед закатом наливалось малиновым холодом, а в самой середине его вызревала белая льдинка. Народ дивился: «Дырка, что ли, провертелась в светиле?» Потом чуть не черный обод схватывал закатный шар, и он падал за купола, оставляя вкруг них желтое небо.
*
Ночью на лавку скользнула Оленка и зашептала жарко:
— Акся, ты спишь?
Нет, она еще не спала, а лежа перебирала перед глазами теплые хрусталики. Каждый хрусталик раскрывался и выпускал милое сердцу виденье. То братца улыбающееся лицо, то вольный осенний лес без единого человека, то расшитую жемчугом пелену, то огромное преображенное инеем дерево, и чей-то голос, от которого сжимается сердце, и чье-то закинутое вверх лицо...
— Акся, Акся...
— Ну что тебе?
— Акся, мне говорить надо. Весточка от Нечая...
— Да что ты? Вот радость-то! Кто ж тебе передал?
— Да опять же Ступята.
— Ступята? — удивилась Ксения.
— Весь дрожал от страху, коленки аж подгибались.
— Ну и Ступята! Такой тихий с виду.
— А ему некуда деться. Наказали, вот и отдал.
— Что ж пишет Нечай?
— Акся, я, право слово, боюсь.
— Что ты, ладушка?
— К той весточке другая приложена, сургучом запечатана, а Нечай пишет, что это тебе.
— Мне? — Она села на постели.— Да что ты выдумала, Оленка, кому придет в голову...
— Смотри, смотри.— Оленка дрожащей рукой совала бумаги.
В углу под ликом богородицы синим да темно-алым мерцали лампады, но свет их был слишком слаб.
— Свечку неси,— шепотом приказала Ксения,— да возьми заставник, чтобы в горнице не увидали.
Пристроили в головах свечу, заслонили заставником. Письмо было послано в бумажном кармане, в нем же лежал еще один, сургучом запечатанный без единого росчерка поверху.
— Нечаево, что ли, читать? — спросила Ксения.
— Читай, читай!
Быстро пробежала глазами: «Любушка... скушен без тебя... великими ратными трудами... авось снизойдет божья милость... не дольше, чем к лету...» И вот главное: «Что приложено, любезна будь, передай той, кого звали мы промеж себя Гориславенкой, и пусть почитает она, ибо писано то важным человеком».
Строго спросила:
— Кто эта Гориславенка?