— Нет! — сказала она, внезапно поднявшись.
Он замер в удивлении.
— Нет! — сказала она,— мы не встретимся.
— Отчего же?
— Короток твой час, черноризец Григорий. Я вижу, как он истекает.
Он усмехнулся.
— Вот и заговорила. Как хорошо!
— Не любовью ты вознесен, Григорий,— сказала она,— а жаждой. Не любишь ты, алчешь. Ты словно голодный волк, тебе всегда нужна жертва. Но берегись, и волку перегрызают горло.
В памяти его тотчас встала картина той давней охоты, когда своими руками он удушил матерого волка. Лоб вмиг покрылся испариной. Эта оскаленная хрипящая пасть, безумный взгляд умирающего зверя...
— Беги,— сказала она.— Бросай все и спасайся. Мне жаль тебя, мне жаль тех, которых ты еще загубишь.
Он молча пошел к двери. На пороге обернулся, в глазах его стояли слезы.
— Прощай,— сказал он,— я все же любил тебя.
— Бог простит,— ответила она.
*
Февраль, волчий месяц. Февраль Февральич господин Волков. У волков в феврале свадебник. Соберутся серые в кучу, толкуют, кому за кем быть. Волчицы в сторонке сидят, охорашиваются, иные и бусы принаденут. «Я,— одна волчица хвастается,— с самой царевны жемчуг сняла. В лесу догнала, а грызть не стала. Я ведь сама, поди, королева. Королева с царевной подружки». А меж женихами-волками другой разговор, рычат, клыки друг другу показывают, когти на лапах меряют. «У меня коготь больше».— «Нет, у меня!» — «У меня хвост крепкий!» — «А у меня клык что твой хвост».
Сначала рык да беседа, потом драка. Волчицы наблюдают, переговариваются. «Вон тот с пятном во лбу за меня сватался».— «Это какой же, у кого ухо сейчас оторвали?» — «Подумаешь, ухо! А он твоему лапу прокусил». Побьются волки. Кто победит, тот лучший жених. Паву свою волчицу под серу лапку берет, по полянке прохаживается. «Чтой-то мне, сударушка, холодно одному. Мне бы с кем в обнимку в норе».— «Ай-ай! Это с кем же, не со мной?» — «А и с вами».— «Ну так я согласна, Евстифей Боярыч». Февраль-бокогрей им синий сугроб под ноги стелет и до самой Евдокии-плющихи на сосульках играет. Как не играть, медовый месяц!
*
За Скородомом лошади вдруг понесли.
— Годи, годи! — крикнул встревоженный возница.
Она выглянула из возка и увидела длинный обоз, перекрывший путь по кружной дороге. А лошади мчали, храпя.
— Тпру, проклятые! Сбесились! — Возница волчком крутился на облучке, потом скакнул в сторону, спасаясь от удара.
В то же мгновение возок налетел на обозные сани. Ее швырнуло вперед, ударило о передок. Лицо залило кровью, сознание помутилось. Сквозь болевой туман она слышала ругань.
— Куда несешь, раззява? Не видишь царский обоз?
— Почем я знаю? Мы сами царские!
— Эй, Минка, поди Туреневу доложи! Мешки с красками разворотило. Эх, смотри, вохра, бакан, белила да ярь, все перемешалось. Беда!
— Туренев вперед ускакал дорогу глядеть.
— Эх ты! Да за эти краски...
В голове совсем почернело, и она перестала слышать.
*
Сошел снег, выплеснулась из садов молочная пена цветения, и Москва загудела, как улей. Не узнать город. Блестящими железными жуками рассыпались по нему иноземные всадники. Гремело оружие, сияли крылья доспехов. Всадники громко разговаривали, смеялись и славили панну Марину, с которой явились к венчанию. Били барабаны, пищали флейты, и московиты с изумлением взирали на дюжих разодетых молодцев, которые, расталкивая площадной народ, хватали выставленные товары, щипали за щеки торговок.
— Да на что же столько воинства? — спрашивали в народе.— Они женихаться приехали или воевать?
Шляхтичи распевали свои песни, пили вино и еще до свадьбы пустились в бесчинства. Побили одного купца, саблей ткнули знатного дворянина, а потом посреди бела дня остановили карету и вытащили оттуда боярыню с дочкой.
— Мы прокатимся! — кричали шляхтичи.— А вы подождите. Государь ваш дал разрешение кататься в московских каретах.
Боярыня не удержалась и схватила гусара за ус. Ближний люд не выдержал и кинулся в драку, шляхтичи выхватили сабли. До смертоубийства чуть не дошло, а московит все дивился:
— Кто ж это говорил, что там обходительный люд? Словно ватага кабацкая налетела.
— Ничего,— шептали другие.— Недолго осталось. Я вон топор наточил.
На раскрашенных ярко конях, покрытых рысьими и тигриными шкурами, гарцевали по улицам гусары, не снимая ладоней с сабель да пистолетов.
— Мы панну свою не дадим в обиду. Теперь и царь ваш под нашей рукой, потому что он принят папой.
— Тьфу на вас, нехристи! — кричал московит.— Езжайте к своему папе! И царя, коль он папский, забирайте с собой!
Шляхтичи лишь ухмылялись:
— Вот подождите, венчание пройдет, мы вам потрафим.
— И мы вам,— хмуро отвечали московиты.
*
На званом пиру в Грановитой палате подали зажаренного целиком теленка. На огромном серебряном блюде возлежала гора мяса, обладавшая головой, рогами и даже вставленными вместо глаз дорогими каменьями. Шесть дюжих стольников водрузили блюдо на стол и тут же серебряными топориками разделали тушу на вкусно дымящиеся ломти. В онемении смотрел чиновный московский люд на диковинное угощенье, православным обычаем жареную телятину есть запрещалось. Шляхта же охотно расхватала мясо и принялась поглощать его, запивая светлой мальвазией.
Князь Шуйский хитер. В иное время и слова бы он не молвил, да и сейчас почти ничего не сказал, а только лицом изобразил негодование, даже к царю наклонился, будто пенять хотел. Другие так и решили, а Шуйский-то вовсе не про телятину, Самозванцу лишь намекнул, что поляки да наемники, мол, сильно шумят. Надо бы постепенней в начале пира. Самозванец от Шуйского отмахнулся. Зато Михайла Татищев, окольничий, дал промашку. Решил поддержать Шуйского, а вместе с тем защитить московскую честь. Тем более что крепкий мед уже бродил в голове. Давно уже зрело возмущение против вольностей Самозванца. Татищев поспешил выставить себя ревнителем старых нравов. Встал и через стол молвил громко:
— Негоже, государь, принимать поганую пищу. Мне так кусок в горло не лезет, а уж тебе и подавно не к лицу.
Самозванец, говоривший с Хворостининым, пресекся, долго смотрел на Татищева, а потом вновь повернулся к Хворостинину:
— Что-то, Иван, я не слышал. О чем мне толкуют?
Ловкий Хворостинин нашелся:
— Татищев Мишка объелся, кусок ему в горло не лезет, об этом и сказывал.
— А я не расслышал,— сказал Самозванец.— Коли объелся, это ничего. Не голодал бы.
Когда кончился пир, Самозванец призвал Басманова.
— Слыхал ты, Мишка Татищев объелся. Да я и смотрю, больно он разжирел. Ох, ох! Взял его из худородных, возвысил, а что вышло? С утра до ночи ест да кушает. Зачем мне такой окольничий? Нет, надо бы ему долгий пост учинить. Распорядись-ка погнать Татищева в Вятку, в холодную его посадить на воду да хлеб. Пускай худеет, а там поглядим.
Татищев, как услыхал, пал в ноги Басманову:
— Пётра, спаси, помоги. Зла на меня не помни. Ты же меня учил, в снег головой совал, а, вишь, ума не прибавилось, совсем пропадаю. Выручи, Пётра.
Польстился на такие речи Басманов, принял Мишкино униженье. Пока везли Татищева в Вятку, уже за него хлопотал. Царь новый и вправду был отходчив, зла долго не помнил. Так и выпросил Басманов прощенье Татищеву, благо дочка у того загляденье была. Басманов на нее давно зарился.
Знал бы Басманов, кого от погибели спас!
*
Осторожен князь Шуйский. Прошлым летом чуть было головы не лишился на Лобном месте, с тех пор иначе себя держал. Приблизился к Самозванцу, тихим да благостным нравом добился его расположенья. С советами лишними не лез, слушал других и выбирал серединку. Миновала зима, и, глядишь, Шуйский оказался чуть не правой рукой у того, кто слал его на плаху.
Была слабинка у нового государя, и Шуйский сразу ее усмотрел. Чуть заходила речь об угличском деле, царь тотчас вострил ухо. Не кто иной, как Шуйский расследовал гибель малолетнего Дмитрия, не кто иной, как Шуйский клялся перед народом, что собственными руками похоронил Дмитрия. Гот же Шуйский через некое время с той же клятвой толковал, что Дмитрий спасся, а вместо него убили поповского сына.
Самозванец словно бы и не вникал в это дело, чего уж вникать, вот он перед всеми, истинный сын Иоанна Васильевича. Но Шуйский понимал, нет-нет да заводил разговоры.
— Охти мне, грех, грех! Скрутил меня Бориска, бес попутал. Туман перед глазами стоял, оттого и обманулся нечаянно.
— Ладно уж вспоминать,— небрежно говорил Самозванец,— то дело прошлое. Службой твоей я доволен, так и впредь мне угождай.
Но впредь угождать Шуйский не собирался, на тайных советах с боярами называл Самозванца оборотнем и говорил о новом царе. Тут много было суждений. Одни предлагали польского королевича Владислава, другие самого Шуйского, но Шуйский от власти хитро отказывался и указывал на Симеона Бекбулатовича, некогда сидевшего на московском троне по воле Иоанна Грозного. Про того же Симеона Шуйский шепнул Самозванцу, крещеного татарского хана постригли и сослали в монастырь на Белозеро. Умел Шуйский угодить нашим и вашим, а меж теми и другими собирался проскользнуть к трону сам.
Тайным людям Шуйский сказал:
— Приснилось мне, будто приходила Манка Немая, пальцами показывала так вот и эдак. Не понял я, но, кажись, неладное про царя. То обруч над головой себе сделает, то на землю падет, то полешко схватит, обнимет.
Слух тотчас и разошелся. Манка будто Немая гибель царю предсказала в день свадьбы с Маринкой. Слухов вообще ходило великое множество. То говорили, будто царь затевает потешные игры, а во время тех игр повелит наемникам вырезать весь ратный московский люд. То судачили, что приезжал в Москву тайно сам римский папа, выглядывал места для латинских храмов, а православные приказал снести. Дмитрий же, царь, дал ему в том обещанье, целуя череп и крестясь костью. Кто-то рассказал, что у царской невесты Маринки нутро сделано наподобие часов, из винтиков и колесиков, ч