то это кукла заводная, сработанная в главном немецком городе. Те же мастера из немецкого города уже на пути в Москву. Как только приедут, по ночам станут хватать людей, а к утру переделывать живое нутро на колесики с пружинками. Так станут служить царю заводные людишки, к каждому свой ключик.
Кто знает, до чего бы дошли в своих измышлениях люди, но не долго осталось им толковать. Близился час набата.
*
А в Горицах среди вековых лесов тихо, спокойно. Девичий Воскресенский монастырь поставлен давно. Места тут обильные рыбные, в реке Шексне сомы гуляют в полсажени, а на горе Мауре растет горьковатый, но сытный лесной орешек. А уж про ягоды и разговора нет, греби рукой да отправляй в лукошко. На ягодах тех настаивали знаменитые монастырские мёды, такие вкусные, что каждой весной требовали их к царскому столу в Москву.
Знавал монастырь всякие времена, и орда его громила, и разбойные люди, и пожары опустошали, но с каждым разом монастырь обновлялся и становился все крепче. Даже в тяжкое Смутное время монастырь не захирел, до пяти тысяч крестьян трудилось в его владениях, доставляя хлеб, мясо и рыбу.
В монастыре Ксению приняли милостиво. Еще бы, ведь слава о ней как о милосердной царевне да мастерице изрядной дошла и сюда. В Горицах давно пристрастились к вышиванию. Ефросинья Старицкая во времена грозного царя Иоанна устроила здесь целую мастерскую. Отсюда шли в Москву да Новгород искусно расшитые убрусы, фелони, чепраки, красочные покровцы с ликами богоматери, хоругви с образами архангелов-воинов. До сей поры трудились в монастырской светлице инокини, знававшие настоятельницу Евдокию, такое имя дали в монастыре Ефросинье Старицкой.
Ксению же нарекли Ольгой. Под звуки колоколов совершили постриг, надели мантию инокини. Мирская жизнь Ксении кончилась, началась иная, полная глубокой думы и тайного страданья.
До весны она оправлялась. Разбитое лицо заживало мало-помалу, и что-то неуловимое изменялось в нем. Она похудела, стала совсем бледна, но в черных глазах копился свет, который одних завораживал, других же пугал.
Мать настоятельница говорила:
— Надобно тебе больше молиться. Много болей ты приняла, но все ль из себя исторгла без озлобленья? Слыхала про сестру Прасковью, что прошлым летом бежала от нас, а потом в лесах объявилась? Да кем? Разбойницей и убойцей! С ней воров целая шайка, и много душ они погубили. Не совладала Прасковья с дьяволом, проник он в нее, вытянул душу. А все почему? Много пережила Прасковья, пока в монастырь попала. Затаилась тут, злобу не изжила, поддалась дьяволу. Молись денно и нощно, чтобы смирить терзания свои, думай лишь о спасении.
В лесах еще лежал голубыми пластами снег, а Ксения с послушницами уже ходила в березняк заготавливать соковицу, свежий березовый сок. Вкус его напоминал ей дни младенчества, и не потому, что в детстве его пила, а потому, что ощущенье начала жизни таилось в самом вкусе, в этой несмелой, чуть вяжущей сладости.
В деревнях белили холсты, выкидывали на снег долгие полотнища, чтоб умягчались в талой воде. Крестьяне снимали шапки, кланялись монахиням.
— Доброго здоровья, сестрицы, с благовещеньем вас.
Однажды из чащобы высунулся кто-то белый, лохматый. Монахини испугались.
— Ой, это леший, Скудюмуг рогатый, он тут давно живет.
Она не боялась лешего. На Егория снова пошла в лес за медуницей и увидела Скудюмуга. На ольхе зеленым горохом высыпали первые листочки. Скудюмуг стоял под огромным черным деревом и жевал ветку. Она всмотрелась в него и поняла, что у него нет глаз, только впадины. Как же он видит?
— Дедушка,— позвала она,— дедушка Скудюмуг!
Он перестал жевать и поманил ее пальцем. Палец был длинный, корявый, с большим желтым ногтем. Она подошла. Коричневое лицо Скудюмуга закрывали белые волосы, они спускались до самого пояса. На нем был серый зипун и короткие оборванные порты, из которых торчали жилистые босые ноги.
— А у тебя нет глаз, — сказала она,— как же ты смотришь?
— Тебя, чай, вижу,— сипло проговорил Скудюмуг.— Каку вижу и каку нет. Тебя узреваю.
— Да как же, дедушка? — спросила она.
— Э! То силы небесные знают. Звать-то тебя Настасья?
— Нет, дедушка, Ольга я, с Гориц черноризица.
— Врешь, врешь. Кака черноризица, белая ты.
Она засмеялась:
— Дедушка, а ты правда леший?
Он сплюнул.
— Кто знает, кто я. Я уж забыл.
— А где ты живешь?
— Здесь и живу. Айда покажу.
Она пошла за ним, раздвигая частые ветки кустарника. Скудюмуг шел уверенно, словно зрячий. В окружении корявых сосен открылся вход в землянку, скорее, в нору, уходившую под древесные корни.
— Тут и живешь? — спросила она.— А как же зимой, не мерзнешь?
— Какой толк мне мерзнуть? — возразил Скудюмуг.
— Шел бы ты в люди, дедка. Да хоть бы у нас в монастыре. Ты слепец, тебя примут, будешь корзины плести, а тебе за то кров да кашу.
— Не срок мне,— сказал Скудюмуг,— я поджидаю.
— Кого же? — спросила она.
— Будто не знаешь. Талдычишь сама, будто с Гориц.
— С Гориц я, дедушка, с Гориц.
— Ну так не мне тебе говорить. На вас опричники и напали, дев похватали ваших вместе с матушкой Евдокией. А мы-то с женкой в лес за хворостом шли. Тащат они ваших, девы воют и плачут, матушка Евдокия проклятья им шлет. Да, гневен наш царь Иван, а опричники его, как собаки голодные...— Скудюмуг задумался.
Она поняла, что рассказ идет о давних временах, тех самых, когда злобствовал царь Иоанн. Выкорчевывал очередную «измену» и погубил тетку свою Ефросинью Старицкую, великую рукодельницу и настоятельницу Горицкого монастыря.
— Да,— продолжал Скудюмуг,— а мы-то с женкой за хворостом шли. Многих они побили, а нас полонили да обоим глаза вон, чтоб лишнего не видали. Растолкали нас в разные стороны, кричат, мол, ищите друг друга, а сами гогочут. Ну, я так с места решил не сходить. Когда-никогда, а сюда ведь она вернется...
— Да сколько ж ты ждешь? — спросила она, прикинув в уме, что со дня гибели монахинь прошло почти четыре десятка лет.
— Долго, ох, долго! — Скудюмуг вздохнул.— Почитай целый год. И осень была, и зима, а нынче — весна на дворе. Второй год ноне пошел.
— Да что же ты ешь?
— А что бог пошлет. Вчерась вылезаю, а тут лукошко с ковригой хлеба стоит, да соль, да огурец соленый. То бог послал. И ягоды вкруг меня много. Зимой-то я спал, как медведь, пищи не надо. Ты-то довольно живешь?
— Не жалуюсь, дедушка.
— Ну, дай бог, дай бог. Видать, и я скоро женку дождусь. Всякому человеку своя радость бывает. Ну-ка я погляжу на тебя...
Он тронул ее лицо сухой рукой, рука пахла землей.
— Ишь ты, видать, красавица. Белая вся. Я токмо лица разглядеть не могу, а так разбираю. Белая, белая. Ну, с богом иди да молись за нас, грешных...
*
Апрель на Оке стоял небывало теплый. Целый месяц Михаил расчищал место для города, изучал почву, совершал обмеры, разбивал линии улиц. Уже возвышались печи для обжига кирпича, по реке подвозили лес и камень. По окрестным деревням Михаил набрал до сотни работников, но этого было мало. Приехавшие с ним стрельцы вылавливали мужиков по лесам и гнали на стройку. Михаил поставил для них палатки, старался сытно кормить и не позволял стрельцам бесчинствовать. Вскорости весть о «хлебном» месте разнеслась по округе, и на закладку города стали стягиваться голодные и стосковавшиеся по работе люди. Были среди них и смутьяны, любители легкой жизни, поэтому Михаилу приходилось смотреть в оба. Крали, ломали замки, затевали ссоры. Стройка тем не менее расширяла свои границы.
Не получалось лишь с дворцом для Марины Мнишек. Уже при выезде из Москвы налетевший возок погубил дорогие краски, предназначенные для внутренних росписей. Краски эти вместе с побитыми листами сусального золота стоили так дорого, что Михаил не решался просить о них снова. Да и ко дворцу не лежало сердце. Его приходилось возводить из дерева, и Михаил не вполне понимал, как он сможет придать ему облик, который пожелал Самозванец. А Самозванец хотел ни больше ни меньше чтобы дворец имел «польскую манеру на московский вкус». Он требовал анфиладных залов, итальянских окон и русских башен. В довершение всего в конце апреля он прислал распоряжение, в котором говорилось, что «допрежь всего возвести на брегах Оки крепость, которая виделась бы издали достославной картиной нашего могущества. Крепости той должны быть приданы девять башен, по числу букв нашего имени Деметриус, в той же крепости возвести храм о пяти главах и прочие нужные постройки. Крепость повелеваем поставить к концу лета, а для скорости употребить в дело лес, ибо крепость должна иметь значенье не воинское, а украсительное и развлекательное. Зодчему нашему Михайле Туреневу указание в том дано». К распоряжению был приложен рисунок, сделанный рукой Самозванца. На нем красовалось некое подобие Самборского замка, из чего Михаил заключил, что про дворец забыто, а новая прихоть непоседливого правителя имеет целью удовлетворить честолюбие царской невесты.
Михаил послал Самозванцу обстоятельный ответ, в котором доказывал, что строить деревянную крепость не имеет смысла, что город должен развиваться по плану, утвержденному в самом начале. Это письмо осталось без ответа. Самозванец был занят спешными приготовлениями к свадьбе.
*
День свадьбы откладывался. Самозванец ждал ответа из Рима, ибо венчать католичку Марину по православному обряду можно было лишь с разрешения папы. Но папа отказал. Тогда Самозванец решил соединить в один день венчанье и коронацию новой царицы. На коронации в присутствии иностранных послов Марина не взяла причастия, как того требовал православный обычай. В момент же венчанья послов удалили из Успенского собора, и тут уж Марина причастие взяла, нарушив запрет Ватикана. Молодожены были достойны друг друга, бесчестным путем шли они к своему возвышению, но вызвышение это оказалось недолгим.
*
Отгремели свадебные колокола, отзвучали приветственные клики. В глазах еще стояло сиянье драгоценных каменьев, золота, серебра, горение соборных глав, мелькание цветистых одежд. В ушах еще слышалась речь, которую он, распахнув двери пиршественного зала, выкрикнул забившему все углы воинству: