Королю Иоганн вежливо ответил, что пораздумает, а сам продолжал себе читать книги и разглядывать картины голландских художников. Но тут он встретил Михаила.
Этот русский его поразил. Михаил знал так много и так много умел, что Иоганн пришел в восхищение. Часами они говорили о бурном течении нынешней жизни. Михаил рассказывал о Флоренции и Венеции, о грандиозных соборах и прекрасных городах. Он прославлял назначение человека и предсказал, что через сто лет все люди будут жить в стеклянных дворцах в полном достатке и спокойствии.
Иоганн возражал, указывая на небеса:
— Ты говоришь, что человек велик, но посмотри на небо. Ты восхищен италийцами, но италиец Джордано Бруно сказал, что Вселенная не имеет края и наше солнце не самое великое светило. Так в чем же величие человека, если он взглядом не может достать до иной звезды и не имеет власти даже над луною?
— Сначала надо испробовать свою власть на земле, а потом уж смотреть на звезды,— возражал Михаил. — Ты глядишь в небо, а ведь даже не хочешь взглянуть на восход, где лежит огромная страна и жаждет, чтоб ты приложил там свое умение и силу.
Он с жаром говорил о Руси.
— Там можно построить огромные города. У меня есть карта Герберштейна и карта Антония Вида. Даже по этим не лучшим картам видно, как много на Руси простора, обильных рек и морей, как много удачных мест, чтобы поставить идеальный город, а я покажу тебе свои чертежи. Я давно мечтаю о городе городов, его можно возвести только в Московии, которая жаждет такого города, а Италия, Франция да Голландия уж пресыщены стройкой, и время созидания переходит тут во время утех и развлечений. Взгляни, сначала воспрянули мыслью, произвели великие творения, теперь же гуляют, пыот, сражаются, рассказывают изысканные анекдоты. Ты дельный и сметливый человек, не стану тебя уговаривать, но на твоем месте я бы поехал в Московию, я бы взглянул на эту огромную страну, которая только просыпается после тяжкого сна, после трехсотлетней кабалы, и эту вставшую ото сна деву надо взять за руку и повести в благословенные дали, а не в черный Аид, куда она может забрести по ошибке.
— Всех нас ведет провидение,— сказал Иоганн.— Должно быть, тем, кто смотрит на нас сверху, смешны эти разговоры. Неужто ты веришь, что все можно повернуть по человечьему усмотрению?
— Я верю, верю! — воскликнул Михаил.— Я знаю, ты любишь творения Дюрера и Грюневальда. Разве они не прекрасны? Разве Дюрер вслед за италийцами не воссоздал заново красоту человеческого тела? Ты сам говорил, что гравюры Дюрера висят в твоем замке.
— В моем замке висит и картина Босха ван Акена.
— Такого художника я не знаю.
— А хорошо бы тебе взглянуть. Его люди ужасны. Это чудовища с птичьими клювами и крокодильими хвостами. Ты читал писания Бруно, но италийцы сожгли его на костре. Вот тебе творения человеческих рук. Человек творит не только прекрасное, но и ужасное, а проще сказать, не ведает, что творит.
— Тебе ли говорить такое, герцог, брат короля! Судьба вверяет тебе тысячи жизней, и ты не можешь от этого отмахнуться. Ты не поедешь в Московию, тогда поедет другой, именитый невежественный человек, он обременит люд новым побором и еще раз покажет презрение к тем кто ниже его.
— Видел ли ты ту, которую прочат мне в жены?
— Лишь слышал. Я покинул Москву, когда она была слишком юна, но учитель и благодетель мой Федор Конь рассказывал. Годунов в те поры был правителем при царе Федоре и много заботился о градодельстве. Говорят, и сейчас он сильно печется об этом. Конь бывал в его доме и видел Ксению не однажды. Годунов не так строг, как другие вельможи, дочери позволял свободу, и она приходила послушать их разговоры. Из этого заключаю, что царевна смышлена и любопытна. Обучена грамоте, и не только русской. Борис брал сыну и ей заграничных риторов. Федор, как я слышал, читает здешние книги, любопытствует в зодчестве, она же знает латынь, музицирует и прекрасно вышивает.
— Мне должны выслать ее портрет.
— И без портрета скажу, что она прекрасна! Слухом об этом полна Москва. Ты не получишь здесь в жены такую деву. О, если б ты знал, как хороши женщины на Руси! В них есть достоинство, которое незнакомо парижским дамам, они тихи и кротки, как мадонны, а кротость — величайшее проявление женственности. Если не веришь мне, читай Герберштейна, Спафария, они в один голос славят русскую деву.
Иоганн рассмеялся:
— Ты зовешь меня в сады Семирамиды. Я же предлагаю обратное. Останься со мной, мы сядем на корабль и уедем в дальние страны, где ничто не помешает нам предаться размышлениям об устройстве мира и человека.
— Нет,— сказал Михаил,— я должен вернуться на родину.
*
Борис никому не верил. Все ждали его падения. Романовы, Шуйские, Мстиславские, Черкасские и прочие затаились, чтоб выступить в черный день и столкнуть Бориса. «И отчего? — думал он, — Я осыпал их дарами, измены прощал». Сам понимал, что ответа на это нет, что царское место так и устроено, чтобы тянулись к нему руки со всех сторон.
Иоанна на них нет Рычащего. Тот долго не думал. Все стоял перед глазами Бориса страшный день, когда после новгородского избиения, с умом, помутившимся от подозрений, устроил Грозный примерную казнь у кремлевской стены, чтобы видел народ, как поступают с изменниками.
По площади расставили виселицы, котлы с кипящей водой, костры разложили с раскаленными клещами. Народ, любопытный до зрелища, на этот раз разбежался в ужасе, побросав лотки и товары.
Борис как сейчас помнил въезд царской свиты на площадь. Он только надел опричный кафтан и был приближен к царю, получив место стряпчего. Ни ночью, ни днем ни на шаг не отходил от государя.
Площадь, в ту пору имевшая прозвание Троицкой, была пуста. Только дымы от костров да водяные пары восходили к небу. Молча расхаживали палачи в черных рубахах. Грозный застыл в раздумье, потом приказал согнать народец, чтоб видел он царский гнев.
Час ушел, пока с чердаков да из погребов вытаскивали людишек. «Да не вас будем варить и резать,— увещевали опричники,— изменников царских». Молча стояли люди, опустив взгляды долу.
Вывели триста измученных, окровавленных жертв. Множество среди них было знатных, многим недавно за честь поклониться считал Борис. Теперь полагали их всех изменниками.
И началось. С иных сдирали кожу, других разрезали по суставам, третьих перепиливали пополам. Фуников, казначей, в предсмертном слове, не убоявшись, сказал:
— Кланяюсь тебе, царь, в последний раз на земле. А на небе воздастся тебе по делам твоим.
После страшного дня болел стряпчий Борис Годунов, а потом попривык, много таких дней повторилось в его жизни. Он ненавидел Грозного и тянулся к нему. Словно из двух разных людей сложен был этот владетель. Один ученый, умный, волевой, жаждавший блага Московской земле. Этот человек покорил Казань, бился с Ливонией за выход к морю, крепил государство. У него был ясный взор, сильный голос и величье в осанке. Другой же человек жесток, подозрителен, суеверен и вял. Целыми днями мог просиживать в темноте, тусклым взглядом, молчанием встречая кланявшихся ему бояр. А то вдруг вскакивал и, яростно крича, кидался на них с посохом. И никто не знал, каким человеком проснется царь.
Бориса влекло к первому. Он давал себе клятвы, что, держа власть в руках, никогда не падет до зверства, ближнего облечет доверием и лаской. Но силы на это не стало. Везде видел измену, ведовство. Пил каждый день травный настой от яда, иной раз пищу не принимал, подумав, что сегодня-то и отравят. Даже именинные калачи, посланные Федором да Ксенией, велел стольникам отведать, а сам не коснулся.
Верил лишь иноземцам, и то только тем, которые недавно приехали. У иноземца всегда круглый глаз. Борис понимал иноземца, он тут как несмышленыш в диковинной стране, все озирается, рот раскрывает. С иноземцем царь был ласков. Любил одаривать да приваживать, это ведь не московский боярин, который на царя сто обид затаил. Иноземец звереныш, с ним поиграть можно и приручить. Царь иноземцам пространные речи говорил, и, бывало, слеза на глаза навернется. Это от расточения ласки, которую тратить на своих не хотел. А кроме того, с иноземцем не скучно. Расскажет какую небывальщину, покажет диковину, и все с почтеньем да ясным взором.
А свой не тот. Все хитрецы, окрутники. Чуял Борис, зреет великий заговор. Нужно было напрягать ум, а голова просила покоя. Спешил царь Борис, во всяком деле спешил. И Ксению торопил за датского герцога, ибо была в том выгода для Российского государства. Датчанин со шведом не ладил и мог пособить русским в извечной борьбе их за выход к Балтийскому морю.
*
Инок новоприбывший, что поселился к деду в келыо, быстро вошел в силу. Он ладно писал, был проворен и сразу показал свое многознайство. Сочинил похвалы чудотворцам Петру, Алексею и Ионе. Каноны понравились архимандриту Пафнутию, и тот взял монаха в свою келыо, а еще через некое время произвел в дьяконы.
На том не окончилось возвышение. Сам патриарх московский прослышал о сметливом чернеце и позвал на свой двор. Огненной стежкой сама собой прокладывалась дорожка неведомого до того юнца, и началась она с крыльца Грановитой палаты, с того сентябрьского дня, с того взгляда, с того пламени, который возгорелся в душе. И все кругом словно чуяли этот пламень, угадывали путь, способствовали, расступались. «Душа моя полна ее взглядом»,— твердил он себе и понимал с неких пор, что сам уж способен крутить колесо судьбы.
Его знали епископы, игумены, а уж простой монах смотрел с почтением. Но ощутив свою силу, он не спешил возноситься, оставался с братьями прост, приветлив и даже боролся с переменчивым нравом. Не замолкал на долгие часы, не ярился, не веселился без удержу, как прежде бывало.
Взошел и на самый верх. Вместе с патриархом бывал в царской думе. Глядел здесь пытливо и зорко, иные дела в уме своем решал быстрее и лучше, чем вся дума с долгим ее говорением. Сразу увидел, что умных людей здесь мало. Иной боярин слова путного вымолвить не может, но по роду своему ближе сидит к царю, чем смекалистый. И тут уже, в думе, в самом дальнем углу, за патриаршей спиной находясь, пробовал свою обретенную силу. Выбирал боярина, того, который подремывал, сидя на лавке, вперивался взглядом, напрягался, и боярин тот вдруг вскакивал, оглядываясь недоуменно.