Ксения Петербургская — страница 19 из 27

И все говорили: что она им скажет, так все и случится. Сам, значит, Господь людям указал, как жить. Бывало, с утра и до поздней ночи тормошишься, иной раз так тошно станет, а терпишь да молчишь — делать нечего.

Любила ли она кого-нибудь особенно, Бог весть, я не заметила. Матушку-игуменью любила. Меня, кажется, тоже любила, но как-то по-своему. Именинница я на Симеона Богоприимца и Анну-пророчицу. Вот поэтому последние годы и звала она меня Симеоном, но всегда по-разному. Как назовет, я по тому и знаю — ласкает ли, за что-либо бранит или сердится. Когда была довольна — «Симеон» да «Симеон-батюшка» скажет, а как сердита — «Семка». А если я, обеспокоенная, начну выговаривать кому-нибудь, она тут же возьмет меня за руку, гладит ее, в глаза так и заглядывает, ласкается: «Ведь ты у меня Симеон Богоприимец, батюшка, ведь он так прямо на ручки Господа и принял; да был хороший, да кроткий такой. И тебе так-то надо».

Забегали к Пелагее Ивановне и другие бывавшие в обители блаженные рабы Божии (все они себя «дурочками» называли). Однажды зашла к ней известная блаженная Паша Саровская — зашла и села молча. Долго смотрела на нее Пелагея Ивановна, а потом и говорит:

— Вот тебе-то хорошо, нет у тебя заботы, как у меня: вон детей сколько!

Встала Паша, поклонилась ей низехонько и ушла, не сказав ни слова. Спустя много лет она снова появилась да так, что Пелагея Ивановна приход ее предузнала. Она сидела в келье, вдруг вскочила и бросилась к окну, открыла его и, высунувшись наполовину, стала глядеть вдаль и кому-то грозить. Как раз в это время отворилась обительская калитка, что около Казанской церкви, и в нее входит блаженная Паша Саровская с узелком за плечами, направляется прямо к Пелагее Ивановне и что-то бормочет про себя. Подойдя ближе и заметив, что Пелагея Ивановна ей таинственно как-то грозит, Паша остановилась и спросила:

— Что, матушка, или нейти?

— Нет, — ответила Пелагея Ивановна.

— Стало быть, рано еще? Не время?

— Да, — подтвердила Пелагея Ивановна.

Молча и низко поклонилась ей Паша и тотчас же, не заходя в обитель, ушла в ту самую калитку. После этого года полтора у нас не появлялась.

Вот они, блаженные, как разговаривают — поди, пойми их. А они, «дурочки», все знают, лишь друг на друга взглянут — все и понимают. Что же значили их таинственные разговоры? А вот что. Лет за шесть до смерти Пелагеи Ивановны явилась к нам опять Паша Саровская с какой-то детской куклой, а потом еще немного погодя и со многими куклами: нянчится, бывало, с ними, ухаживает за ними, называя их детьми. И стала Паша несколько недель, а потом уж и несколько месяцев проживать у нас в обители. За год до кончины Пелагеи Ивановны почти весь год прожила у нас. А как скончалась Пелагея Ивановна, то осталась совсем.

Многие сестры соблазнялись тем, что Пелагея Ивановна не исповедуется и не причащается Святых Тайн. Приказали батюшке отцу Ивану Фе-минину исповедать ее. Пришел он, и долго-долго пробыли они наедине. Смотрю: выходит батюшка сильно взволнованный и пошел прямо к матушке-настоятельнице. Слышим: объяснил он ей, что Пелагея Ивановна — великая раба Божия и что она ему, священнику, высказала все его потаенные грехи. И на счет Святых Тайн всегда хлопотали наши сестры-хлопотушки, обзывая ее испорченной, да меня за нее укоряли. А дело-то в том, что она причащалась, только не часто. Разболелись у нее как-то ноги. Я и говорю: «Не приобщить ли тебя, Пелагея Ивановна?» «Что ж, — говорит, — батюшка, хорошее дело». И приобщил ее батюшка отец Василий Садовский. Как-то в Великий пост предложила я ей приобщиться, а она не только рада была, но даже сама все правила ко причастию вычитала и приобщилась. Раз сестры так доняли меня, что мне стало невтерпеж, я и говорю ей: «Что это ты не приобщишься? Ведь все сестры говорят, что ты порченая!» А она мне на это отвечает: «Ах нет, батюшка! Старик-то батюшка Серафим ведь мне разрешил от рождения до успения».

Что значили эти слова святого старца Серафима Саровского, не знаю, а думаю, по моему глупому разуму, не указал ли он ей и тут путь высочайшего самоотвержения. Что может быть выше, радостней и блаженнее приобщения Святых Тайн Христовых? А они, эти блаженные, добровольно осуждают себя на это лишение. А впрочем, Бог их знает! С ними бывают такие чудные события!

С тех пор как Пелагея Ивановна поселилась в обители, она уже никуда и никогда не выходила из нее. Однажды я стала упрашивать ее сходить в Саров на могилку батюшки Серафима. Она и говорит: «Пойдем». Я обрадовалась, наняла лошадь, собрались и отправились мы с ней. Доехали до нашей монастырской гостиницы, а дальше она не едет — за ворота обители.

— Зачем я поеду, — говорит. — Чай, не с ума сошла. Он (то есть батюшка Серафим) всегда здесь. Не надо, не поеду.

Так и окончилась наша поездка.

После двадцатилетнего подвижничества в Дивееве Пелагея Ивановна вдруг резко изменила образ жизни. Однажды сказала она мне:

— Сейчас был у меня батюшка Серафим, велел молчать и находиться более в келье, чем на дворе.

И она замолчала. Редко кого после этого удостаивала своим разговором, говорила мало, отрывистыми фразами, больше сидела в келье, спала и сидела всегда на полу и непременно у входной двери, так что проходящие нередко наступали на нее или обливали водой. Очень много молилась.

Частенько происходили подобные посещения свыше. В 1884 году, незадолго до смерти, ночью лежу я на лежанке и не сплю. Она, по обыкновению своему не спать ночи, сидит на любимом месте у печки. Вот слышу я: пришел к ней почивший полвека назад батюшка Серафим и разговаривает с ней. Долго говорили они. Я прислушиваюсь, хочется все узнать, но понимаю только, что они об обители толкуют. Нашу матушку-настоятельницу помянули — это я хорошо разобрала. И вот когда уже все стихло и не стало слышно голосов их, я выхожу к ней.

— Это ведь у тебя, Пелагея Ивановна, батюшка Серафим был? Я его голос слышала. И вы с ним все об обители толковали и матушку поминали. Ведь так? Что ж это значит? Не случится ли у нас чего? — спрашиваю я.

— Мало ли у нас дел… — ответила она.

Так и не добилась я от нее ничего.

1884 год был тяжелым для Серафимовой обители: настало время расстаться ей со «вторым Серафимом», дивной блаженной Пелагеей Ивановной, через которую действительно «спаслись много душ», как предсказал батюшка Серафим.

11 января, встав со своего места, Пелагея Ивановна направилась к двери на двор и говорит келейнице:

— Ох, Маша! Что-то у меня как голова болит! Пойду-ка я в остаточки на звезды небесные погляжу! — Не дойдя до двери, вдруг упала, сделалось ей дурно, подняли мы ее, спрыснули святой водой. Она очнулась и говорит: — Что это, Господи, как бы не умереть! Симеон, Симеон, мне матушку да тебя только жалко!

— Полно, — говорю, — может, кого и еще?

— Так-то так, да матушку-то больше всех!

Подержали мы ей голову, водицей святой напоили и повели в келью. А она и мои руки целует, и Машины. Мы руки свои ей не даем, а она так и хватает их, цепко ловит и целует, целует…

— Уж ты и вправду не собираешься ли умирать, Пелагея Ивановна? — говорю. — Что уж это за смирение такое на тебя напало!

— На днях и ко мне подходила, да поклонилась в ноги тоже, — заметила присутствующая тут Пелагея Гавриловна.

А она молчит. Ну, думаю, если так смиряется и ласкается, видно, вправду умереть собирается — всех благодарит. И сжалось у меня сердце. 23-го ее причастили и особоровали. Особоровавшись, она была веселая, хорошая такая, всех встречала, приветствовала и провожала глазами — приходило к ней много народу прощаться. 25 января, не предупредив меня, пришли читать ей отходную. Когда я увидела батюшку, сильно встревожилась.

— Кто это догадался? — спрашиваю.

— Полно, не тревожься, маменька. Ведь это ничего, молитва Богородице только, — сказала Пелагея Ивановна.

— Что это, Пелагея Ивановна, видно, ты уж и вправду умереть хочешь? — сказала я, а у самой сердце разрывается.

— Умру, маменька, — отвечает. — И кто меня помнит, того и я помню. И если буду иметь дерзновение, за всех буду молиться.

— А матушку-то так и оставишь?

— Нет, маменька, я там ей еще больше помогу: буду Господа за нее просить.

После этих слов она совсем умолкла. С 28-го даже глаз не раскрывала. В воскресенье, 29 января, к вечеру начался у блаженной сильный жар, она не могла уже спать, а в двенадцать часов ночи на понедельник, 30 января, вдруг успокоилась совершенно, тихо, крепко и глубоко заснула. И вот в этом последнем земном своем сне она во втором часу ночи стала дышать глубже и реже, и в четверть второго Пелагеи Ивановны не стало (в праздник трех святителей и в день кончины своей матери Прасковьи Ивановны).

Убрали блаженную в беленькую рубашку и сарафан, положили большой серый шерстяной платок на плечи, повязали голову белым шелковым платочком, одним словом, нарядили так, как она при земной жизни наряжалась. А так как она любила цветы, то в правую руку дали ей букет цветов, на левую надели черные шелковые четки, потому что батюшка Серафим, благословляя ее на подвиг юродства Христа ради, сам дал ей четки.

Три дня Пелагея Ивановна находилась в своей крошечной келейке. Было битком набито народу, все время зажигались свечи, непрестанно совершались панихиды, жара стояла нестерпимая. Несмотря на все это, она лежала в гробе, моя красавица, точно живая. На третий день вечером положили ее в прекрасный кипарисовый гроб и перенесли в теплую зимнюю Тихвинскую церковь. Здесь, по окончании церковных богослужений, ни день, ни ночь не умолкало чтение Псалтири, непрестанно совершались по усопшей панихиды — от тридцати до сорока в день, постоянно горели вокруг гроба свечи. Кроме монастырских, стекались со всех епархий тысячи мирян, которые благоговели перед нею. Многие плакали и скорбели, что лишились своей матери, утешительницы и молитвенницы.

Все это производило какой-то благоговейный переворот в душе всякого, здесь находившегося, умиляло даже жестокие сердца. Народу не только не убывало, но, напротив, прибывало с каждым дн