Ксеркс — страница 38 из 40

— Солнце на мантии вышло у меня прекрасно.

— Свят, свят, свят! — забормотали рабыни, пав на мраморные плиты пола.

И вдруг снаружи доносится звук, набирающий громкость. Неужели — наконец-то! — безупречная персидская царская почта доставила письма от Мардония и пребывающих с ними князей, предназначенные их матерям, жёнам и дочерям?

— Должно быть, почта, — говорит царица Аместрида. — Давненько я ничего не получала от своего отца Отана.

Однако это была не почта, а нечто такое, природу чего нельзя было сразу определить. Какой-то шум, становившийся всё более громким и доносившийся через внутренний двор из того крыла дворца, которое занимал сам Ксеркс. Женщины встревожены. Они не знают, что думать… Должно быть, убийство, поджог или какая-нибудь подобная жуть. Мысль о поражении Мардония просто не приходит им в голову, ибо из Греции до сих пор приходили лишь победные реляции. Афины были взяты уже дважды. О Фермопилах женщины и слыхом не слыхали. Рассказывая о Саламине, Ксеркс ограничился парой слов. Действительно, в этой битве пали его братья, сыновья и племянники. О них скорбели, их оплакали, и теперь на женской половине считали, что победоносные персы мстят за всех, кто погиб в этой войне. Посему мысль о разгроме в Элладе даже не приходит им в голову, скорее убийство, пожар и что-нибудь ещё более ужасное. И все вскакивают, буквально трепеща от любопытства: и вдовствующие царицы, и Аместрида, и младшие княжны, и все наложницы, и все рабыни.

По внутреннему двору они бегут к царским покоям. Там уже стоит стража, стоят евнухи и придворные. Неописуемое смятение царит здесь, и вдруг посредине приёмного зала появляется Ксеркс; глаза у него безумны, кулаки стиснуты, а перед царём стоит Артабаз, который, как полагали, находился в Элладе или в Европе, как было принято говорить. Ксеркс спрашивает:

— А Мардоний?

— Мардоний пал, — отвечает царю Артабаз.

Вопль отчаяния срывается с губ всех женщин. В едином, всеобщем порыве отчаяния они воздевают руки к небу, а Артозостра кричит:

— Мардоний! Мардоний пал!

Она не в силах поверить этим словам. Они немыслимы. Артозостра и Артистона, бабка Мардония, бросаются друг другу в объятия. Лёгким ударом плети Атосса прогоняет со своего пути любопытствующих рабынь. Вдовствующая царица приближается к своему сыну. Муж Артаинты, юный князь Дарий, прискакал из своего лагеря. Даже Артаксеркс, малое дитя, прибежал вместе с наставником и евнухами из внутренней части дворца.

Артабаз повторяет:

— Мардоний пал.

Вновь крики, вновь жесты отчаяния. Волной прокатывается горе по всему дворцу. Теперь и ничтожнейший из рабов уже знает о кончине Мардония. И все торопятся к царским покоям. Все хотят услышать из уст Артабаза о скорбной битве при Платеях и о гибели Мардония.

— Трус! Ты бежал с поля брани! — кричит Ксеркс.

И Артабаз соглашается. Да, он бежал, бежал с сорокатысячным отрядом. Но только потому, что сопротивление было уже невозможно, и раз царь укоряет его этим бегством, что ж, ему жаль, что он не вступил в сражение и не погиб там. Но бежал он совсем не по трусости. Он бежал, потому что видел и чувствовал судьбу персов, потому что сражаться было немыслимо, и об этом подобало известить Царя Царей.

— Кто ещё явился бы в Сузы с такой вестью! — восклицает Артабаз. — Что теперь для меня жизнь после позора, павшего на головы всех персов!

— Где же твоё войско? — спрашивает Ксеркс.

— Где моё войско? Я сумел привести его в Фессалию. Я сказал фессалийцам, ещё ничего не знавшим о Платеях, что Мардоний со своей ратью следует за мной по пятам. Я сказал им, что мне надо спешить. И бежал. И фессалийцы поверили мне. В противном случае они взбунтовались бы и убили меня, о, царь! И тогда никто не принёс бы эту весть в Сузы. Но таким образом я обеспечил собственное бегство и направился через Фракию. Русла рек пересохли, в полях не было ни единого зёрнышка. Я терял людей повсюду. Они падали при дорогах. И фракийцы — или мор — разделывались с ними. Вся дорога, ведущая от Фессалии до Византия, усеяна трупами моих воинов, и птицы расклёвывают их.

Повсюду звучат стенания и причитания женщин, превратившихся в усердных плакальщиц; тысячи рук вздымаются к небу — во дворе, галереях, по всему дворцу. Рыдают бабушка и жена Мардония, его малые дети, облако скорби накрывает их. Она заполняет дворец, вытекает на улицы и охватывает все Сузы. Теперь каждый знает о Фермопилах, знает о Саламине и о Платеях. Всем до единого известно, что бог Персии не помог собственному народу. Все знают, что персидское войско разбито, а флот погиб, что вся миллионная рать со всеми союзниками сгинула в ничто, как и тысячи кораблей, пусть персы высекли море и пробили насквозь гору… хотя при жизни Кира Персии было уготовано мировое господство.

Сам Ксеркс бежит в свои покои, спасаясь от скорбного хора. Бросившись на кушетку, Царь Царей взирает сквозь открытое окно на сад. Безразличные пальмы тянут свои перистые листья к летнему синему небу. Всё осталось прежним: торсы быков, поддерживающие кедровые балки, львы, расхаживающие на покрывающих стены глазурованных плитках, и эмалевые рельефы воинов возле двери — чудовищно могучих, мускулистых копьеносцев. Глядя в пространство, Ксеркс спрашивает себя, как всё это могло случиться. Братья его Аброком и Гиперант погибли при Фермопилах, брат Ариабигн и племянники с зятьями пали при Саламине; Тигран — каким же высоким и великолепным он был! — вместе с Мардонием лёг на поле возле Платеи… А ещё Мардонт, Артаинт, Ифамитр… Все они пали! О горе, горе! Все пали!

Царь Царей в бешенстве, он не верит самому себе: неужели горстка каких-то дорийцев сумела поставить под угрозу существование Персидской державы?! Он встаёт, ходит вперёд и назад и слушает. Ему кажется, что пронзительные, ничем не сдерживаемые, скорбные вопли женщин, войдя в уши, жалят самый его мозг. Он вновь бросается на кушетку, падает во всей сокрушённой гордыне и смотрит, смотрит перед собою в пространство, словно безумный.

А в дверном проёме перед приспущенной занавесью, между гигантскими копейщиками из эмали и покрытого глазурью камня, стоят человеческие фигуры — шестеро знатных телохранителей. Главный — Артабан. Мечи их обнажены. Они недовольны исходом войны. Артабан, сын Артабана, племянник Ксеркса, сам не прочь возложить на свою голову тиару Персидской державы. Всемером они готовы убить Ксеркса, как некогда Дарий и шестеро персов убили псевдо-Смердиса. Разве это мгновение повторится, разве удастся найти лучший повод для цареубийства?! Нужно всего лишь оставить его в тайне, отправить царские останки в дакхму «башню молчания» — на потребу грифам и всколыхнуть в городе всеобщую ярость против царя, проигравшего войну с Элладой, погубившего войско и флот. А потом подготовить бунт и во дворце. Вот он! Вот он, Ксеркс, забывший о своей гордыне, глядящий в пустоту безумными глазами! Разве может найтись более удобное мгновение?

Честолюбивые заговорщики прикидывают, взвешивают шансы.

Но женское горе терзает уши, подрывает предприимчивость и отвагу в сердцах мужчин.

— Нет… нет! — шепчет Артабан, сын Артабана. — Пусть это случится потом.

И знатные персы уходят. Отступает и Артабан. Опускается на место приподнятая штора. Ничто не движется: ни гигантская мозаика, ни львы на фризе, ни пальмы в саду, ни Ксеркс, глядящий перед собой обезумевшими глазами.

— Мардоний! — жалобно стонет он. — Мардоний! Ифамитр! Ариабигн! Аброком! Гиперант!

— Мардоний! — доносится до ушей его скорбный вой с далёкой женской половины, гулко отражаясь от стен. — Мардоний, Мардоний!

Глава 57

Прошло семь лет. Афины за эти годы, последовавшие за славной победой, сделались новым городом, первым во всей Элладе. Афины расцвели, превзойдя все прочие греческие города и облик города уже предвещал то чудо, которое произойдёт с ним через несколько десятилетий. Почки золотого века набухали. Они уже лопались здесь, в Афинах, перестраивавшихся с лихорадочной торопливостью, пряных жизненной силы, растекавшейся во все стороны и отыскивавшей для себя новое русло. Афины полны были этой пьянящей субстанцией, вдохновлявшей любую деятельность, придававшую ей славный и новый порыв. Предстояло возобновить торговые предприятия, соперничающие с самой Финикией, родить гениальную дипломатию молодой, но уже знаменитой морской державы, достичь её ещё более гениальных интеллектуальных свершений. Наконец, надлежало поднять человеческую мысль к ещё не достигнутым прежде высотам. Наступала пора величайших художественных достижений в слове, линии, форме, поэзии, скульптуре и архитектуре — апофеоз человеческого гения в его совершенстве.

Прошло семь лет после Платейской битвы. Шёл великий праздник, Афинские Дионисии, учреждённые ещё Писистратом и после войны каждый год отмечавшиеся со всё большим восторгом и великолепием благодаря морской гегемонии Афин, подчинивших себе прочие города-государства. Три священных дня были посвящены богу Дионису, каким его понимали в Афинах, — богу жизни и молодости, радости и праздника. Шёл девятый день месяца элафеболион, соответствующего апрелю в хронологии последующих столетий, и солнечный свет этого дня был светом юга, пьянящим солнечным светом Аттики, золотым, словно мёд Гиметта.

К жужжанию пчёл в простиравшемся во все стороны прозрачном воздухе примешивалось жужжание толпы, заполнявшей улицы и площади, Агору и склони Ареопага, холма, примыкающего к Акрополю. Толпа кишела вокруг дожидавшегося метаморфозы старого храма Афины Паллады, коему скоро предстояло превратиться в блистательный Парфенон, спускалась к театру Диониса — бога, которому был посвящён радостный праздник Фиалки, сплетённые в венки, и розы во всей разноцветной красе, букеты из роз — их покупал всякий, мужчина то или женщина, ощущавший в эти дни неодолимое опьянение — не от сока гроздей Диониса, которые поспеют ещё не скоро, после летней жары, — а от праздничной радости и силы счастья. В те дни оно пропитывало собой воздух и свет, трепетный и искрящийся, словно бы в самом эфире повсюду были подвешены незримые, сами собой поющие лиры.