Толстой затем подвергает критике теории, которые служат оправданием существующего порядка вещей, причем главной мишенью оказывается «столь долго царствующая теория Гегеля с его положением разумности существующего и того, что государство есть необходимая форма совершенствования личности<.. .>» (25: 317). Толстой перефразирует здесь известное высказывание из «Философии права» («Was vernьnftig ist, das ist wirklich; und was wirklich ist, das ist vernьnftig»). Упрощая, согласно русской традиции, идею Гегеля, он видит в ней призыв к принятию существующего государственного устройства и в этом качестве - carte blanche на насилие человека над человеком*177*.
Заметим, что Толстой и раньше не упускал случая отметить свое негативное отношение к Гегелю как к слабому мыслителю и пустому человеку, от которого «нечего взять»*178*. Тем не менее в трактате «Так что же нам делать?» Толстой, не называя Гегеля, активно использует его парадигму господства и рабства; при этом он открыто нападает на его отношение к власти и государству.
Обратившись (в главе XXVIII) к подробному объяснению заблуждения, что можно жить чужим трудом, Толстой поясняет, что целых три «вероучения» сплотились, чтобы оправдать этот обман (25: 326). Первое - это «церковно-христианское вероучение», оправдывающее различие между людьми волей Божией. Второе - «государственно-философское вероучение», выразившееся вполне в Гегеле («все разумно, все хорошо, ни в чем никто не виноват») (25: 327). Во времена его молодости, иронически замечает Толстой, «гегельянство было основой всего», а теперь «об нем нет и помину»; также исчезнет и «лжехристианство»11791. (По свидетельству и других современников, в 1840-е годы философия Гегеля пользовалась авторитетом религии или веры11801.) И наконец, существует и третье, ныне царствующее вероучение, выдвинутое новым классом людей, не служащих ни церкви, ни государству (25: 327; 330).
Толстой останавливается затем на оправдательных теориях этого нового сословия. Эти люди нападают на слуг церкви, государства и войска, признавая их деятельность вредною, и уже не опираются на идеи «божеского избрания» или «философского значения государства»; во главе этого нового сословия стоят ученые и художники. Думаю, что Толстой нападает здесь на так называемую русскую интеллигенцию (не называя этого слова), с его точки зрения - еще один паразитический класс.
«Царствующее сословие ученых и художников» оправдывает свое освобождение от труда разделением труда: одни люди выполняют «мускульную» работу, другие - «мозговую» (25: 330). Но прежде чем перейти к этой теме, Толстой (в главах XXIX-XXX) кратко описывает и отвергает различные умственные теории - и философские учения (от Платона до Гегеля), и современные научные воззрения (Мальтуса, Дарвина, Конта, Спенсера). Затем он возвращается к идеологии нового паразитического класса, занятого интеллектуальным трудом, и обращается (в главе XXXI) к идее разделения труда на физический и умственный. (При жизни Толстого теория разделения труда, разработанная Адамом Смитом, была вполне актуальной, получив новое развитие после Дарвина, в частности в «Капитале» Маркса.) «Разделение труда!» (25: 348). Одни заняты умственной, духовной, другие - мускульной, физической работой. Людям нового сословия, сословия умственного труда, кажется, что происходит правильный обмен, а происходит самое простое, старое насилие (25: 348). В наше время не люди церкви или государства, а именно люди науки и искусства являются главными адептами такого насилия.
Здесь Толстой возвращается к теме, которую он затронул в «Исповеди», когда писал о сакрализации искусства и возведении художников в статус жрецов. Тогда он отрекался от ложной веры и от чина жреца этой веры; сейчас, вооруженный понятиями, заимствованными из политической философии и экономики, он подвергает эту ситуацию разностороннему анализу. Так, он возвращается (в главе XXXII) к гегельянской парадигме Господина и Раба, применяя ее к людям духовного и физического труда. Этот агрумент сформулирован в терминах диалога между «я» и «ты» (или «вы»): Ты, или скорее вы (потому что всегда многим надо кормить одного), вы меня кормите, одевайте, делайте для меня всю ту грубую работу, которую я потребую <...>, а я буду делать для вас <.> умственную работу <.> Вы давайте мне телесную, а я буду давать духовную пищу (25: 349).
Этот расчет, рассуждает Толстой, был бы верен, если бы это был свободный и взаимный обмен и условия труда были бы одинаковы. Между тем дело обстоит иначе. Производитель духовных ценностей говорит: «Для того, чтобы я мог вам дать духовную пищу, вы кормите, одевайте меня, выносите за мной мои нечистоты» (25: 349). В свою очередь, каждый работник мог бы сказать: «Прежде чем мне служить вам телесной пищей, мне нужна духовная пища, и, не получив ее, я не могу работать <...>» (25: 349).
Этот гипотетический диалог затем подвергается проверке практикой: «Что, если рабочий скажет это? И если он скажет это, ведь это будет не шутка, а только самая простая справедливость» (25: 350). В этот решительный момент Толстой начинает говорить от первого лица множественного числа («мы»). Он включает себя в число тех «ученых и художников», тех «производителей духовной пищи», тех «мы», которые живут трудом других людей, и в его словах звучит жестокая ирония: Что же ответим мы, люди умственного труда, если нам предъявят такие простые и законные требования? Чем удовлетворим мы их? Катехизисом Филарета <.> и листками разных лавр и Исакиевского собора - для удовлетворения его религиозных требований; сводом законов и кассационными решениями разных департаментов и разными уставами комитетов и комиссий - для удовлетворения требований порядка; спектральным анализом, измерениями млечных путей, воображаемой геометрией, микроскопическими исследованиями, спорами спиритизма и медиумизма, деятельностью академий наук - для удовлетворения требований знания <...>? (25: 350).
Авторский тон достигает особой эмоциональной интенсивности, когда речь заходит об эстетических потребностях работника физического труда: Чем удовлетворим его художественным требованиям? Пушкиным, Достоевским, Тургеневым, Л. Толстым, картинами французского салона и наших художников, изображающих голых баб, атлас, бархат, пейзажи и жанры, музыкой Вагнера или новейших музыкантов? Ничто это не годится и не может годиться <.> (25: 350). В этот момент становится ясно, что «Л. Толстой», известный русский писатель, - это не тот человек, который является автором «Так что же нам делать?».
(Что касается картины состояния живописи и музыки, то она вполне соответствует представлениям о том, что такое искусство и каково его назначение, к которым Толстой позже пришел в своем знаменитом трактате «Что такое искусство?»*181*.)
Толстой возвращается (в главе XXXIII) к идее исторической смены власти: «было время, когда церковь руководила духовной жизнью людей», затем это делало государство, теперь - наука и искусство, в свою очередь злоупотребляя властью для того, чтобы пользоваться трудом, нищетой и страданиями других людей (25: 352-354). Он обрушивается на теорию прогресса, вступая (в главах XXXV-XXXVII) в диалог с теми из своих современников, кто оправдывает существование наук и искусств тем, что они движут вперед человечество. Толстой поясняет, что не отрицает науку и искусство, но выступает во имя «истинной науки и истинного искусства» (25: 363). «Деятельность научная и художественная в ее настоящем смысле только тогда плодотворна, когда она не знает прав, а знает одни обязанности» (25: 373). Истинное искусство должно быть «понятно» и «полезно» народу. (Каковы эти обязанности и как именно быть понятным и полезным народу - этого Толстой не проясняет.)
«Так что же нам делать? Что же нам делать?» - повторяет вновь Толстой в начале главы XXXVIII (25: 376). (Он поясняет, что «мы» - это те, кто находится в положении людей привилегированных, то есть людей умственного труда.) Обращаясь затем к себе самому («я»), он дает несколько ответов: «Прежде всего, на вопрос, что делать, я ответил себе: не лгать, ни перед людьми, ни перед собой <...>» (25: 376). Тот, кто не будет лгать перед собой, «он найдет, что, где и как делать» (25: 378). Лишь одно может помешать в этом: ложно высокое мнение о себе и о своем положении по отношению к другому (25: 378). И потому второе, что надо делать человеку нашего круга, - это «покаяться», то есть осознать себя не благодетелем народа, а глубоко виноватым и никуда не нужным человеком (25: 379). После долгой оттяжки он формулирует наконец и третий ответ: человек нашего образования должен «выучиться не жить на шее других», а именно, уничтожив ложное разделение труда, заняться всем тем, что необходимо для того, чтобы поддержать свое существование (25: 379). «На вопрос, что надо делать, явился самый несомненный ответ: прежде всего, что мне самому нужно: мой самовар, моя печка, моя вода, моя одежда - все, что я могу сам делать»
(25: 382). Если перевести этот вывод на язык гегелевской диалектики, получается, что Господин должен отказаться от своего привилегированного статуса и взять на себя все задачи, предоставленные Рабу.
«Я кончил, сказав все то, что касалось меня, - заявляет Толстой, начиная следующую главу (XXXIX), - но не могу удержаться от желания сказать еще то, что касается всех» (25: 392). И его рассуждения продолжаются. Затянувшаяся «статья», над которой Толстой работал в течение восьми лет, представляет собой более чем двести страниц печатного текста и приходит к концу только в главе XL. В заключение Толстой, пояснив мужчине «закон труда», поясняет женщине, что ей надо делать, а именно соблюдать «закон рождения детей» (25: 411).
«Хозяин и работник»
Вскоре Толстой направил свои усилия на создание таких произведений искусства, которые могли бы удовлетворить духовные потребности рабочего человека, оставшегося не удовлетворенным (как он писал в «Так что же нам делать?») Пушкиным, Достоевским, Тургеневым, Л. Толстым.