Кто и как изобрел Страну Израиля — страница 19 из 71

жества очертили контролируемые ими территории — по окончании многочисленных войн — в дипломатических соглашениях. Однако территориальные конфликты прошлого (их было немало!) чаще всего не приводили к продолжительным, тем паче, к мировым войнам. Более того, территориальные притязания как таковые далеко не всегда были основной причиной вооруженных столкновений. До начала эпохи национализма вопрос о линиях, разделявших территории государств, обычно не считался вопросом жизни и смерти.

Это важное обстоятельство находит богатое эмпирическое обоснование в поучительной книге Питера Сэлинса[144]. Этот исследователь глубоко изучил образование — и преобразования — границы между Францией и Испанией в Пиренейских горах начиная с XVII века. Он указал, что в государствах старого времени суверенитет юридически связывался в основном с личностями подданных и лишь в значительно меньшей степени — с территорией. Медленное и постепенное формирование границы, поначалу — воображаемой линии, весьма неточно обозначенной находящимися далеко друг от друга пограничными камнями, приняло совершенно другой характер во время Французской революции. Между концом XVIII века и 1868 годом, когда было подписано окончательное соглашение о границе между двумя странами, территория превратилась в официальное имущество нации. Превращение ничем не огороженного приграничного района в территорию, четко разделенную новой пограничной линией, представляло собой, по существу, «приручение» пространства, преобразованного в «земельную» родину[145].

Бенедикт Андерсон уже выдвигал эту идею в своей новаторской книге «Воображаемые сообщества». Он писал:

«Согласно современным представлениям, суверенитет государства в полной мере, решительно и одинаково действует на каждом квадратном сантиметре его очерченной законом территории. Однако в рамках старинных представлений, определявших государства через их центры, границы были дырявыми и неопределенными, а суверенитеты незаметно растворялись один в другом»[146].

Всякое национальное государство на начальном этапе своего формирования — точь-в-точь как начинающий предприниматель, сколачивающий первый капитал, — мучимо территориальным голодом и жаждет раздвинуть свои границы, иными словами, преумножить земельную собственность. Соединенные Штаты, к примеру, родились с врожденным инстинктом к территориальным аннексиям. По существу, это государство отказывалось рассматривать свои границы иначе как гибкие контуры «приграничных территорий» (frontier), которые раньше или позже должны к нему отойти. Таким же образом поступали и все остальные государства колонистов, будь то в Африке, в Австралии или на Ближнем Востоке[147].

В ходе Великой Французской революции зародилась новая концепция «естественных границ», побуждавшая революционеров требовать присоединения к своим странам территорий, примыкавших к большим рекам или высоким горам, находившимся подчас далеко от старых «искусственных границ». Именно таким образом сначала революционная фантазия, а затем и фантазия Наполеона «включили» Рейнскую область и Нидерланды в Большую Францию. Германская национал-социалистическая революция с самых первых шагов открыто опиралась на теорию «жизненного пространства», распространяя ее на Польшу, Украину и западную часть России. Эта теория стала одной из главных причин Второй мировой войны.

Не случайно первые национальные государства стали ведущими колониальными державами. Разумеется, территориальная экспансия имела экономические мотивы и стимулы и была обусловлена, среди прочего, все возраставшим технологическим превосходством Западной Европы над большей частью остального мира. Вместе с тем энтузиастическая поддержка заморской территориальной экспансии патриотически настроенными массами стала важнейшим элементом, способствовавшим лихорадочному расширению колониальных империй. Общеизвестно также, что разочарование народных масс в странах, не поспевших к разделу колониальной добычи, подтолкнуло немалую их часть к радикальному и агрессивному национализму.

Национальные государства третьего мира, возникшие в ходе борьбы против колониальных держав, начали свое территориальное обустройство с кровавых пограничных конфликтов. Таким образом, столкновения между Вьетнамом и Камбоджей, Ираном и Ираком, Эфиопией и Эритреей мало чем отличались от войн, которые Британия и Франция, Франция и Пруссия или Италия и Австрия вели между собой сотней лет раньше. Подъем демократического национализма в Восточной Европе привел к серии войн в бывшей Югославии и появлению новых «справедливых границ» на старом европейском континенте.

Процесс превращения земли в национальное достояние чаще всего брал свое начало в административных центрах, однако со временем он становился неотъемлемой составляющей широчайшего общественного сознания, подгонявшего и завершавшего его «снизу». В отличие от происходившего в досовременных обществах, массы становились теперь жрецами и стражами новой священной земли. Так же как в религиозных культах прошлого священный центр был недвусмысленно отделен от окружавшего его секулярного пространства, так в новом мире каждый квадратный сантиметр общей собственности становился частицей священного национального пространства, об оставлении которого не могло быть и речи. Из этого, впрочем, не следует, что секулярные «внешние сантиметры» не способны при случае стать священными «внутренними сантиметрами» — присоединение дополнительных земель к национальной территории всегда считалось добрым патриотическим делом. Однако от родины нельзя оторвать ни пяди!

В тот самый момент, когда границы стали обозначением размеров национального владения и превратились из условных горизонтальных линий на плоскости в священные линии, разделяющие пространства в глубине земли, в море и в воздухе, они стали почетными, обязательными, благородными, вызывающими уважение национальными атрибутами. Иногда их местоположение опиралось на долгую древнюю историю, иногда — на чистую мифологию. Все наличные крупицы примордиальной информации, свидетельствующие о присутствии, тем более, о доминировании «этнической» группы — являющейся вроде бы первоисточником или демографической основой современной нации — на том или ином куске земли, становились фиговыми листками для экспансии, завоевания или колонизации. Любой третьестепенный миф[148], любое попутное упоминание, из которых можно выжать горчичное зерно легитимации территориальных прав, немедленно превращались в идеологическое оружие, в конвейер, производящий жизненно необходимую «национальную память»[149].

Поля древних сражений стали местами настоящих паломничеств. Могилы тиранов прошлого, впрочем, как и жестоких бунтовщиков, обратились в государственные исторические памятники. Завзятые атеисты, проникшиеся пламенным национализмом, начали приписывать молчаливым ландшафтам примордиальные или — иногда — трансцендентные качества. Революционеры-демократы, даже социалисты, еще недавно проповедовавшие братство народов, проливали слезы над следами монархического, империалистического и даже культового прошлого, чтобы таким образом обосновать свое право контролировать как можно более обширную территорию.

В дополнение к сиюминутному, основанному на грубой силе овладению территорией почти всегда возникала необходимость в обретении длительного исторического времени, способного «окутать» национальное пространство и придать ему вечную, вневременную ауру. Большая политическая родина при любых обстоятельствах является чересчур абстрактной, поэтому она остро нуждается в вещественных опорах двух [разных] сортов — временных и пространственных. Поэтому, как уже отмечалось выше в несколько иной форме, наряду с историей, география также стала частью новой педагогической теологии. В рамках этой теологии национальная почва покусилась на долговременную духовную гегемонию божества и в немалой степени заменила собой небеса: в Новое время стало куда как позволительнее скептически отзываться о боге, нежели о земле предков.

* * *

Огромная абстрактная родина стала в XIX и XX веках сверхзвездой национальной политики — впрочем, как и политики межнациональной. Миллионы погибли за нее, миллионы убивали ради нее, мириады людей хотели жить только в ней. Однако могущество родины, как и всех прочих исторических инноваций, не было безграничным и, уж тем более, вечным.

Родина имела внешние границы, определявшие ее территорию; имелась у нее и внутренняя граница, ставившая предел ее ментальному могуществу. Когда жизнь людей становилась невыносимой, прежде всего когда они утрачивали возможность достойно содержать свои семьи, дело нередко доходило до эмиграции в другие страны. Посредством эмиграции люди меняли национальную территорию, как меняют красивую, но сильно поношенную одежду: с сожалением, однако вполне решительно. Массовая миграция характеризует современную эпоху никак не меньше, чем процесс «национализации» населения и построения «родины» для его нужд. В нередкие в Новое время периоды нужды и экономических кризисов, преследований и притеснений многие миллионы людей, невзирая на трудности, связанные с вырыванием корней и переездом в незнакомые места, перебирались в «жизненное пространство», обещавшее им лучшую и более спокойную участь, нежели страна исхода. Нелегкий процесс укоренения в новообретенных родинах попутно делал эмигрантов патриотами. Даже если в первом поколении это превращение не слишком удавалось, следующее поколение уже носило образ новой родины глубоко в сердце.

Любое политическое явление, с большим успехом появляющееся на том или ином историческом этапе, в конце концов завершает свою карьеру и покидает соответствующую арену. Национальная родина, начавшая свой путь в XVIII веке и развившаяся в естественную, нормативную среду обитания людей, ставших ее гражданами, к концу XX века начала проявлять первые признаки «износа». Она еще отнюдь не исчезает, в кое-каких «темных углах» планеты люди продолжают умирать за клочок национальной почвы, однако во многих других регионах классические границы между государствами стали постепенно «растворяться».