Возрождение американской идентичности
Глава 11Линии разлома в былом и настоящем
Современные тренды
Грядущее американской идентичности в значительной мере зависит от реализации следующих трендов в современном американском обществе:
— фактического исчезновения этнической компоненты как источника идентичности белых американцев;
— постепенного стирания расовых различий и уменьшения значимости расовой принадлежности;
— растущей численности и растущего влияния испаноязычной общины, следствием чего является тенденция к языковому и культурному разделению Америки;
— расширения пропасти между космополитической идентификацией элит и приверженностью нации традиционной идентичности.
При определенных обстоятельствах эти тренды способны привести к нативистской реакции, резкой поляризации американского общества и расколу американского социума.
На обострении восприятия идентичности также скажутся осознание уязвимости Америки перед террористической угрозой и углубление международных связей, ведущее к расширению взаимодействия американцев с представителями иных культур и вероисповеданий. Не исключено, что внешнее давление заставит американцев сплотиться и поможет им вновь обрести историческую религиозную идентичность и возродить англо-протестантскую культуру.
Отмирание этнической компоненты
В конце девятнадцатого столетия американцы идентифицировали себя преимущественно с расовых позиций. Прежде всего это касалось чернокожих и азиатских иммигрантов, но и к иммигрантам белым — ирландцам, итальянцам, славянам и евреям — белые американцы относились как к представителям другой расы. Со сменой поколений и углублением ассимиляции потомки этих иммигрантов стали восприниматься уже как белые американцы; этот процесс подробно описан в книгах наподобие «Как ирландцы стали белыми», «Как евреи сделались белыми» и «Белый другого оттенка: европейские иммигранты и алхимия расы». Чтобы стать «белыми», «цветные» иммигранты вынуждены были принять господствовавшее в Америке разделение по расовому признаку и принять отчужденный статус азиатских иммигрантов и подчиненность чернокожих{491}.
За расовой ассимиляцией последовала этническая дифференциация. Экономическое и социальное положение иммигрантов первоначально зависело от той самой иммигрантской общины, к которой они принадлежали. Во втором, а тем более в третьем поколении сказывалась структурная ассимиляция. Молодые люди покидали этнические гетто, посещали многонациональные школы, колледжи и университеты, получали работу в крупных, пестрых по этническому составу компаниях и корпорациях, переселялись в многонациональные пригороды. Мало-помалу этническая сегрегация и субординация уходили в прошлое. К 1990 году в Нью-Йорке и окрестностях проживало менее 6 процентов тех, кто мог похвастаться «незамутненной» ирландской кровью в своих жилах; при этом население данного района более чем на 40 процентов состояло из потомственных ирландцев. Среди последних 75 процентов проживали в многонациональных кварталах и пригородах и только 4 процента — на «ирландских выселках». По словам профессора Реджинальда Байрона, ирландцы в Америке влились в более широкую категорию населения, вошли в число «европейских американцев среднего класса, лишившихся явно выраженных этнических характеристик, которые связывали их со страной происхождения»{492}.
Структурная ассимиляция в образовании, профессиональной деятельности, в сфере занятости и «парадигме местожительства» привела к ассимиляции матримониальной. В 1956 году Уилл Херберг в своей классической работе описал следующее явление: смешанные браки являются нарастающим трендом, однако они по большей части имеют место внутри сообществ, объединенных той или иной верой. Среди белых американцев, по мнению Херберга, можно выделить три «плавильных тигля»: протестантов, католиков и иудеев. Так, достаточно многочисленны браки между английскими и норвежскими протестантами, ирландскими и итальянскими католиками, немецкими и русскими евреями. Обладая лишь символической, призрачной национальной идентичностью, иммигранты в третьем поколении (как и предполагает «закон Хансена», гласящий, что третье поколение пытается вспомнить все то, о чем пыталось забыть второе поколение) все чаще и активнее обращаются в поисках идентичности к религии. Их стремление также усиливается тем обстоятельством, что, хотя ассимиляция требует отказа от прежней национальной лояльности и национальной идентичности, она отнюдь не подразумевает отвержения прежних религиозных убеждений{493}.
При прочих равных условиях чем малочисленнее группа, тем выше в ней количество смешанных браков. Поэтому количество «межрелигиозных» браков в США отстает от количества браков межэтнических. Поскольку в ходе переписи вопрос о вероисповедании не задавался, интересующий нас матримониальный показатель может быть установлен лишь приблизительно и по менее достоверным источникам. Тем не менее можно утверждать, что в 1990 году от 80 до 90 процентов протестантских браков заключались между двумя протестантами. Для католиков этот показатель несколько ниже, в диапазоне от 64 до 85 процентов. Эти цифры относятся к бракам состоявшимся; среди тех, кто только вступает в брак, они наверняка значительно ниже. В 1980-х годах было отмечено резкое возрастание числа католическо-протестантских браков, сопровождавшееся креном общественного мнения в сторону одобрения подобной практики. Около 50 процентов американцев итальянского происхождения, родившихся после Второй мировой войны, вышли замуж и женились на представителях и представительницах некатолических религиозных общин, в первую очередь протестантов{494}.
Евреи одновременно являются как этнической, так и религиозной общиной, причем весьма малочисленной. В начале двадцатого столетия они тем не менее демонстрировали самый низкий показатель «матримониальной смешанности» среди всех иммигрантов европейского происхождения. К 1950 году не более 6 процентов евреев вступали в браки с представителями других народов и конфессий. После Второй мировой войны произошло фундаментальное укрепление образовательного, профессионального и экономического положения евреев в США, что привело к стремительному увеличению числа смешанных браков. К 1990-м годам количество смешанных браков в еврейской общине составляло уже от 53 до 58 процентов. «Каждый год, — писал один еврейский исследователь, — в еврейских семьях по всей Америке заново переживают шок, испытанный некогда Аланом Дершовицем, узнавшим, что его сын собирается жениться на ирландке-католичке». Впрочем, если среди американских евреев возрастет число ортодоксов, количество смешанных браков непременно сократится. Вдобавок случалось и случается, что «нееврейская» сторона в этих смешанных браках после свадьбы принимает иудаизм, ослабляя влияние смешанных браков на еврейскую общину; в 1990-е годы таковых «прозелитов» среди американских евреев насчитывалось около 3 процентов{495}. Дети от смешанных браков также могут воспитываться в еврейских традициях.
В последние десятилетия двадцатого века в Америке значительно возросло количество межэтнических браков. По результатам проведенного Ричардом Альбой анализа данных переписи 1990 года, 56 процентов «белых» браков заключалось между людьми, не имеющими между собой этнической общности; 25 процентов браков приходилось на браки «промежуточные», когда, например, «жених германо-ирландского происхождения брал в жены невесту ирландо-итальянского происхождения»; наконец 20 процентов браков заключалось между теми, кто принадлежал к одной и той же этнической общине. Для некоторых этнических групп показатель «браков внутри группы» среди людей, родившихся между 1956 и 1965 годами, крайне низок: для американских поляков он равняется 7,6 процента, для шотландцев 7,0, для французов 12,1, для итальянцев 15,0, а для ирландцев 12,7 процента{496}.
Параметры межэтнических браков не совпадают с параметрами браков межрасовых за одним существенным исключением. Общая структура «внешних браков» американцев азиатского происхождения в целом соответствует структуре подобных браков среди американцев европейского происхождения. Однако многие азиатские иммигранты — японцы, китайцы, корейцы, вьетнамцы, филиппинцы, индийцы и прочие — обладают «затушеванным» чувством общей азиатской идентичности. В результате, если американцы европейского происхождения вступают в брак с себе подобными, то американцы азиатского происхождения редко женятся и выходят замуж за выходцев из Азии. В 1990 году 50 процентов американцев азиатского происхождения и 55 процентов американок в возрасте от двадцати пяти до тридцати четырех лет вступили в брак с представителями иных рас. Среди тех, чей возраст младше двадцати пяти лет, это соотношение составило 54 процента для мужчин и 66 процентов для женщин{497}.
Американцы азиатского происхождения намного более быстрыми темпами, нежели европейские иммигранты, становятся «белыми», и вовсе не потому, что делают себе пластические операции или выбеливают кожу (хотя такие случаи нередки), но потому, что их традиционные ценности — трудолюбие, дисциплина, стремление учиться, бережливость, крепкие семейные связи — как нельзя лучше соответствуют англо-протестантскому духу Америки. Разумеется, значимость этих ценностей варьируется от группы к группе, однако их наличие (а применительно к индийцам и филиппинцам — еще и знание английского) плюс высокий образовательный и профессиональный уровень иммигрантов из Азии позволяют им почти безболезненно влиться в американское общество.
Европейские иммигранты, когда-то прозванные «неподдающимися», ныне растворились в американском тигле; является ли для них этническая компонента источником идентичности? Рассмотрим два современных примера. В семье А американец еврейского происхождения женится на уроженке Кореи. Их сын женится на «чистокровной» иммигрантке из Ирана. С точки зрения наследственности внуки в этой семье будут на четверть евреями, на четверть корейцами и наполовину иранцами. Семья Б объединяет двух «стопроцентных» американцев, причем один из них — «незапятнанного» армянского происхождения, а другой ирландского. Их дочь выходит замуж за иммигранта из Египта. Ребенок от последнего брака будет на четверть армянином, на четверть ирландцем и наполовину египтянином. В обеих семьях третье поколение демонстрирует три весьма отличных друг от друга признака этнической наследственности. Что произойдет, если представители третьего поколения этих семей вступят в брак между собой? Ребенок от этого брака будет на четверть иранцем, на четверть египтянином, на одну восьмую армянином, на одну восьмую ирландцем, на одну восьмую евреем и на одну восьмую корейцем. Вдобавок примем во внимание «наследственные» вероисповедания. В семье А это иудаизм, буддизм и бахаизм. В семье Б это протестантизм, католичество и суннитский ислам. То есть ребенок от последнего смешанного брака «унаследует» все шесть религиозных традиций.
Подобного рода процессы воздействуют на природу белой Америки двумя способами. Во-первых, налицо действие принципа «плавильного тигля», разве что действует это принцип на индивидуальном, а не на общественном уровне. Кревекер и Зангвилл ошибались. Приток иммигрантов породил не единственного в своем роде «нового американца», а неисчислимое множество этнически разнящихся новых американцев. Америка переходит из стадии мультиэтнического общества с несколькими десятками этнических групп в стадию сверхэтнического общества с десятками миллионов людей «мультиэтнической национальности». В теории результатом тенденции к увеличению числа смешанных браков должна стать ситуация, по которой ни для кого, кроме родных братьев и сестер, не окажется возможной общая этническая наследственность. Во-вторых, чем больше конкретный человек наследует национальностей, тем чаще этническая идентичность становится предметом субъективного выбора. Представитель гипотетического четвертого поколения в нашем примере может с полным на то основанием считать себя ирландцем, однако его выбор будет мало чем отличаться от выбора людей, не имеющих ирландских корней, но влюбленных в Ирландию, в ее культуру, музыку, литературу, историю, язык и фольклор. Выбор этнической идентичности становится сродни выбору клуба; «этнические клубы», не исключено, начнут конкурировать между собой, привлекая людей особыми ритуалами, льготами и прелестями членства. Тот же самый гипотетический представитель четвертого поколения вполне может решить, что ему дороги сразу несколько унаследованных национальностей, и вступить одновременно в несколько «клубов». Либо же он отвергнет это наследие — или попросту забудет о нем…
Схожие проблемы стоят и перед американцами азиатского происхождения. Как заметил один из них, рассуждая о 50-процентном показателе межрасовых браков:
«Что станут обозначать слова „американец азиатского происхождения“ в будущем, если уже сейчас следующее поколение имеет родителей, принадлежащих к разным расам? От чего зависит чувство общности с расой — от биологической наследственности или от культурного наследия? От хромосом или от традиции? Будет ли эта общность предметом выбора, вопросом добровольного присоединения? Или же сработает правило „одной капли“ — чернокожие американцы все черные, а азиатские американцы все желтые? И кто тогда сойдет за белого — и кто захочет за него сойти?»{498}
Быть «американцем через черточку», то есть потомком иммигрантов той или иной национальности, становится все более затруднительным по мере того как возрастает количество «черточек», а люди получают все больше возможностей выбирать национальную идентичность. Результаты проведенного Альбой анализа данных переписи 1980 и 1990 годов показывают, что: а) национальный признак постепенно утрачивает значимость и б) демонстрирует «смещение акцентов». В переписи 1980 года 49,6 миллиона респондентов отнесли себя к англичанам (это был наивысший показатель национальной идентификации); в переписи 1990 года, в которой, кстати сказать, английская идентичность в опросных листах не присутствовала, таковых респондентов оказалось уже 32,7 миллиона человек. В 1980 году немцы и итальянцы занимали нижние позиции в списках национальных приоритетов, а в 1990 году они оказались во главе аналогичных списков, причем количество людей, избравших для себя эти национальности, возросло на 20 процентов. Около одной пятой рожденных в Америке белых, заключает Альба, в 1990 году «строго придерживались национальной идентичности»{499}. Сегодня эта цифра, разумеется, меньше.
При отсутствии национальной идентификации каким способом могут определять себя белые американцы? Альба предполагает, что источником идентичности может служить общее наследственное иммигрантское прошлое{500}. Тем не менее, хотя белые американцы все реже и реже говорят о себе с этнических позиций, вряд ли они все же обратятся к достаточно абстрактному, отстоящему от них на многие десятилетия иммигрантскому опыту предков в поисках новой идентичности. Альтернативой «иммигрантской идентичности» может стать идентичность американо-европейская (или европейско-американская). Гипотезу евроамериканизма выдвигали несколько ученых (термин «евро» не годится, поскольку закреплен за денежной единицей). Тот же Альба называет евроамериканцами тех, кто отождествляет себя с иммигрантским опытом. Джон Скрентни, Дэвид Холлингер и Орландо Паттерсон, каждый в своей книге, предлагают термин «евроамериканцы» по аналогии с «афроамериканцами»{501}. Данный термин охватывает большинство неиспаноязычных белых американцев и подчеркивает значимость европейского культурного наследия. Кроме того, он объединяет в себе как потомков первопоселенцев, так и потомков иммигрантов. Современные американцы применяют схожее по своему смыслу обозначение Hispanics или «латино» для иммигрантов из Латинской Америки. Впрочем, как кажется, введение особого названия для белых американцев несколько запоздало. В девятнадцатом столетии поселенцы и их потомки не называли иммигрантов «европейцами»; тем, кто прибывал в США из Европы, давали обозначения «через черточку», в зависимости от их национальности. В мае 1995 года Бюро переписи опрашивало белых неиспаноязычных американцев относительно «предпочтений по поводу расовой и этнической принадлежности». Лишь 2,35 процента отнесли себя к евроамериканцам{502}.
Если, как представляется вполне возможным, культура и вправду возникает в качестве основной разграничительной линии между народами и расами, американцам европейского происхождения вполне логично было бы попытаться идентифицировать себя с точки зрения культуры. Именно так и поступили Hispanics, которые всех неиспаноязычных и не чернокожих американцев, включая американцев азиатского происхождения, именуют «англо». Если вкладывать в этот термин лишь культурное, но не этническое значение, он становится вполне осмысленным. Он подтверждает значимость англо-протестантской культуры, английского языка и английских политических, юридических и социальных институтов и традиций для американской идентичности. Однако по опросу 1995 года менее одного процента неиспаноязычных белых американцев выразили готовность считать себя «англо».
Самая подходящая субнациональная идентичность для неиспаноязычных и не чернокожих американцев — «белые». В ходе опроса 1995 года 61,7 процента респондентов одобрили это название, а еще 16,5 процента предпочли определение «кавказский тип». То есть три четверти белых американцев определяют себя преимущественно с расовых позиций. Данная ситуация может повлечь за собой серьезные последствия для американского общества. В долгосрочной перспективе, как мы видели, этнические и расовые группы, изначально не принадлежавшие к «белым», могут быть ассимилированы «белым сообществом». В перспективе же краткосрочной «белая идентичность» способна провести в американском обществе глубокую линию разлома между белыми и чернокожими. В некоторых случаях, как сообщалось, белые различного происхождения декларировали «белый панэтнос» и объединялись против небелых. Что важнее, поскольку всякая идентичность требует наличия другого, «белизне, чтобы осознать себя, — писала Карен Бродкин, — необходима реальная или придуманная чернота в качестве дурного (иногда вызывающего зависть) близнеца»{503}.
Существует, впрочем, и иная возможность, более всеобъемлющая, нежели остальные. Белые американцы могут отказаться от субнациональных и «общинных» идентичностей и признать себя просто американцами. Потомки первопоселенцев часто отдавали предпочтение этому самоназванию перед «англо-американцами», «шотландо-американцами», «германо-американцами» и тому подобным. Вдобавок, как замечал Стэнли Либерсон, в ходе опросов общественного мнения, проводившихся три года подряд (1971–1973) и охватывавших одних и тех же людей, лишь 64,7 процента респондентов повторяли ответы, данные годом ранее. А треть американцев, дававших непоследовательные ответы, не слишком различалась этнически. Постоянство в ответах было характерно для 80–95 процентов чернокожих, Hispanics, итальянцев и восточноевропейцев. «Значительное снижение отмечалось среди представителей Северной и Западной Европы, так называемого „староевропейской породы“, для которой характерно наличие многих поколений предков, проживавших на территории США». Немногим более половины тех, кто обозначал свою английскую, шотландскую или валлийскую принадлежность в 1971 году, дали аналогичный ответ год спустя. В начале 1970-х годов 57 процентов населения США принадлежали как минимум к четвертому поколению иммигрантов, при этом 20 процентов нечернокожего населения в этой категории не указали никакой страны происхождения (по контрасту с первым, вторым и третьим поколениями){504}. Иными словами, в четвертом поколении этническая наследственность стремительно исчезает. А сейчас мы наблюдаем, как четвертое поколение уступает место следующему.
Увеличение числа людей, не идентифицирующих себя со страной происхождения, сопровождается возрастанием числа тех, кто называет себя просто «американцами». Бюро переписи населения в ходе опроса 1979 года и переписи 1980 года всячески пыталось исключить возможность подобного ответа. Тем не менее в 1980 году 13,3 миллиона человек, или 6 процентов населения США, назвали себя американцами, а еще 23 миллиона человек, или 10 процентов населения, не указали никакой этнической наследственности. В переписи 2000 года «устранение черточек» продолжилось. По сравнению с переписью десятилетней давности количество людей, ссылающихся на английскую наследственность, сократилось на 26 процентов, ирландскую — на 21 процент, немецкую — на 27 процентов. С другой стороны, количество тех, кто называет себя просто американцем, возросло на 55 процентов и составило приблизительно 20 миллионов человек. Особенно отчетливо эта «перемена в мыслях» обозначилась на Юге — к примеру, 25 процентов жителей штата Кентукки указали себя как американцев{505}.
Идентичность, которую белые американцы выбирают взамен обветшавших этнических идентичностей, имеет принципиальное значение для будущего Америки. Если выбор будет сделан в пользу евроамериканизма или «англо» как ответа на «испанистский вызов», культурный раскол в американском обществе станет свершившимся фактом. Если будет выбрана «белая идентичность» в противоположность «черной», неизбежно возрождение расовых конфликтов. Но национальная идентичность и национальное единство существенно окрепнут, если белые американцы воспримут слова Уорда Коннерли и решат, что «смешанная наследственность» делает их прежде всего американцами.
И это подводит нас к теме расовой принадлежности.
Раса: константа, переменная, пунктир
Каждый человек отличается от других по физическим и физиологическим характеристикам. Группы биологически схожих людей обладают характеристиками, отличающими их от других людей. Цвет кожи, разрез глаз, цвет волос, черты лица — на протяжении столетий эти характеристики считались расовыми признаками. Физические и физиологические отличия — объективная реальность; позиционирование данных отличий как расовых признаков — результат человеческого субъективизма, приписывание же этим расовым признакам особой социальной значимости — результат человеческих предрассудков.
Разница в росте между разными людьми столь же, если не более, очевидна, как разница в цвете кожи и чертах лица. Однако, за исключением пигмеев, различия в росте, пускай даже они приводили к социоэкономическим последствиям{506}, никогда не считались основой для классификации и дифференциации людей. Расизм — сугубая реальность, поскольку люди считают важными для общества такие характеристики, как цвет кожи и разрез глаз; «ростизм» же реальностью не является, поскольку люди не придают особого значения своему росту (разве что в баскетболе). Поэтому индивиды и группы классифицируют себя и других с расовых позиций. В отличие от роста, раса — не только физическая реальность, но и социальный конструкт.
Раса также может выступать в качестве политического конструкта. Правительства классифицируют своих граждан по категориям и распределяют права, обязанности и льготы в этих категориях на основе расовых признаков. На протяжении большей части своей истории правительства ЮжноАфриканской республики и Соединенных Штатов Америки дифференцировали граждан по расовым признакам: в ЮАР насчитывались четыре расовые категории, в США — от трех до пятнадцати. Ныне Южная Африка отказалась от этой практики, а США требуют от людей самоотождествления с разработанным в правительстве перечнем рас. Как в ЮАР, так и в США расовые категории служили основой легальной, государственной дискриминации по расовому признаку; в США эти категории сохранили свою политическую значимость до сегодняшних дней.
В начале двадцать первого столетия осознание расовой принадлежности и расовой идентичности в Америке представляют собой процесс, развивающийся в трех направлениях. Во-первых, различия в социоэкономическом статусе и достатке среди людей разных рас остаются практически неизменными, хотя и выказывают в некоторых местностях тенденцию к сглаживанию. С этой точки зрения Америка — по-прежнему расово разделенное общество. Во-вторых, «совмещение» расовых характеристик, пусть и медленно, но все же осуществляется, как биологически, за счет смешанных браков, так и символически и социально, благодаря тому, что индивидуальный мультикультурализм постепенно становится социальной нормой. Американцы одобряют движение своей страны от мультирасового общества с расовыми группами к сверхрасовому обществу с мультирасовыми гражданами. В-третьих, общая значимость расовой компоненты в сравнении с остальными параметрами национальной идентичности также уменьшается. Тем самым можно констатировать, что при сохранении расовых социоэкономических различий в современном мире наблюдается «стирание» и «слияние» расовых признаков. Впрочем, последний феномен может вылиться в возникновение нового расового сознания среди белых американцев, встревоженных нарастающим «оцветнением» Америки (см. раздел «Белый нативизм»).
В Америке всегда существовали и продолжают существовать различия между расами в социоэкономическом статусе и политическом влиянии. Эти различия включают в себя разницу в достатке, доходах, образовании, месте проживания, профессиональной сфере, здравоохранении, криминогенности социума (как для жертв, так и для преступников) и в других социальных сферах и институтах. В большинстве этих сфер абсолютные показатели достатка чернокожих и, в меньшей степени, испаноязычных американцев за последние десятилетия двадцатого века существенно возросли. Однако улучшение благосостояния не привело к сужению разрыва между чернокожими и испаноязычными, с одной стороны, и между белыми и американцами азиатского происхождения — с другой. Как показывают данные о совокупном доходе американских семей за последние тридцать лет, эти разрывы сохраняются.
Разница между расовыми группами, подобная той, что существовала и существует в США, доминировала в человеческих сообществах на протяжении столетий. Сегодня расовый подход определяет как внутреннюю политику ряда государств, так и отношения между государствами. В современном мире белые почти всегда занимают привилегированное положение, а выходцы из Восточной Азии стоят «выше» латиноамериканцев и чернокожих. Эти расовые различия и взаимоотношения представляют собой, по-видимому, итог взаимодействия множества факторов, в том числе исторического опыта, культуры, географии, климата, наследственности, развития социальных институтов, многовекового угнетения одних народов другими и способности групп, доминирующих в той или иной области, будь то богатство или военная мощь, распространять свое доминирование на другие области. Стирание расовых различий в достатке, статусе и влиянии — дело весьма затруднительное как в мировых масштабах, так и в пределах одной страны. Умеренные попытки осуществить такое стирание в Соединенных Штатах по своей смелости, пожалуй, превосходят любые другие попытки подобного рода. Безусловно, этот процесс будет продолжаться, однако следует отдавать себе отчет, что «смыкание пропасти», зияющей в истории, культуре и самой структуре американского общества, растянется на очень продолжительный срок. Отдельные социоэкономические различия расового свойства будут существовать столько, сколько просуществуют еще сами расы.
Что касается рас, они, конечно, будут существовать и впредь, но отнюдь не обязательно сохранят ту же социальную значимость, какой обладали в прошлом. Высокий процент смешанных браков среди белого населения ведет к отмиранию этнической идентичности. Процент смешанных браков между крупнейшими расовыми группами Америки существенно ниже, однако достаточно высок среди американцев азиатского происхождения и демонстрирует тенденцию к росту среди чернокожих. У последних процент смешанных браков всегда был крайне низок и лишь в малой степени соотносился с пропорцией черного и белого населения Америки «смешанного» происхождения. Но по сравнению со своим историческим минимумом этот процент сегодня стремительно вырос. «В 1960 году только 1,7 процента всех новых браков с участием хотя бы одного чернокожего представляли собой смешанные браки, а к 1993 году уже 12,1 процента браков заключалось между чернокожими и белыми». Процент смешанных браков зависит не только от численности расовых групп и их достатка, но и от возраста вступающих в эти браки. В 1990 году среди чернокожих от 25 до 34 лет 10 процентов мужчин и 4 процента женщин состояли в смешанных браках{507}.
Пока в незначительной, но все более увеличивающейся степени смешанные браки ведут к стиранию границ между расами. Что гораздо важнее с точки зрения социума, расовая принадлежность и расовые отличия утрачивают значимость в общественном сознании. В середине 1960-х годов в девятнадцати штатах США действовали законы, запрещавшие браки между белыми и черными; 42 процента белых северян и 72 процента белых южан одобряли эти законы. В 1967 году Верховный суд объявил эти законы неконституционными{508}. В последующие десятилетия американцы стали относиться к смешанным бракам намного более позитивно, причем это касалось всех расовых групп американского общества. В ходе опроса, проведенного Центром Пью в 1999 году, выяснилось, что 63 процента респондентов поддерживают мнение о полезности смешанных браков, поскольку те «помогают уничтожить расовые барьеры», и лишь 26 процентов не одобряют таких браков, потому что они «ведут к деградации талантов и дарований, присущих каждой расе». По опросу фонда Гэллапа, в 1997 году 70 процентов чернокожих и белых подростков «не считали межрасовый флирт чем-то особенным». По данным опроса, проведенного в 2001 году фондом Гарварда — Кайзера и газетой «Вашингтон пост», 77 процентов чернокожих, 68 процентов латино, 67 процентов выходцев из Азии и 53 процента белых полагают не имеющим значения то обстоятельство, с кем человек вступает в брак — с представителем своей или другой расы. Минимум 40 процентов американцев признались, что имели «романтические контакты» с представителями других рас. Как прокомментировал один профессор социологии, «количество смешанных браков растет не менее стремительно, чем общественное одобрение таких браков. Если у вас какие-либо предрассудки по поводу межрасовых браков — преодолевайте их: поезд уже уходит»{509}.
Одновременно с утверждением в американском обществе одобрительного отношения к смешанным межрасовым бракам ныне отмечается еще более позитивное отношение, если не сказать восхваление, к индивидуальной мультирасовости. Американцы долго воспринимали свою страну как мультирасовое общество, состоящее из расовых групп. Сегодня они все чаще воспринимают Америку как сверхрасовое общество, состоящее из мультирасовых граждан. К примеру, в 2001 году в ходе инициированного Си-эн-эн опроса общественного мнения у американцев спрашивали, хорошо или плохо для страны, «если среди американских граждан появится больше приверженцев мультирасовости, нежели принадлежности к какой-либо одной расе». «Хорошо» ответили 64 процента респондентов, «плохо» — всего 24 процента. Все больше и больше американцев склоняются к мультирасовой идентичности. В предварявших перепись 2000 года опросах свыше 5 процентов респондентов (почти втрое больше ожидавшегося показателя) указали себе две и более рас; среди лиц моложе 18 лет таковых оказалось свыше 8 процентов. По данным же переписи 14 процентов тех, кто определил себя как американцев азиатского происхождения, также указали принадлежность к другой расе; среди латино таковых оказалось 6 процентов, среди чернокожих — 5 процентов, среди белых — 2,5 процента. В целом немногим менее 7 миллионов американцев (2 процента населения страны) сделали двойной выбор. По оценкам социологов, к 2050 году мультирасовая принадлежность станет основной характеристикой около 20 процентов американцев{510}.
В 1960-х годах был популярен лозунг: «Черное прекрасно». К 1990-м годам этот лозунг трансформировался в такой: «Двурасовость (многорасовость) прекрасна». Замечательным свидетельством изменившегося отношения к расовым отличиям является часто упоминаемая в исследовательских работах обложка специального выпуска журнала «Тайм» (1993 г.); на ней изображена очень привлекательная молодая женщина, чей образ был смоделирован компьютером по результатам обработки характерных черт различных рас. «Тайм» назвал этот образ «новым лицом Америки» в двадцать первом столетии. Также отмечалось видоизменение рекламного образа на упаковках печенья «Бетти Крокер»: светлокожая блондинка с годами преобразилась в женщину с оливковой кожей и черными волосами. В 1997 году Тайгер Вудс в знаменитом интервью назвал себя «чернокавтайцем», то есть «чернокожим кавказского типа с тайской и индейской наследственностью». Другие публичные фигуры также не упускали возможности похвалиться своими межрасовыми корнями{511}. Иными словами, в начале двадцать первого столетия индивидуальная мультирасовость сделалась благопристойной и даже модной.
Американцы также уделяют все больше внимания тому, сколь мультирасовы они были в прошлом, когда отказывались признавать собственную мультирасовость. По оценкам ученых, около 75 процентов чернокожих американцев имеют «нецветное» происхождение; по подсчетам одного специалиста, в 1970 году около 22 процентов белых американцев имели цветных предков. Историческое представление американцев о себе самих как о белых или черных не соотносилось с объективной реальностью. К концу двадцатого столетия американцы начали приводить свое субъективное представление в соответствие с объективной реальностью.
Поддерживая общественное стремление к уничтожению дихотомии черного и белого, лидеры чернокожих в 1988 году высказались за введение в обиход термина «афроамериканцы» взамен «чернокожие», поскольку новый термин «устранял расовые различия и подчеркивал культурную и этническую идентичность». Внедрение «афроамериканизма» отвергало «расовую поляризацию и позиционировало чернокожих как одну из многочисленных этнических групп внутри американского общества, наподобие ирландо-американцев, итальяно-американцев или японо-американцев». Как заявил Джесси Джексон, «назваться афроамериканцем — значит пройти культурную интеграцию». Термин быстро приобрел общественную поддержку. По данным опроса, проведенного в 1995 году Бюро переписи населения, 44,2 процента респондентов высказались за принадлежность к чернокожим, но 40,2 процента, прежде всего молодежь, предпочли назваться афроамериканцами. В 1990 году среди людей, называвших себя афроамериканцами, большинство составляли «молодые образованные мужчины, проживающие в урбанистических районах северо-востока и Среднего Запада»{512}. Учитывая непреходящую приверженность американцев к односложным словам, которыми они заменяют любые многосложные названия и обозначения, успех нового семисложного слова представляется интригующим и даже знаковым.
Нарастающая популярность в обществе мультирасового подхода проявилась, в частности, в требованиях либо убрать вопрос о расовой принадлежности из анкет для переписи 2000 года, либо вставить в эти анкеты пункт о «мультирасовой альтернативе» привычным расовым категориям. По данным опроса 1997 года, 56 процентов американцев считали, что вопрос о расовой принадлежности не имеет смысла, а 36 процентов высказывались за его сохранение. По данным опроса 1995 года, требование о введении в анкету переписи пункта о «мультирасовой альтернативе» поддерживали 49 процентов чернокожих и 36 процентов белых американцев. Американцы смешанного происхождения и те, кто имел детей смешанного происхождения, учреждали общественные организации в поддержку своих требований. В июле 1996 года в Вашингтоне состоялся Марш мультирасовой солидарности. С другой стороны, чернокожие общественно-политические группировки и объединения активно препятствовали деятельности «смешанных»; четыре такие группы — Национальная ассоциация содействия прогрессу цветного населения (NAACP), Национальная урбанистическая лига, Юридический комитет за гражданские права по закону и Объединенный центр политических и экономических исследований — обратились к правительству с призывом «не поддаваться на провокации и не торопиться с введением института „мультирасовости“, поскольку он обладает несомненным потенциалом для усиления расовой сегрегации и дискриминации чернокожих американцев»{513}. Бюро переписи населения в итоге не включило пункт о «мультирасовой альтернативе» в свои анкеты, однако позволило респондентам выбрать два из шести ответов на вопрос о расовой принадлежности. Те 7 миллионов американцев, которые воспользовались этим разрешением, почти втрое превзошли своей численностью тех, кто назвал себя «американским индейцем и уроженцем Аляски», и в семнадцать раз — тех, кто выбрал пункт «уроженец островов Тихого океана». Как мы видим, категории переписи порождают этническую и расовую идентичность. «Мультирасовая альтернатива», безусловно, имела бы тот самый эффект, которого опасались лидеры чернокожих общин: чернокожие и прочие американцы постепенно осознают, что могут на законных основаниях утверждать свою мультирасовую наследственность.
«Расовое восприятие» и расовые предрассудки остаются по сей день неотъемлемой характеристикой американского общества. Однако значимость расовой принадлежности неуклонно снижается. Колин Пауэлл однажды заметил: «В Америке, которую я люблю всем сердцем и всей душой, человек, выглядящий, как я, считается черным». Совершенно верно: при взгляде на Колина Пауэлла мы видим чернокожего американца — а также государственного секретаря США, отставного четырехзвездного генерала, триумфатора короткой и победоносной войны и принципиального сторонника многосторонности в американской внешней политике, едва ли не единственного такового в администрации президента Буша. В сравнении с другими «признаками» Колина Пауэлла цвет его кожи не имеет ни малейшего значения. В 1982 году, когда Брайант Гамбел стал первым чернокожим диктором на одном из крупнейших телеканалов, цвет его кожи играл немаловажную роль. Десятилетия спустя телеэфир заполнили дикторы, комментаторы, репортеры всех рас и всех цветов кожи; кто теперь обращает внимание на разрез глаз и форму черепа? Через полстолетия после Джеки Робинсона американцы, видя перед собой мультирасовую бейсбольную команду, интересуются исключительно результатом игры, а никак не расовой принадлежностью игроков.
Если нынешний тренд сохранится, рано или поздно стремление правительства классифицировать граждан по расовой принадлежности окажется, как выразились Джоэль Перлман и Роджер Уолдингер, «делом давно минувших дней»{514}. Когда это случится, исчезновение из анкет пунктов о расовой принадлежности ознаменует собой существенный шаг в направлении всеохватывающей, общенациональной американской идентичности. В настоящее время расовая компонента остается по-прежнему значимой, однако все больше и больше утрачивает свое значение в различных сферах жизни для большинства американцев — исключая тех, кто рассматривает снижение значимости расовой принадлежности как угрозу положению белых в Америке.
Белый нативизм
В 1993 году в «Ньюсуик» Дэвид Гейтс опубликовал рецензию на фильм «С меня хватит», в котором Майкл Дуглас исполнял роль белого отставника, бывшего сотрудника оборонного предприятия, подвергавшегося бесчисленным унижениям и оскорблениям в мультиэтническом, мультирасовом и мультикультурном сообществе. Тревоги и заботы героя Дугласа суть, по мнению Гейтса, «квинтэссенция страданий современного белого человека. С самого начала фильм противопоставляет Дугласа — типичного неудачника-одиночку в белой рубашке, галстуке, в очках и с короткой стрижкой — цветной Америке. Это карикатурное представление осаждаемого социумом белого мужчины в мультикультурной Америке»{515}.
Насколько образ, созданный Дугласом на экране, карикатурен? Прислушаемся к комментариям видного социолога, сделанным семью годами ранее по поводу голосования в Юридическом комитете палаты представителей относительно объявления импичмента президенту Клинтону. «На стороне республиканцев, голосовавших „за“, были исключительно белые англосаксы-протестанты, почти все — южане и все, кроме одного, — мужчины. На стороне демократов, голосовавших „против“, были католики, евреи, черные, женщины, гомосексуалисты — и лишь один южанин-англосакс. В подобном распределении голосов нетрудно увидеть бунт белых англосаксов против преуменьшения их роли в современных Соединенных Штатах»{516}.
Нетрудно увидеть не только сам бунт, но и его предпосылки. Было бы, пожалуй, поистине удивительно, когда бы глобальные демографические перемены, случившиеся в Америке, не породили ответную реакцию. Одним из потенциальных проявлений этой реакции должны были стать общественные движения, объединившие в своих рядах преимущественно (но не исключительно) белых мужчин, представителей пролетариата и среднего класса, которые протестовали бы против происходящих перемен и активно возражали против снижения (реального или мнимого) своего социально-экономического статуса, «переуступки» рабочих мест иммигрантам, надругательства над культурой и языком и эрозии, если даже не исчезновения, исторической идентичности страны. Эти движения опирались бы в своей идеологии на расовые и культурные принципы и были бы по сути антииспанистскими, антиафриканскими и антииммигрантскими. Им суждено было стать наследниками многочисленных расовых и ксенофобских движений, которые в прошлом содействовали осознанию американцами собственной идентичности. Безусловно, общественные движения, политические группы, интеллектуальные течения и школы, равно как и разнообразные диссиденты, разделяющие «нативистские взгляды», во многом отличаются друг от друга, однако все же обладают общностью, которая позволяет объединить их под ярлыком «белого нативизма».
Слово «белый» в этом ярлыке отнюдь не является строгим определением и отнюдь не означает, что в подобные движения заказан путь представителям других рас и других цветов кожи. Оно означает, что большинство в движениях нативистов составляют именно белые, а цель движений — сохранение (или возрождение) той Америки, которую они считают «белой Америкой». Понятие «нативизм» среди денационализованной элиты приобрело уничижительное значение: космополиты уверены, что защищать национальную культуру и идентичность и стремиться к поддержанию их уникальности бессмысленно и категорически недопустимо. Впрочем, Джон Хайам в своем классическом исследовании отношения американцев к иностранцам определяет нативизм более нейтрально — как «интенсивную оппозицию внутреннему меньшинству по причине его иностранного („неамериканского“) происхождения и чужеземных связей»{517}. В данном тексте понятие «нативизм» употребляется именно в этом, нейтральном значении, разве что слегка расширенном: во-первых, в нашем понимании «оппозиция» распространяется на социальные группы наподобие чернокожих, которые не имеют «чужеземных связей», однако не воспринимаются как коренные американцы; во-вторых, мы допускаем, что «внутреннее меньшинство» сегодня постепенно становится большинством.
Белый нативизм указанного толка не следует отождествлять с экстремистскими маргинальными группами наподобие «мичиганских ополченцев» и аналогичных движений в ряде западных штатов в 1990-е годы или неугомонными «группами ненависти», откровенно юдофобскими или антинегритянскими, наследниками незабвенного Ку-клукс-клана. Эти группы, как правило, пребывают в плену параноидальных иллюзий и воображают различные заговоры, в том числе заговор против Америки «международного сионистского движения» или секретные планы ООН по низвержению Соединенных Штатов с вершин мирового господства. Подобные группы существовали в Америке всегда и всегда были маргинальными, а их численность и влияние на общество варьировались на протяжении времени. Нападение на Уэйко и другие инциденты привели к увеличению численности отрядов «ополченцев» в середине 1990-х годов, однако уже в начале следующего десятилетия количество этих отрядов существенно сократилось: в 1994 году их насчитывалось 858, а в 2000 году — всего 194. В апреле 2001 года лидер одного из таких отрядов в Мичигане объявил о самороспуске отряда, поскольку, как писала «Нью-Йорк таймс», «у них больше не осталось людей с достаточным боевым опытом, чтобы проводить тренировки в лесах»{518}. Члены этих групп планировали нападения на официальных лиц и на правительственные здания; некоторым — например, Тимоти Маквею — удавалось осуществить планы. Безусловно, им было в чем упрекать правительство, — вспомним хотя бы инцидент в Уэйко, — но в целом их представление об Америке сильно отличалось от реальности.
Нативистские движения, возникающие на наших глазах, представляют собой, напротив, реакцию Америки на изменившуюся реальность. У лидеров этих движений будет мало общего с предводителями маргинальных групп. Многие из них окажутся, по выражению Кэрол Суэйн, «новыми белыми националистами». «Культурные, образованные, нередко обремененные степенями самых престижных колледжей и университетов Америки, эти новые националисты — совсем не то, что популисты-политики и ку-клукс-клановцы Старого Юга». Они не станут выступать в защиту превосходства белой расы, поскольку верят в «расовое самоопределение и самосохранение» и в то, что «Америка быстро превращается в страну, в которой доминируют цветные». Что важнее всего, они последуют заветам Хораса Каллена, поддержат мультикультуралистов и тех, кто привержен «дихотомичной» национальной идентичности и увяжут воедино в своей идеологии расу, этническую принадлежность и культуру. Для них раса — источник культуры, а поскольку расовая принадлежность предопределена и не поддается изменению, то и принадлежность культурная также предопределенна и неизменна. С этой точки зрения смещение «расового равновесия» в США означает смещение равновесия культурного и подмену белой культуры, которая принесла Америке славу и величие, культурами черной или желтой, отличными от белой и «нижестоящими» по сравнению с последней{519}. Смешение рас и культур — дорога к дегенерации нации. Поэтому для этих новых лидеров единственный способ сохранить Америку — это сохранить ее «белость».
Движение белых нативистов, по всей видимости, привлечет в свои ряды людей, по-разному относящихся к проблемам «белой» культуры, иммиграции, расовых приоритетов, языка и тому подобного. Впрочем, все они будут заодно в главном — в отношении к проблеме «расового равновесия», важнейшее проявление которой сегодня — сокращение численности неиспаноязычных белых среди американского населения. Данные переписи 2000 года сделали эту тенденцию достоянием общественности: в 1990 году белых среди населения США было 75,6 процента, а в 2000 году — уже 69,1 процента. Поразительнее всего то, что в Калифорнии, на Гавайях, в Нью-Мексико и округе Колумбия неиспаноязычные белые превратились в меньшинство. Особенно отчетливо тенденция проявляет себя среди городского населения. В 1990 году неиспаноязычные белые являлись меньшинством в тридцати из ста крупнейших американских городов, а в целом составляли 52 процента совокупного населения всех ста городов. В 2000 году неиспаноязычные белые оказались меньшинством уже в сорока восьми из ста городов, а их доля в совокупном населении сократилась до 44 процентов. В 1970 году неиспаноязычные белые обладали в американском обществе подавляющим преимуществом — таковых насчитывалось 83 процента от общего числа американцев. По прогнозам демографов, к 2040 году неиспаноязычные белые окажутся в Америке социальным меньшинством.
Влияние данных демографических сдвигов усугубляется отмиранием этнической принадлежности, которая предоставляла большинству белых казавшийся незыблемым субнациональный источник идентичности. Вдобавок на протяжении нескольких десятков лет группы людей, объединенных общими интересами, и транснациональные элиты фактически насаждали в обществе расовые приоритеты, «позитивные действия» и программы поддержки языков и культур меньшинств, которые шли вразрез с принципами «американской веры» и были выгодны чернокожим и цветным иммигрантским общинам. Глобализация привела к перераспределению рабочей силы, созданию новых — дешевых — рабочих мест за рубежом, нарастающему неравенству в доходах и снижению реальной заработной платы американцев. Либеральные средства массовой информации, по мнению отдельных белых американцев, широко применяют практику «двойных стандартов», живописуя преступления против чернокожих, гомосексуалистов и женщин и практически не упоминая о преступлениях, совершаемых против белых мужчин. Массовый приток испаноязычных иммигрантов угрожает целостности англо-протестантской культуры и положению английского как единственного общенационального языка. Поэтому движение белого нативизма является вполне предсказуемым и ожидаемым ответом на эти тенденции; в условиях экономического кризиса его возникновение практически неизбежно, что обусловлено рядом факторов.
Фактическая и потенциальная утрата могущества, статуса и влияния в обществе для любой социальной, этнической, расовой или экономической группы почти всегда влечет за собой усилия этой группы по исправлению положения и восстановлению своих позиций. В 1961 году в Боснии и Герцеговине население на 43 процента состояло из сербов и на 26 процентов из мусульман. В 1991 году соотношение изменилось: 31 процент сербов и 44 процента мусульман. Сербы ответили на эти перемены этническими чистками, то есть геноцидом. В 1990 году население Калифорнии состояло на 57 процентов из белых англосаксов и на 26 процентов из Hispanics. К 2040 году, по прогнозам, оно будет состоять на 31 процент из англосаксов и на 48 процентов из латино. Вероятность того, что калифорнийские англосаксы отреагируют на этот тренд по образу и подобию сербов, стремится к нулю. Вероятность того, что они не отреагируют вообще никак, тоже стремится к нулю. На самом деле мы уже наблюдаем первые признаки реакции — многочисленные референдумы по отмене льгот для нелегальных иммигрантов, отказу от программы позитивных действий и отмене двуязычного образования, а также миграция англосаксов за пределы штата. По мере того как «расовое равновесие» продолжает смещаться, а Hispanics получают гражданство и начинают принимать участие в политической жизни страны, белым группам приходится искать все новые и новые способы защиты собственных интересов.
В 1990-е годы в ряде западноевропейских стран образовались нативистские антииммигрантские политические партии, получавшие на парламентских выборах до 20 процентов голосов и даже, как в Австрии и Голландии, входившие в правительственные коалиции. В Америке белый нативизм, скорее всего, «материализуется» не как политическая партия, но как политическое движение, которое станет оказывать влияние на политику обеих существующих партий. Индустриализация конца девятнадцатого столетия обернулась разорением американских фермеров и привела к образованию множества аграрных протестных групп, включая движение популистов, ассоциации фермеров, Лигу беспартийных и Федерацию американских фермеров. В ближайшие годы двадцать первого столетия следует ожидать появления аналогичных движений и организаций, отстаивающих права белых в Америке. В 2000 году, по сообщению журнала «Экономист», калифорнийцы осознали: «Белые, которые были когда-то весьма щедры к новоприбывшим, стали вести себя как меньшинство в стесненных условиях»{520}. Логично предположить, что подобное поведение станет характерно для белых и на национальном уровне.
Отмирание этнической принадлежности порождает «вакуум идентичности», который с успехом может заполнить более широкая, нежели этническая, белая расовая идентичность. Осознание этой идентичности и ее легитимизация, безусловно, станут ответом на утверждение расовых идентичностей социальных меньшинств в 1980-е годы, после того как расу формально исключили из признаков национальной идентичности. Если чернокожим и латино позволено добиваться у правительства особых привилегий, то чем хуже белые? Если Национальная ассоциация содействия прогрессу цветного населения и «Ла Раса» («Объединенный народ») являются легитимными организациями, почему бы и белым не создать организации, которые защищали бы их интересы? Ведь, как мы видели, три четверти американцев европейского происхождения склонны к определению собственной идентичности с точки зрения расовой принадлежности.
Белая элита доминирует в американском обществе, однако миллионы белых, к элите не принадлежащих, пребывают далеко не в столь комфортном положении, не разделяют уверенности элиты в завтрашнем дне и считают, что проигрывают «расовую конкуренцию» другим социальным группам, пользующимся поддержкой элиты и федерального правительства. Этот проигрыш манифестируется не в физической реальности, но в сознании людей, и порождает страх и ненависть к представителям других социальных групп. К примеру, в 1997 году, в ходе общенационального опроса белых американцев, 15 процентов респондентов заявили, что чернокожие составляют более 40 процентов населения Америки; 20 процентов оценили численность афроамериканцев в диапазоне от 31 до 40 процентов, и 25 процентов респондентов отдали чернокожим от 21 до 30 процентов об общего населения США. То есть 60 процентов белых полагали, что чернокожие составляют как минимум 20 процентов населения Соединенных Штатов (при том, что в реальности этот показатель равнялся 12,8 процента). Далее: 43 процента белых считали, что латино составляют более 15 процентов населения Америки (в реальности — 10,5 процента). Вдобавок большинство белых американцев полагает, что они беднее, чем на самом деле, а чернокожие — богаче, нежели в действительности. И отмирание этнической компоненты усугубляет эти ощущения. Как объясняет профессор социологии Государственного университета штата Джорджия Чарльз Галлахер:
«Нравится нам это или нет, но белые среднего класса, особенно нижних его слоев, воспринимают себя как социальное меньшинство и даже как жертв. Многие из них утверждают, что не имеют настоящей культуры. У кого-то бабушка была итальянкой, а мать — француженкой, однако сегодня они настолько гибридизировались, что утратили всякую этническую принадлежность. По мере ассимиляции иммигрантов этническая составляющая обычно заполняла вакуум. Сегодня этот вакуум заполняется исключительно осознанием собственной жертвенности»{521}.
В конце 1990-х годов возникло интеллектуальное движение, утверждавшее, что «белое сознание» необходимо для лучшего понимания белыми других рас. «Мы хотим приобщить белых к расовым вопросам, — заявил один из идеологов этого движения. — Как можно строить мультирасовое общество, когда одна из групп, а именно белые, не идентифицирует себя как расу?» Сегодняшней Америке больше не свойственна «белизна», поэтому белые должны научиться воспринимать себя как всего-навсего одну из множества расовых групп. Авторы сочинений о «синдроме белых» в 1990-е годы в большинстве своем занимали чрезвычайно воинственную позицию: «Измена „белизне“, — писал один из них, — есть выражение лояльности человечеству»{522}. Разумеется, эти взгляды не пользовались популярностью у белых представителей среднего класса и пролетариата, однако внесли свою лепту в сложившееся у белых представление о самих себе как о «жертвах социума» в стране, которая совсем недавно принадлежала им.
Итак, в Америке присутствуют начатки полноценного движения белого нативизма и предпосылки ожесточенных расовых конфликтов. Возможно, Кэрол Суэйн драматизирует положение дел, однако ее красноречивые предупреждения заслуживают серьезного внимания. Мы являемся свидетелями, пишет она, «спонтанной конвергенции множества могущественных социальных сил». Под последними подразумеваются «изменяющаяся демографическая ситуация, продолжающаяся политика предоставления расовых приоритетов, растущие аппетиты этнических меньшинств, либеральная иммиграционная политика, боязнь потерять работу вследствие глобализации, насаждение мультикультурализма, возникшая благодаря Интернету возможность создавать виртуальные группы единомышленников, оказывающие определенное влияние на политическую систему». Все эти факторы «способствуют самоидентификации белых и возникновению белого нативизма, который станет логичной стадией развития американской идентичности». В результате, заключает Суэйн, Америка «все ближе подходит к границе, за которой начинаются межрасовые конфликты, не имеющие прецедентов в нашей истории»{523}.
Пожалуй, наиболее важный фактор, усугубляющий тенденцию к организационному оформлению белого нативизма, — угроза языку и культуре, исходящая от иммигрантов-латино, которые играют все более значительную демографическую, экономическую и политическую роль в Соединенных Штатах.
Бифуркация: два языка, две культуры?
Продолжающийся рост численности испаноязычного населения в США и усиление влияния Hispanics на американскую политику привели к тому, что сторонники латино открыто объявили о своих целях. Первая цель — предотвратить ассимиляцию испаноязычных иммигрантов и их интеграцию в англо-протестантское общество; вместо этого предполагается создать автономное испаноязычное социально-культурное сообщество на территории Соединенных Штатов. Поборники Hispanics, наподобие Уильяма Флореса и Рины Бенмайор, отвергают идею «единого национального общества», нападают на «культурную гомогенизацию» и трактуют призывы к признанию английского общенациональным языком как проявления «ксенофобии и культурного шовинизма». Они также нападают на мультикультурализм и плюрализм, поскольку эти концепции низводят «многообразие культурных идентичностей» до «частного уровня» и допускают, что «в общественной сфере, исключая особые случаи, требующие этнической идентификации, мы должны отказаться от национальных идентичностей и воспринимать себя нейтрально, как „американцев“». По мнению указанных выше и других авторов, Hispanics не следует приобщаться к американской идентичности — напротив, они должны «поддержать нарождающуюся „латинскую“ идентичность, политическое и социальное сознание латино». Испаноязычные жители США должны требовать (и уже требуют!) отдельного «культурного гражданства», которое подразумевает «особого социального пространства для латино»{524}.
Вторая цель Hispanics вытекает из первой и заключается в трансформации Америки из единого общества в общество двух языков и двух культур. Поборники «испанизации» полагают, что трехвековая история Америки как общества со стержневой англо-протестантской культурой и множеством этнических субкультур завершена; с их точки зрения, в Америке должны равноправно существовать две культуры — «латинская» и «английская», а также (это принципиально) два языка — английский и испанский. Латиноамериканский иммигрант Ариэль Дорфман утверждает, что сегодня необходимо принять решение «о будущем Америки. Будет ли эта страна говорить на двух языках или всего на одном?». Разумеется, он выступает за первую возможность, то есть за двуязычие. И Дорфман не одинок в своей убежденности, причем его взгляды разделяют не только в Майами и на Юго-Западе. «Нью-Йорк, — пишут Флорес и Бенмайор, — превратился в двуязычный город, в котором испанскую речь можно услышать на улице, в офисе, в общественном транспорте, в школах и в жилых домах»{525}. По замечанию профессора Пола Ставанса, «сегодня в Америке можно открыть банковский счет, получить медицинскую помощь, смотреть „мыльные оперы“, заполнять налоговые декларации, любить и умирать, не зная ни единого слова „en ingles“». Короче говоря, мы собственными глазами наблюдаем за переопределением национальной лингвистической идентичности{526}. И ведущей силой «испанизации» является массовый приток мексиканских иммигрантов, не выказывающий ни малейших признаков к «пересыханию».
В июле 2000 года Висенте Фокс Кесада стал первым кандидатом от оппозиции, сумевшим выиграть относительно свободные и честные президентские выборы в Мексике. Американцы на все лады превозносили триумф демократии к югу от своей границы. Через два дня после своего избрания, 4 июля 2000 года, едва ли не в первом публичном выступлении в новом качестве Фокс фактически высказался за предоставление полной свободы действий потенциальным мексиканским эмигрантам. «В прошлом, — заявил он, — нашей целью было открыть предохранительный клапан, позволявший 350 000 молодых людей ежегодно пересекать северную границу; при этом государство не несло за их дальнейшую судьбу никакой ответственности». А целью США было «возводить стены, полицейские кордоны и прочие барьеры на пути эмигрантов. Это не помогло»{527}. Поэтому, заявил Фокс, двум странам необходимо стремиться к открытой границе и неконтролируемому, свободному перемещению денег, товаров и людей. Мексиканский президент скромно умолчал о том, что при открытой границе товары действительно станут перемещаться в обоих направлениях, зато деньги потекут исключительно на юг, а люди — исключительно на север. Предшественник Фокса Карлос Салинас де Готари десятилетием ранее ратовал за образование НАФТА, утверждая, что ликвидация торговых барьеров приведет к сокращению иммиграции: «Берите наши товары — или наших людей». Фокс пошел дальше — он предложил Америке и то, и другое.
Иммиграция, как заметил Хорхе Кастанеда перед своим назначением на пост министра иностранных дел Мексики при Фоксе, «являлась не столько проблемой в отношениях двух государств, сколько способом решения по-настоящему серьезных проблем». Под этими последними подразумевались, естественно, проблемы мексиканские; как писал Кастанеда, «если вынудить Мексику ввести запрет на эмиграцию, это вызовет социальный взрыв в barrios и pueblos»{528}. По Кастанеде, Мексика не должна решать свои проблемы — она должна их экспортировать.
Если бы каждый год на территорию США вторгалось до миллиона мексиканских солдат и если бы 150 000 из них удавалось захватывать плацдармы, после чего мексиканское правительство начинало бы требовать от США признания правомочности этих вторжений и захватов, американцы, несомненно, пришли бы в ярость и мобилизовали бы все доступные ресурсы для изгнания захватчиков и восстановления целостности государства. Ныне происходит «тихое демографическое вторжение», сопоставимое по численности ежегодного притока иммигрантов с гипотетическим количеством мексиканских солдат из приведенного выше примера; президент Мексики утверждает, что это вторжение подлежит легализации, а американские политические лидеры (во всяком случае, так было до 11 сентября 2001 года) игнорируют «размывание» границ или даже принимают его как данность!
В прошлом американцы неоднократно и, не отдавая себе отчета в происходящем, предпринимали действия, радикально изменявшие идентичность Америки. Акт о гражданских правах 1964 года принимался во имя ликвидации расовых привилегий и квот, однако федеральные чиновники сумели полностью его извратить. Иммиграционный закон 1965 года отнюдь не предусматривал массовой иммиграции из Азии и Латинской Америки, однако нынешние иммигранты руководствуются именно этим законом. Подобные «превращения» являются результатом невнимания к возможным последствиям тех или иных решений, следствием бюрократического высокомерия и бюрократических уверток, а также, в равной мере, политического оппортунизма. Нечто подобное обнаруживается и в постепенной «испанизации» страны. Без каких-либо общественных дискуссий, без общенационального согласия на данный шаг Америка трансформируется в совершенно иное — по сравнению с самой собою прежней — общество.
Американцы привыкли к разговорам об иммиграции и ассимиляции, они склонны воспринимать иммигрантов в целом, не делая между ними различия. Тем самым они скрывают от себя особые характеристики испаноязычной, в первую очередь мексиканской, иммиграции и проблемы и вызовы, ею порождаемые. Избегая решать проблему мексиканской иммиграции и рассматривая вопрос взаимоотношений с ближайшим южным соседом в русле «типовой» международной политики, Америка провоцирует собственную метаморфозу и самостоятельно пытается лишить себя статуса страны с единым общенациональным языком и стержневой англо-протестантской культурой. Мало того, игнорируя эту проблему, американцы вселяют в испаноязычных иммигрантов уверенность в своих силах, что делает возникновение общества с двумя языками и двумя культурами неизбежной реальностью.
Если это и вправду произойдет, Америка перестанет быть «Вавилоном наоборот», в котором почти 300 миллионов человек говорят на одном (и только на одном!) языке. Нация разделится на людей, знающих английский и почти не понимающих по-испански, а потому замкнутых в пределах «англоязычной Америки», и на людей, которые знают испанский, но не знают английского, и потому замкнутых в пределах испаноязычной общины, а также на неопределенное количество людей, знающих оба языка и потому, в отличие от представителей моноязыковых сообществ, способных действовать на государственном уровне. На протяжении трех столетий владение английским признавалось в Америке жизненной необходимостью. Если новой жизненной необходимостью — для успеха в бизнесе, учебе, науке, шоу-бизнесе, политике и сфере управления — станет владение как английским, так и испанским, Америка превратится в совершенно другую страну.
По всем признакам, нынешняя Америка движется именно в этом направлении благодаря «ползучему билингвизму». В июне 2002 года в стране насчитывалось 38,8 миллиона латино, что на 9,8 процента выше численности испаноязычного населения США в 2000 году; при этом численность населения Соединенных Штатов в целом выросла за два года всего на 2,5 процента — наполовину благодаря испаноязычной иммиграции. Комбинация таких явлений, как массовый приток иммигрантов и высокий уровень рождаемости в испаноязычных семьях, влечет за собой увеличение влияния латино на американскую политику. В 2000 году 47 миллиона американцев (18 % тех, кому исполнилось пять лет, и старше) говорили дома на других языках, кроме английского, при этом 28,1 миллиона из них использовали для общения испанский. С 1980 по 2000 год количество американцев пяти лет и старше, говорящих на английском «не очень хорошо», возросло с 4,8 до 8,1 %{529}.
Лидеры испаноязычных организаций прилагают заметные усилия по пропаганде испанского языка. С 1960-х годов, как замечают Джек Ситрин и его коллеги, «активисты испаноязычного движения трактуют языковые права как конституционные»{530}. Правительственные чиновники и судьи, поддаваясь давлению этого движения, соответствующим образом истолковывают законы, запрещающие дискриминацию на основе этнической принадлежности, и разрешают детям иммигрантов учиться на языке своих предков. Двуязычное образование давно стало испаноязычным образованием; потребность в учителях испанского заставляет Калифорнию, Нью-Йорк и другие штаты приглашать на работу пуэрториканцев{531}. За одним тщательно «спланированным» исключением (дело «Лау против штата Калифорния»), важнейшие судебные решения относительно языковых прав пестрят испанскими именами: Гутьеррес, Гарсия, Инигес, Хурадо, Серна, Риос, Эрнандес, Негрон, Собераль-Перес, Кастро.
Испаноязычное движение сыграло основную роль в принятии Конгрессом решения об организации программ «сохранения культурного наследия» и двуязычного образования; в результате дети иммигрантов не торопятся поступать в моноязычные английские школы и не рвутся в английские классы. В Нью-Йорке в 1999 году «девяносто процентов учащихся, в течение трех лет посещавших двуязычные школы, не смогли адаптироваться к преподаванию в обычных школах, как изначально предусматривалось образовательной программой»{532}. Многие дети проводят в двуязычных (испаноязычных) школах не менее девяти лет. Это безусловно оказывает принципиальное влияние на степень, в которой они овладевают английским. Большинство испаноязычных иммигрантов второго и последующих поколений знает английский язык в степени, достаточной для «функционирования» в англоязычном обществе. Однако в результате массового притока все новых и новых иммигрантов испаноязычные жители Нью-Йорка, Майами, Лос-Анджелеса и других городов испытывают все меньшую потребность в изучении английского. Шестьдесят пять процентов детей, посещающих двуязычные школы в Нью-Йорке, ходят в школы испанские, поэтому они не ощущают необходимости в изучении и употреблении английского языка. Вдобавок, в отличие от Лос-Анджелеса, испаноязычные родители в Нью-Йорке, по сообщению газеты «Нью-Йорк Таймс», «побуждают своих детей ходить в подобные учебные заведения, тогда как русские и китайские родители в большинстве неодобрительно относятся к двуязычному, фактически испаноязычному образованию»{533}. Как писал Джеймс Трауб, сегодня в Нью-Йорке вполне можно провести всю жизнь в испанском окружении:
«Учитель средних классов Хосе Гарсия советует своим детям хотя бы смотреть телепередачи на английском языке. Но дети отказываются — ведь дома они говорят по-испански, смотрят испанские телеканалы и слушают испанскую музыку, и медосмотр у них проводят врачи, говорящие на испанском. Можно пройти по улице до китайской овощной лавки — и обнаружить, что китайский зеленщик говорит по-испански. При этом испаноязычным детям совершенно ни к чему стремиться за пределы их замкнутого лингвистического мирка: в Нью-Йорке достаточно школ, в которых едва ли не все преподавание ведется по-испански, а существуют еще и испаноязычные колледжи. Лишь вступая во взрослую жизнь, эти дети обнаруживают, что их владение английским не соответствует запросам рынка профессий»{534}.
Термин «двуязычное образование» превратился в эвфемизм для обозначения испаноязычного образования и приобщения детей к «латинской» культуре. Дети прошлых поколений иммигрантов в отсутствие подобных образовательных программ сравнительно быстро овладевали английским и интегрировались в американскую культуру. Дети современных неиспаноязычных иммигрантов охотно изучают английский и ассимилируются американским обществом. Вне зависимости от того, насколько двуязычное обучение полезно для общего образования, оно обладает ярко выраженным негативным эффектом, затрудняя интеграцию испаноязычных детей в американское общество.
Лидеры испаноязычного движения активно пропагандируют двуязычие, утверждая, что американцам просто необходимо уметь говорить на каком-либо другом языке, кроме английского (при этом под «другим» подразумевается испанский язык). Разумеется, никто не будет спорить с тем, что в современном мире, «суженном» развитием транспорта и средств коммуникации, американцам неплохо знать хотя бы один иностранный язык — китайский, японский, хинди, русский, арабский, урду, французский, немецкий, испанский, — чтобы понимать представителей других культур и добиваться их понимания. Но совсем иное — изучать какой-либо язык, кроме английского, чтобы быть в состоянии общаться с представителями собственной нации! Именно эту цель и преследуют лидеры испаноязычного сообщества. «Английского недостаточно, — утверждает Освальдо Сото, президент Испано-американской лиги против дискриминации (SALAD). — Мы не хотим жить в моноязыковом обществе»{535}. Информационный центр «Английский плюс», учрежденный в 1987 году испаноязычной коалицией, заявляет в своих публикациях, что «американцы должны в полной мере владеть английским плюс каким-либо еще языком или языками». По программам двуязычного образования учащимся преподают английский и испанский языки на альтернативной основе. Цель этих программ — уравнять испанский и английский языки в правах. «Двуязычное образование, — говорится в одной статье, — побуждает англоязычных детей к изучению второго языка, а неанглоязычных — к изучению английского. Изучая иностранные языки, дети также изучают культуру носителей того или иного языка. Тем самым дети приобретают второй язык и представления о множественности культур, а это позволяет минимизировать ощущение неполноценности, присущие представителям социальным меньшинств». В марте 2000 года министр образования США Ричард Райли в своей речи «Excellencia para Todos — Преимущества для всех» высоко оценил практику двуязычного обучения и предсказал, что к 2050 году четверть взрослого населения США и значительная часть молодых американцев будут говорить по-испански{536}.
Стремление к билингвизму как стандарту жизни поддерживается не только испаноязычным сообществом, но и отдельными либеральными и правовыми организациями, лидерами конфессий, прежде всего католической (получающей все новых прихожан), и политиками, как республиканцами, так и демократами, которые видят электоральный потенциал испаноязычной иммигрантской общины. Кроме того, здесь следует учитывать и интересы бизнеса, ориентированного на «испанистский» рынок. Официальному статусу английского языка сопротивляется не только «Унивисьон», испаноязычная телесеть, которая потеряет своих абонентов, если дети начнут изучать английский, но и «Холлмарк» — компания, «владеющая испаноязычным каналом Эс-Ай-Эн» и потому воспринимающая «засилье английского» как «угрозу своему положению на рынке потребителей, говорящих на других языках»{537}.
Ориентация бизнеса на испаноязычных потребителей означает, что работодатели испытывают все возрастающую потребность в двуязычных работниках. Именно эта потребность оказалась подоплекой референдума 1980 года в Майами об официальном статусе английского языка. Как пишет социолог Макс Кастро:
«Пожалуй, самым неприятным для горожан Майами последствием этнических трансформаций стало увеличение числа рабочих мест, требовавших двуязычия. Тем самым билингвизм приобрел для неиспаноязычных жителей Майами не только символическую, но и сугубо практическую окраску. Впрочем, для многих он также символизировал крушение надежд на то, что новоприбывающие воспримут доминирующий язык и доминирующую культуру. Хуже того, билингвизм предоставлял иммигрантам трудовые и экономические преимущества перед коренными жителями»{538}.
Похожая ситуация сложилась и в небольшом городке Доравилль, штат Джорджия. Приток испаноязычных иммигрантов заставил владельца местного супермаркета поменять ассортимент товаров, указатели, рекламу и язык звуковых объявлений. А еще — политику найма сотрудников. Он заявил, что «не станет нанимать человека, который не сумеет доказать свою двуязычность». Когда же стало ясно, что найти таких людей довольно затруднительно, «мы решили нанимать тех, кто бегло владеет испанским». Билингвизм также влияет на уровень доходов. Двуязычные полицейские и пожарные в городах Юго-Запада — в Финиксе, например, или Лас-Вегасе — получают больше, нежели их коллеги со знанием только английского. В Майами, по данным социологического исследования, испаноязычные семьи имеют средний доход 18 000 долларов, англоязычные семьи — 32 000 долларов, а двуязычные семьи — 50 376 долларов{539}. Впервые в американской истории все большее количество американцев не получает достойной работы или достойной зарплаты, на которую они вправе претендовать, по причине того, что говорят со своими соотечественниками лишь по-английски[31].
В дебатах по поводу языковой политики сенатор С. И. Хайякава охарактеризовал уникальность положения испаноязычных иммигрантов относительно пребывания в английской языковой среде:
«Почему ни филиппинцы, ни корейцы не возражают против признания английского официальным языком страны? Почему не возражают японцы и уж тем более — вьетнамцы, которые чертовски счастливы вообще оказаться здесь? Они учат английский так быстро, как только могут, и нередко выигрывают призы во всевозможных языковых соревнованиях. Зато Hispanics представляют собой серьезнейшую проблему. Они активно участвуют в борьбе за предоставление испанскому статуса второго официального языка Соединенных Штатов»{540}.
Распространение испанского языка в Америке может замедлиться, но может и продолжиться. Если оно продолжится, то рано или поздно это будет иметь весьма значимые последствия. Во многих штатах люди, претендующие на выборные должности, должны будут бегло говорить на обоих языках. Двуязычные кандидаты будут иметь преимущество перед моноязычными в парламентских и президентских предвыборных кампаниях. Если двуязычное образование, то есть обучение детей английскому и испанскому языкам, станет превалирующим в начальной и средней школе, от учителей, вполне естественно, будут ожидать двуязычности. Официальные документы, распоряжения, различные формы будут выпускаться на двух языках. Использование обоих языков станет правомочным как на заседаниях Конгресса, так и во всей бюрократической и политической деятельности. Поскольку те, чей родной язык — испанский, будут, скорее всего, достаточно бегло говорить по-английски, они окажутся в привилегированном (по отношению к англоязычным американцам, не знающим испанского) трудовом и экономическом положении.
В 1917 году Теодор Рузвельт заявил: «У нас должен быть один флаг. У нас должен быть один язык. Это язык Декларации независимости, язык Прощальной речи Вашингтона, язык Геттисбергской и второй инаугурационной речей Линкольна». 14 июня 2000 года президент Клинтон сказал: «Очень надеюсь на то, что я — последний президент в истории Америки, не знающий испанского языка». 5 мая 2001 года президент Буш принял участие в праздновании Синко де Майо, официального праздника Мексики, учредив практику еженедельного радиообращения к согражданам на английском и испанском языках{541}. 1 марта 2002 года два претендента на пост губернатора Техаса от Демократической партии, Тони Санчес и Виктор Моралес, устроили публичные дебаты на испанском. 4 сентября 2003 года состоялись первые в истории двуязычные дебаты между претендентами на пост единого кандидата в президенты от Демократической партии. Несмотря на сопротивление большинства американцев, испанский язык постепенно уравнивается в правах с языком Вашингтона, Джефферсона, Линкольна, Рузвельтов и Кеннеди. Если тенденция сохранится, «культурное несовпадение» между испаноязычной и англоговорящей Америкой придет на смену расовой разграничительной линии между белыми и чернокожими в качестве «водораздела» американского общества. «Раздвоенная» Америка с двумя языками и двумя культурами будет коренным образом отличаться от Америки с единым языком и стержневой англо-протестантской культурой, — Америки, просуществовавшей на Земле более трех столетий.
Непредставительская демократия: элиты против общества
Взгляд широкой общественности на национальную идентичность существенно отличается от взгляда элит. Эта разница во взглядах отражает глубинный конфликт, охарактеризованный в главе 10, между высоким уровнем национального самосознания общества и не менее высокой степени, в которой элиты денационализированы и привержены космополитическим, субнациональным и транснациональным ценностям. Народ, нация в целом озабочены общественной безопасностью, которая, как мы видели, включает в себя «неизменность — в пределах, допускающих неуклонное развитие, — традиционных паттернов языка, культуры, обычаев, структур, а также религиозной и национальной идентичности». Для многих элит эта безопасность вторична по сравнению с участием в глобализованной экономике и международной торговле, в трансмиграции и деятельности международных институтов, пропагандированием транснациональных ценностей и поддержке идентичностей и культур социальных меньшинств.
Различие между «патриотической публикой» и «денационализированными элитами» проявляется и в отношении обеих социальных групп к иным ценностям и иным идеологиям. В целом американские элиты не только менее националистичны, но и более либеральны, нежели американская публика. Нарастающие противоречия между лидерами крупнейших общественных институтов и широкой публикой по отношению как ко внутренней, так и ко внешней политике страны формируют принципиальную линию разлома, пролегающую через социальные категории, классы, расы, этносы и регионы. Американский истеблишмент, как государственный, так и частный, все сильнее отдаляется от американского народа. Политически Америка остается демократией, поскольку лидеры страны становятся таковыми через свободные и честные выборы. Во многих других отношениях Америка сделалась непредставительской демократией, поскольку в ряде аспектов, особенно касающихся национальной идентичности, мнение избранных лидеров категорически не совпадает с мнением народа. Можно сказать, что американский народ все в большей степени отчуждается от государственной политики и сферы управления.
Разница во взглядах элит и общественности наглядно проявилась в результатах двадцати социологических опросов, проведенных в период с 1974 по 2000 год. В ходе этих опросов респондентов просили определить себя как либералов, умеренных или консерваторов. Приблизительно четверть опрошенных назвала себя либералами, около трети причислили себя к консерваторам и от 35 до 40 процентов признали себя умеренными. Что касается элит, среди них проводились аналогичные опросы в 1979 и 1985 годах. Количество либералов среди различных элит приводится в нижеследующей таблице (указано также количество либералов среди широкой публики по данным опроса 1980 года){542}:
Таблица 16
Если не учитывать бизнес и армию, перечисленные выше элиты как минимум вдвое превосходят своей либеральностью широкую публику. В ходе еще одного исследования было установлено, что лидеры общественных институтов и организаций, как правило, «намного более либеральны», нежели рядовые члены и сотрудники, а бюрократическая, некоммерческая и массмедийная элиты являются самыми либеральными среди всех элит. К ним обязательно нужно причислить и интеллектуальную элиту: в ходе опроса 1969 года 79 процентов преподавателей колледжей и университетов назвали себя либералами, а в средней школе таковых набралось лишь 45 процентов. Либералами признают себя 55 процентов преподавателей в элитных учебных заведениях и 68 процентов преподавателей в учебных заведениях с высокими стандартами образования. Студенты-радикалы 1960-х годов, заметил Стэнли Ротман в 1986 году, превратились в почтенных профессоров, нередко занимающих должности в элитных учебных заведениях. «Факультеты общественных наук в элитных университетах по преимуществу либеральны, космополитичны и привержены левым взглядам. Практически любое проявление гражданской лояльности или патриотизма признается в них реакционерством»{543}.
Либеральные убеждения зачастую усугубляются безверием. В 1969 году Сеймур Мартин Липсет и Эверетт Лэдд провели опрос среди интеллектуалов, причислявших себя к либералам{544}. Результаты этого опроса приведены в таблице 17.
Таблица 17
Либерализм и религиозность интеллектуалов
Эти различия между элитами и публикой в идеологии, религиозности и приверженности нации порождают различия в отношении к национальной идентичности и ее «проявлениям» во внутренней и внешней политике страны. Как показано в главе 7, элиты и широкая публика принципиально различны в оценке значимости двух ключевых элементов американской идентичности, а именно «американской веры» и английского языка. Как замечает Джек Ситрин, «элиты привержены мультикультурализму, а упрямая публика поддерживает ассимиляцию и общую национальную идентичность»{545}. Эта пропасть во взглядах между элитами и широкой общественностью самым драматическим образом сказывается на американской внешней политике. Как продемонстрировал Ситрин с коллегами в своей работе 1994 года, «разнообразие мнений относительно международной роли Америки проистекает из разнообразия мнений относительно того, что значит быть американцем, то есть относительно сути американского национального характера. Установившаяся после Второй мировой войны гегемония космополитического либерализма и транснационализма оказалась недолговечной, несмотря на то, что у США сегодня не осталось сколько-нибудь серьезных соперников на мировой арене»{546}. Да, публика и элиты нередко выказывают единство взглядов по теми или иным вопросам внешней политики. Однако едва речь заходит о национальной идентичности и роли Америки в мире, выясняется, что позиции сторон не совпадают. Публика преимущественно озабочена обеспечением военной и общественной безопасности страны, развитием ее экономики и укреплением суверенитета. Элиты же тяготеют к обеспечению международной безопасности и стабильности, к участию в глобализации и экономическом развитии других государств. В 1998 году по тридцати четырем важнейшим вопросам внешней политики мнение национальных лидеров на 22–42 процента отличалось от мнения широкой публики. Кроме того, публика обычно более пессимистична, чем элиты. В том же 1998 году 58 процентов публики и лишь 23 процента представителей элит полагали, что в двадцать первом столетии насилия будет больше, чем в двадцатом; 40 процентов представителей элит и 19 процентов публики думали иначе. За три года до 11 сентября 2001 г. 84 процента публики и лишь 61 процент представителей элит полагали, что международный терроризм является «критической угрозой» безопасности США.
Национализм публики и транснационализм элит совершенно очевидны во множестве случаев. По результатам шести опросов общественного мнения, с 1978 по 1996 год, от 96 до 98 процентов представителей элит высказывались за широкое участие США в международных делах, тогда как среди публики сторонников интернационализма обнаружилось от 59 до 65 процентов[32]. За редкими исключениями публика куда менее охотно, чем элиты, поддерживает отправку американских воинских контингентов на защиту других стран. В 1998 году, например, от 27 до 46 процентов социальных меньшинств и от 51 до 79 процентов представителей элит высказались за участие армии США в отражении гипотетического вторжения Ирака в Саудовскую Аравию, арабов в Израиль, Северной Кореи в Южную, России в Польшу и Китая на Тайвань. С другой стороны, публика больше озабочена конфликтами вблизи американских границ. В 1998 году 38 процентов публики и лишь 18 процентов представителей элит поддержали идею о высадке десанта на Кубу в случае, если кубинцы выступят против режима Кастро; в 1990 году 54 процента публики и 20 процентов представителей элит одобрили участие американских войск в подавлении гипотетической революции в Мексике. Публика не одобряет использования американских ВС для защиты других стран, при этом подавляющее большинство (72 процента) общественности считают, что США не должны в одиночку разрешать международные кризисы и обходиться без поддержки союзников (а среди представителей элит за многосторонние действия высказались лишь 48 процентов). Вдобавок 57 процентов публики одобряют участие США в миротворческих операциях ООН в «горячих точках» земного шара, что также свидетельствует о приверженности американской общественности коллективным действиям.
Зато к экономической вовлеченности Америки в международные дела американская публика относится куда менее благосклонно. В 1998 году 87 процентов представителей элит и 54 процента публики полагали, что экономическая глобализация выгодна США, тогда как 12 процентов представителей элит и 35 процентов публики считали, что она оказывает преимущественно дурное или одновременно хорошее и дурное влияние на экономику Соединенных Штатов. По результатам опросов, проведенных с 1974 по 1998 год, не более 53 процентов публики и не менее 86 процентов представителей элит поддерживают идею экономической помощи другим странам. По результатам четырех социологических опросов, с 1980 по 1998 год, от 50 до 64 процентов публики и от 18 до 32 процентов представителей элит одобряли предложение о сокращении объемов экономической помощи. В 1998 году 82 процента представителей элит и лишь 25 процентов публики согласились с тем, что США должны присоединиться к другим странам и «вкладывать больше средств в МВФ для предотвращения мировых финансовых кризисов»; 51 процент публики и 15 процентов представителей элиты выразили сомнение в необходимости подобных шагов.
Несмотря на все доводы элит и национальных лидеров в пользу устранения препятствий в международной торговле, американская публика упорно стоит на позициях протекционизма. В 1986 году 66 процентов публики и только 31 процент представителей элит согласились с необходимостью введения импортных тарифов. В 1994 году 40 процентов публики и 79 процентов представителей элит поддержали предложение об отмене ограничений на импорт. В 1998 году 40 процентов публики и 16 процентов представителей элит согласились с тем, что демпинговая политика стран с низкой заработной платой представляет собой угрозу Америке. В 1986, 1994 и 1998 годах, по результатам социологических опросов, от 79 до 84 процентов публики и от 44 до 51 процента представителей элит считали, что защита американских рабочих мест является приоритетной задачей правительства США. Согласно результатам многонационального социологического опроса 1998 года, американская публика заняла восьмое (из двадцати двух) место по степени приверженности протекционизму в экономической политике: 56 процентов американцев заявили, что считают протекционизм наилучшим стимулом для развития американской экономики, и лишь 37 процентов граждан США назвали таковым свободную торговлю. В апреле 2000 года 48 процентов американцев негативно отнеслись к влиянию свободной торговли на американскую экономику; положительно это влияние оценил 31 процент опрошенных{547}. Между тем в последние десятилетия как республиканские, так и демократические администрации в США поддерживали свободную торговлю, действуя в интересах элит, а не широкой публики.
Хотя американцы предпочитают считать себя нацией иммигрантов, на протяжении истории США не было, как представляется, такого периода, когда большинство американцев одобряло бы «иммиграционную экспансию». Это становится совершенно очевидным с 1930-х годов, когда в стране начали проводить социологические опросы. По данным трех опросов 1938–1939 годов, от 68 до 83 процентов американцев не одобряли изменения существующих иммиграционных законов для облегчения въезда в Америку европейских беженцев. В последующие годы интенсивность неодобрения публики по отношению к притоку иммигрантов варьировалась в зависимости от экономической ситуации в стране и этнической принадлежности самих иммигрантов, но иммиграция в целом никогда не пользовалась всеобщей популярностью. По результатам девятнадцати социологических опросов, проведенных с 1945 по 2000 год, количество тех, кто одобрял увеличение иммиграции, никогда не поднималось выше 14 процентов, а в четырнадцати опросах оно составило менее 10 процентов. Количество же тех, кто выступал против увеличения иммиграции, не опускалось ниже 33 процентов, а в 1980–1990-х годах возросло до 65 процентов (и упало до 49 процентов в 2002 году). В 1994 году 72 процента публики рассматривали нарастание иммиграции и распространение ядерных вооружений как критические угрозы безопасности Америки; третье место в списке угроз занимал международный терроризм (69 процентов). По результатам Всемирного социологического опроса 1995–1997 годов, США заняли пятое место (после Филиппин, Тайваня, Южной Африки и Польши) среди сорока четырех стран по «выраженности» общественного стремления ввести ограничения на иммиграцию (за это высказались 62,3 процента американцев){548}. То есть «нация иммигрантов» враждебна к ним гораздо более других наций и народов.
Перед Второй мировой войной американские деловая и политическая элиты часто противились иммиграции, и, разумеется, они в полной мере причастны к принятию иммиграционных законов 1921 и 1924 годов. Однако в конце двадцатого столетия противодействие элит иммиграции значительно сократилось. Приверженцы неолиберальной экономики, наподобие Джулиана Саймона и «Уолл-стрит джорнел», утверждают, что свободное перемещение рабочей силы является не менее существенным для глобализации и экономического развития, чем свободное перемещение товаров, капиталов и технологий. Бизнес-элита приветствует «депрессивное воздействие» на иммиграцию, на уровень зарплат и могущество профсоюзов. Ведущие либералы поддерживают иммиграцию из гуманитарных соображений и как способ хоть в малой степени устранить колоссальный разрыв между богатыми и бедными странами. Иммиграционные ограничения применительно к представителям любой национальности рассматриваются как политически некорректные, а практические меры по ограничению иммиграции в целом вызывают обвинения в расизме и стремлении сохранить в Америке «доминирование белых». К 2000 году даже руководство АФТ-КПП отказалось от своих традиционных лозунгов против иммиграции{549}.
Эта смена мировоззрения элит привела к возникновению очередного расхождения во взглядах между элитами и широкой публикой; государственная политика, вполне естественно, опирается больше на взгляды элит. Согласно исследованиям Совета по международной политике Чикаго (1994 и 1998 гг.), 74 и 57 процентов публики и 31 и 18 процентов представителей элит полагали, что нарастание иммиграции являет собой критическую угрозу безопасности США. В те же годы 73 и 55 процентов публики и 28 и 21 процент представителей элит считали ограничение легальной иммиграции приоритетной целью Америки. По результатам опроса 1997 года, в ходе которого задавался вопрос, до какой степени успешно действовало федеральное правительство (по шестнадцати направлениям), параметр «ограничение легальной иммиграции» оказался на предпоследнем месте, перед «ограничением распространения наркотиков» — 72 процента публики признали деятельность правительства в этой сфере неудовлетворительной{550}.
Устойчивое неприятие иммиграции нередко ведет к реализации принципа «закрытых дверей»: «Хорошо, что нас приняли, но вот больше уже никак, иначе — катастрофа». В 1993 году журнал «Ньюсуик» задал своим читателям вопрос, положительное или отрицательное влияние оказала иммиграция на развитие страны. 59 процентов сочли миграцию положительным фактором, 31 процент — отрицательным. При ответе на вопрос о положительном / отрицательном влиянии иммиграции на современное американское общество соотношение голосов оказалось обратным: 29 процентов признали его положительным и 60 процентов — отрицательным. Американская публика в своем отношении к иммиграции разделилась на приблизительно равные сегменты: треть за иммиграцию в прошлом и настоящем, треть против иммиграции в прошлом и настоящем и треть одобряет иммиграцию в прошлом, но отрицательно относится к иммиграции нынешней. Принцип «закрытых дверей» исповедуют сами иммигранты. «Латинский» социологический опрос 1992 года показал, что 65 процентов американских граждан и легальных иммигрантов из Мексики, Пуэрто-Рико и Кубы считают: «иммигрантов стало слишком много»; это мнение, как показал опрос 1984 года, проведенный Родольфо де ла Гарса, разделяют и техасские американцы мексиканского происхождения{551}.
Различия между идеологией элит и широкой публики порождают противоречия между приоритетами публики и приоритетами государства, воплощенными в законах. Исследование, посвященное тому, влияет ли изменение общественного мнения на политический курс, свидетельствует, что с 1970-х годов наблюдается всевозрастающее несоответствие между приоритетами нации и государства: в 1970-х годах интересы народа и правительства совпадали на 75 процентов, в 1984–1987 годах это соотношение сократилось до 67 процентов, в 1989–1992 годах — до 40 процентов и в 1993–1994 годах — до 37 процентов. «Данные указывают, — пишут авторы исследования, — что на сегодняшний день преобладает тенденция к игнорированию общественного мнения, особенно ярко проявившая себя в первые два года президентства Клинтона». Поэтому нет никаких оснований полагать, что Клинтон или какой-либо другой современный политический лидер «заигрывает с публикой». Другое исследование содержит сходные результаты. В промежуток с 1960 по 1979 год интересы публики и государственной политики совпадали в 63 процентах случаев, а в период с 1980 по 1993 год уровень совпадений снизился до 55 процентов. В материалах Совета по международной политике Чикаго содержатся сведения, подтверждающие, что количество случаев расхождения во взглядах между публикой и элитой более чем на 30 процентов в 1982 году составило девять, в 1986 году — шесть, в 1990 году — двадцать семь, в 1994 году — четырнадцать, в 1998 году — пятнадцать. Количество случаев, в которых уровень несовпадения составлял 20 и более процентов, возросло с двадцати шести в 1994 году до тридцати четырех в 1998 году. «Налицо колоссальный разрыв между представлениями простых американцев о международной роли Америки и точкой зрения тех, кто осуществляет внешнюю политику страны»{552}. Политика правительства США в конце двадцатого столетия все более и более не соответствовала чаяниям и убеждениям американского народа.
Нежелание национальных лидеров «заигрывать» с народом имеет вполне предсказуемые последствия. Когда политика правительства принципиально не совпадает с мнением общества, мы праве ожидать утраты общественного доверия к правительству и интереса к политике, а также поиска альтернативных средств реализации своих убеждений, неподконтрольного политической элите. Все это присутствовало в Америке конца двадцатого столетия. Безусловно, эти тенденции были спровоцированы множеством причин, тщательно исследованных социологами, а утрата общественного доверия характерна не только для США, но и для большинства промышленно развитых стран. Тем не менее именно в США одной из причин возникновения этих тенденций стали противоречия в интересах общества и государства.
Общественное доверие к правительству и к крупнейшим частным организациям Америки заметно снизилось в период с 1960-х по 1990-е годы. Процесс показан на рисунке 4. Как замечают Роберт Патнем, Сьюзен Фарр и Рассел Далтон, на вопрос «Доверяете ли правительству?», утвердительно отвечали приблизительно две трети опрошенных в 1960-х годах и приблизительно одна треть в 1990-х. В апреле 1966 года, к примеру, «когда бушевала Вьетнамская война, а в Кливленде, Чикаго и Атланте вспыхнули этнические беспорядки, 66 процентов американцев опровергли утверждение о том, что люди, управляющие страной, не интересуются происходящим в ней»{553}. В декабре 1997 года, «в разгар наиболее продолжительного периода мира и процветания в жизни минимум двух поколений, 57 процентов американцев согласились с этим утверждением». Аналогичное снижение доверия в указанный промежуток времени характерно не только для правительства, но и для крупнейших общественных и частных организаций. С 1973 года американцев ежегодно спрашивали, верят ли они руководителям этих организаций и в какой степени; ответы варьировались так: «целиком», «в некоторой степени», «едва ли». Отнимая ответы «едва ли» от ответов «целиком», получаем приблизительный показатель степени доверия общества. В 1973 году лидеры профсоюзов и боссы телевидения получили, соответственно, — 10 и –3. У всех прочих оценки были положительными, от +8 у прессы до +48 у медицины. К 2000 году показатели степени доверия снизились, причем существенно. Как и следовало ожидать, в первую очередь утратили доверие законодательная и исполнительная власти: индекс доверия Конгресса снизился на 25 пунктов, с +9 до –16, а индекс доверия правительства упал на 31 пункт, с +11 до –20. Рост доверия продемонстрировали только два общественных института: у Верховного суда показатель вырос с +16 до +19, а у вооруженных сил — с +16 до +28{554}.
Как свидетельствуют многочисленные исследования, интерес широкой публики к политике вообще и к участию в деятельности крупнейших американских социальных институтов в частности также неуклонно снижался. В 1960 году в выборах участвовали 63 процента взрослого населения США, а в 1996 году — всего 49 процентов (в 2000 году — 51 процент). Вдобавок, как замечает Томас Паттерсон, «с 1960 года происходила постепенная утрата активности населения практически во всех сферах общественно-политической жизни, это касалось и добровольных помощников кандидатов, и зрителей, следивших за теледебатами. В 1960 году в США проживало на 100 миллионов человек меньше, чем в 2000 году, однако, несмотря на это, в 1960-м за октябрьскими телевизионными дебатами кандидатов в президенты наблюдали больше зрителей, чем в 2000 году». В 1970-х годах один из каждых трех налогоплательщиков вносил доллар на счет фонда, учрежденного Конгрессом для поддержки политических кампаний, в 2000 году — один из восьми{555}.
Рисунок 4. Общественное доверие к правительству.
Процент ответов «доверяю целиком» по отношению к правительству и Конгрессу
Источник: Reprinted with permission from Joseph S. Nye, Jr., Philip D. Zelikow, David C. King, eds., Why People Don’t Trust Government (Cambridge: Harvard University Press, 1997), p. 207.
Еще одно последствие увеличивающегося разрыва между элитами и публикой — колоссальное распространение законодательных инициатив, в том числе затрагивающих вопросы национальной идентичности. Законодательные инициативы как инструмент политических реформ вошли в употребление перед Первой мировой войной, однако к началу 1970-х годов их количество сократилось с пятидесяти на двухлетний предвыборный цикл до двадцати. По мере того как законодательство все чаще игнорировало потребности граждан, инициативы вновь приобретали популярность. Первой ласточкой стала «калифорнийская инициатива»: в 1978 году 65 процентов избирателей Калифорнии одобрили Поправку 13, радикально снижающую налоги, несмотря на активное противодействие всего истеблишмента штата. К 1998 году количество инициатив на двухлетний предвыборный цикл утроилось и составило в среднем шестьдесят одну инициативу. В 1998 году было предложено 55 инициатив, в 2000 году — 69, в 2002-м — 49. Как мы видели, отношение элит к таким проблемам, как расовые приоритеты и двуязычное образование, позволяет политически предприимчивым людям (тому же Уорду Коннерли или Рону Унцу) зарабатывать политический капитал, организовывая референдумы. Анализируя эту тенденцию, Дэвид Бродер замечает: «Доверие между управляющими и управляемыми, на котором строится представительская демократия, к настоящему моменту практически исчерпано»{556}.
Завершение двадцатого столетия ознаменовалось углублением идеологической пропасти между американскими элитами и американскими обществом и дальнейшим расхождением во взглядах на национальную идентичность, ее значимость в сравнении с другими идентичностями и на роль Америки на международной арене. Элиты все сильнее отдаляются от создавшей их страны, а публика утрачивает последние иллюзии по отношению к правительству.