Кто мы? Вызовы американской национальной идентичности — страница 7 из 28

Возникновение, торжество, распад

Хрупкость наций

Понятия нации и национальных движений являются для Запада ключевыми с момента своего возникновения в восемнадцатом столетии. В столетии двадцатом эти понятия сделались ключевыми для всех человеческих обществ. «Притязания нации на интересы индивида, — писал Исайя Берлин, — основываются на том факте, что исключительно жизнь нации и ее история придают смысл всему, что представляет собой и что делает каждый ее представитель». Берлину вторит Джон Мак: «Существует лишь несколько идеалов, за которые человек готов убивать других и добровольно отдать собственную жизнь. Один из таких идеалов — нация и ее защита в случае какой-либо угрозы»{157}. Однако идентичность нации не является величиной постоянной, а национализм — далеко не самая убедительная идеология на свете. Нация возникает, лишь когда группа людей признает себя нацией; а воззрения этих людей на собственную общность могут быть весьма переменчивыми. Вдобавок значимость приверженности нации в сравнении с прочими лояльностями может значительно колебаться на протяжении времени. Как было показано в главе 2, европейским правительствам порой приходилось прикладывать огромные усилия, чтобы превратить людей, которыми они управляли, в единую сущность и создать ощущение национальной идентичности. Подобно прочим идентичностям, идентичность национальная сконструирована (а значит, подвержена деконструкции); ее можно совершенствовать — и дискредитировать, восхвалять — и умалять. Разные люди ставят национальную идентичность на разные места в своих «списках приоритетов», значимость и интенсивность национальной идентичности меняются на протяжении времени. Как убедительно доказывает история конца двадцатого столетия, ни нации, ни национальные государства не вечны — они приходят и уходят.

Американская нация и отождествление американцами себя со своей нацией тоже не вечны. Американская нация чрезвычайно хрупка и уязвима — гораздо более, чем нации европейские, по причине своего относительно недавнего возникновения. Подобно домам первопоселенцев, она выстроена из дерева, а не из камня или бетона. До сих пор она ухитрялась выстоять и уцелеть, но вряд ли это будет продолжаться бесконечно. Основания гниют, крыша протекает, стропила и стены грозят обвалиться, сам дом распадается на отдельные помещения, он может сгореть в пламени пожара, его могут снести и заменить совершенно новой конструкцией или же полностью сменить дизайн и превратить в сооружение, абсолютно непривычное для прежних жильцов. Нация, словно дом, требует постоянной заботы и ухода. Дом устоит, только если о нем будут заботиться его обитатели; то же самое верно и в отношении нации.

С семнадцатого столетия до конца столетия двадцатого значимость национальной идентичности в сравнении с другими идентичностями прошла для американцев четыре стадии развития. И лишь на одной из этих стадий американцы отчетливо сознавали первенство идентичности национальной над прочими идентичностями. В семнадцатом и начале восемнадцатого столетия свободные люди, проживавшие в английских колониях в Новом Свете, имели между собой много общего — общее происхождение, общая расовая принадлежность, общие политические ценности, язык, культура и религия, «унаследованные» ими от населения Британских островов. До конца восемнадцатого столетия эти люди идентифицировали себя со своими поселениями и колониями в целом, с Виргинией, Пенсильванией, Нью-Йорком или Массачусетсом, а также с британской короной, подданными которой они оставались. Свыше ста лет никто и представления не имел о национальной американской идентичности. Эта идентичность впервые проявила себя в десятилетия, завершившиеся революцией. С обретением независимости и высылкой лоялистов британская идентичность была уничтожена, однако идентичность колониальная сохранилась — люди продолжали отождествлять себя исключительно со своими штатами. Чем дальше, тем проблематичнее казалось извлечь национальную идентичность из-под «груды» местных, конфессиональных и профессиональных идентичностей, особенно после 1830 года. Только после Гражданской войны в обществе утвердилось превосходство национальной идентичности над прочими; годы с 1870-х по 1970-е стали веком «торжествующего национализма».

В 1960-х и 1970-х годах первенству национальной идентичности был брошен очередной вызов. Отчасти это объяснялось массовым притоком иммигрантов, новой волной иммиграции и стремлением иммигрантов поддерживать тесные связи со своей родиной, прибегая для этого к практике «двойной лояльности» и двойного гражданства. Что более важно, представители американских элит — интеллектуальной, политической и деловой — неуклонно отступали от приверженности нации и обращались к поддержке субнациональных и транснациональных лояльностей. В восемнадцатом и девятнадцатом столетиях Америка являла собой результат взаимодействия элиты с народом. В конце же столетия двадцатого многие представители элит прошли через «денационализацию», тогда как подавляющее большинство простых американцев сохранили патриотизм и приверженность своей нации.

События 11 сентября 2001 года остановили процесс «денационализации» и моментально восстановили первенство национальной идентичности в американском обществе. Два года спустя выясняется, что это восстановление, судя по всему, было временным. Очевидно, процесс денационализации рано или поздно возобновится, и можно только гадать, куда и к чему он приведет. Однако существует и другой вариант развития ситуации: уязвимость Америки перед террористами, необходимость общих усилий для обеспечения безопасности страны и осознание людьми того факта, что Америка ныне существует в недружелюбном мире, — все это вкупе может привести к продолжительному повышению значимости национальной идентичности в американском обществе.

Создавая американскую идентичность

В январе 1769 года Бенджамин Франклин восславил победу Вольфа над французами на «равнине Аврамовой» и с гордостью заявил: «Я — бритт!»{158} В июле 1776 года тот же Франклин подписал Декларацию независимости, отрицавшую британскую идентичность американцев. За несколько лет тем самым Фраклин эволюционировал из бритта в американца. И не он один. Между 1740-ми и 1770-ми годами значительное количество американских колонистов «сменило идентичность» с британской на американскую, сохраняя при этом лояльность своим колониям. Смена коллективной идентичности была быстрой и драматической. Ее причины достаточно многочисленны, однако среди них можно выделить шесть важнейших.

Первая — Великое пробуждение 1730–1740-х годов; как уже объяснялось в главе 4, впервые в истории североамериканских колоний их население объединило свой социальный, эмоциональный и религиозный опыт. Это было воистину общеамериканское национальное движение, породившее «трансколониальное сознание», базовые принципы которого со временем переместились из религиозного в политический контекст.

Во-вторых, в период с 1689 по 1763 год американцы пять раз воевали бок о бок с британцами против французов и их индейских союзников. Даже когда между Францией и Британией заключалось перемирие, оно не затрагивало колонии, где регулярно происходили кровопролитные стычки колонистов с индейцами. Впрочем, эти войны не способствовали развитию американского коллективного сознания (но и, кстати сказать, не сдерживали его). Согласно исследованиям Ричарда Меррита, американская символика в колониальных газетах наиболее активно использовалась в начале «войны из-за уха Дженкинса» (1739–1742) и Индейской, или Семилетней войны (1756–1763), в ходе войн к ней обращались все реже, а с завершением боев она опять ненадолго выходила на первые полосы. Тем не менее эти войны служили объединению колонистов. Их поселения подвергались осаде, разграблялись, сжигались, иногда захватывались. Угроза войны была для колонистов неумолимой реальностью. В этих войнах колонисты научились сражаться и сумели создать боеспособное ополчение. Кроме того, они приобрели уверенность в собственных силах, начали ощущать моральное превосходство над врагом, применявшим «неджентльменскую» тактику. Война создает нацию; как писал С. М. Грант, «в основе американского национального опыта лежат боевые действия»{159}.

В-третьих, в ходе этих войн, особенно во время Семилетней войны (длившейся на самом деле девять лет, с 1754 по 1763 годы), британское правительство придумало обложить колонистов новыми налогами, дабы покрыть прошлые, текущие и будущие расходы на защиту колоний, обеспечить собираемость налогов и вообще улучшить структуру колониального управления, а также чтобы расквартировать в Америке регулярные воинские части. Эти меры правительства вызвали естественное недовольство колоний и привели к организованному сопротивлению. Первым в 1764 году выступил Массачусетс, примеру которого последовали «Сыновья свободы» и сторонники закона о гербовом сборе (1765), комитет международных отношений (1773) и первый Континентальный Конгресс (1774). Ответные действия британских властей, не стеснявшихся прибегать к насилию, только усиливали сопротивление — достаточно вспомнить бостонскую резню 1770 года.

В-четвертых, укрепление межколониальных коммуникаций способствовало распространению информации о колониях и расширению знаний колоний друг о друге. «Количество межколониальных новостей, публикуемых в газетах, — писал Меррит, подытоживая свой анализ пяти американских городов той поры, — с конца 1730-х годов по начало 1770-х возросло десятикратно и даже более». Реакция колонистов на первые действия британского правительства была «изолированной, местнической и потому в значительной мере неэффективной. По мере улучшения информационного обмена между колониями и по мере того, как колонисты стали все больше внимания уделять внутренним проблемам американского общества, недовольство Британией охватывало все новые и новые поселения»{160}.

В-пятых, изобилие плодородной земли, быстрый рост населения и «динамическая экспансия» торговли привели к возникновению сельскохозяйственной и коммерческой элиты и содействовали распространению среди колонистов идей скорого обогащения, которые столь резко контрастировали с воспоминаниями о тяжкой участи беднейших граждан в сословных европейских обществах. По-прежнему воспринимая себя как британцев, колонисты постепенно привыкали к мысли, что Америке суждено стать новым центром и новым оплотом Британской империи.

Наконец, «чужаки» склонны воспринимать людей, объединенных неким общим делом или общей идеей, как единую сущность, причем взгляд со стороны, как правило, опережает реальное объединение и игнорирует существующие внутри «единой сущности» противоречия. Из Лондона население Северной Америки стало видеться единым целым задолго до того, как сами колонисты осознали необходимость объединения. «Британцев тревожило целое, — писал Джон М. Муррин, — поскольку они не понимали деталей; они материализовали свои тревоги в совокупность, названную ими „Америкой“… Короче говоря, Америка — это британская концепция». Исследование Меррита, посвященное колониальной прессе, подтверждает этот вывод: в пяти крупнейших газетах Бостона, Нью-Йорка, Филадельфии, Уильямсбурга и Чарльстона между 1735 и 1775 годами нередко публиковались статьи англичан, которые «опережали американцев»; в этих статьях «страна и народ назывались американскими»{161}.

Эти факторы, наряду со многими другими, способствовали возникновению американской национальной идентичности, отличной от идентичности британской, имперской или колониальной. До 1740-х годов название «Америка» применялось к территории, но не к обществу. А с этого времени и сами колонисты, и европейцы стали говорить об «американцах». Участники «войны из-за уха Дженкинса» называли друг друга «европейцами» и «американцами». Общеамериканское коллективное сознание развивалось стремительно. «Факты убедительно доказывают, — писал Э. Маккланг Флеминг, — что самоидентификация американцев имела место около 1755 года и стала общепринятой к 1776 году»{162}. Иными словами, в третьей четверти восемнадцатого столетия американцы осознали собственную идентичность. Согласно Мерриту, приблизительно 6,5 процента «символических названий» в колониальной прессе 1735–1761 гг. относится к колониям как к единому целому, а в период 1762–1775 гг. эта цифра возрастает до 25,8 процента. Вдобавок после 1763 года «символы американского происхождения гораздо чаще связывались с самими колониями, нежели с Британией; исключение составляют 1765 и 1766 годы». «Взрывной характер» развития американского национального сознания отлично виден на рис. 3 (воспроизведенном из книги Меррита), который показывает распределение по времени для основных трех символов{163}.


Рисунок 3. Функциональное объединение, важнейшие события и графики развития национального сознания американцев, 1735–1775 гг.

Сравнение с использованием метода «переменных средних значений».


Источник: Richard L. Merrit, Symbols of American Community 1735–1775 (New Haven: Yale University Press, 1966), p. 144.


Процесс построения нации в Америке отличался от аналогичных процессов в Европе, где политические лидеры сначала создавали государства, а уже затем пытались сформировать нацию из тех, кем норовили править. В Америке же коллективный опыт в сочетании с лидерством географически разобщенной элиты породил «общее сознание» у людей, сражавшихся за свою свободу и победивших в этом сражении, а впоследствии создавших минимум властных институтов, которые, как утверждали европейские путешественники, побывавшие в Америке в девятнадцатом столетии, отнюдь не образуют государства в европейском понимании этого слова.

Национальная идентичность против остальных

Победа революции имела для американской идентичности два важнейших последствия. Во-первых, она «отменила» прежние идентичности колонистов Атлантического побережья Америки, до того определявших себя как бриттов, британских колонистов или подданных Его Королевского Величества. Впрочем, революция, как признавал Адамс, произошла в сердцах и мыслях далеко не всех колонистов. Существенное меньшинство, которое Адамс оценивал приблизительно в треть населения колоний, сохраняло верность британской короне. С расторжением связи между Америкой и Британией эти люди встали перед выбором — отказаться от лояльности Британии или эмигрировать. Многим, правда, возможности выбирать не дали — их фактически заставили покинуть Америку. Около 100 000 лоялистов перебрались в Канаду, Британию и Вест-Индию, а их собственность была конфискована правительствами соответствующих штатов. Во-вторых, победа в войне избавила американцев от врага, против которого они так долго сражались. Тем самым были устранены основные причины возвышения национальной идентичности над прочими и осмысления идеологии как ключевого элемента национальной идентичности. После революции начался продолжительный период времени, в течение которого национальная идентичность постоянно подвергалась серьезным вызовам со стороны идентичностей субнациональных, конфессиональных, территориальных и профессиональных.

Революция превратила колонистов в американцев, однако не сделала их нацией. Являлись ли жители Америки таковой до 1865 года — вопрос спорный. Декларация независимости не упоминает об американской нации, более того, ссылается на авторитет «свободных и независимых штатов». В начале своей работы члены Конституционной комиссии провели анонимное голосование по удалению из текста документа слова «национальный» и замены формулировки «национальное правительство» на «Соединенные Штаты»[10]. Эдбридж Джерри охарактеризовал чувства членов комиссии так: «Мы не принадлежали ни к одной нации, ни к разным». В 1792 году Фишер Эймс подытожил: «Мы не нация; наша страна — наш штат». Джефферсон соглашался с этой позицией и часто называл Виргинию «своей страной», при том, что, будучи государственным секретарем, нередко упоминал две нации — французов и американцев, непременно подчеркивая разницу между нацией и государством. В политических дебатах, вылившихся впоследствии в Гражданскую войну, южане отвергали это противопоставление. «Я никогда не употреблял слово „нация“ применительно к Соединенным Штатам, — заявил в 1848 году Джон Ч. Кэлхаун. — Я всегда использовал слова „союз“ или „конфедерация“. Мы не нация, мы — союз, конфедерация равноправных и суверенных штатов». Однако даже ревностный противник государственной власти Джон Маршалл не чурался употреблять слово «нация»: «Америка во многих отношениях избрана быть нацией». В спорах о правах штатах и пределах суверенности представители всех заинтересованных сторон, как правило, использовали юридически нейтральный и политически двусмысленный термин «союз». Те, кто выступал против национального государства, говорили о «союзе штатов», возникшем по общему согласию независимых общественных образований и потому ничуть не похожем на гомогенную или интегрированную нацию. Националисты наподобие Эндрю Джексона и Дэниэла Уэбстера славили «союз», не уточняя, кто в него входит, но также избегая слова «нация»{164}.

В первые десятилетия существования Союза люди, в том числе и сами его основатели, высказывали сомнения в том, что ему суждена долгая жизнь. Несмотря на заявления Мэдисона, большинство искренне считало, что республиканская форма правления — удел малых стран. А Соединенные Штаты были большой страной и, следовательно, должны были, по ожиданиям значительной части населения, превратиться в монархию либо разделиться на малые образования. Джефферсон видел прообраз Союза в федерации колоний Атлантического побережья и федерации колоний Миссисипи. Поэтому, как писал Генри Стил Коммаджер, «не было ничего предопределенного в торжестве национализма и консолидации»{165}. Англоговорящая Америка вполне могла повторить судьбу разобщенной испаноговорящей Америки.

В промежутке между революцией и Гражданской войной национальная идентичность соперничала с идентичностями штатов, равно как и конфессиональными и профессиональными. Прежде 1830 года националистические веяния обеспечивали национальной идентичности определенный перевес в этом соперничестве. Вашингтон еще при жизни сделался харизматическим лидером и символом национального единства{166}. После смерти он остался одним из наиболее уважаемых людей Америки — в некотором отношении едва ли не единственной уважаемой фигурой среди отцов-основателей. Победа «ястребов войны» на выборах 1810 года, предвосхищение завоевания Канады, всколыхнувшие общественное мнение случаи британского корсарства на морских коммуникациях Америки — все это вызвало в Соединенных Штатах (исключая Новую Англию) прилив национализма и привело к войне 1812 года. Исход войны, в особенности триумф Джексона под Новым Орлеаном, усилил националистические настроения в обществе. Последняя волна национализма захлестнула Америку в 1824–1826 годах и была связана с «турне» Лафайета по стране; «эта поездка, — писал один ученый, — обернулась праздничной оргией, несравнимой по накалу эмоций с любым другим событием в истории Америки»{167}. Кульминацией националистической волны стало празднование пятидесятой годовщины Декларации независимости 4 июля 1826 года и смерть Джона Адамса и Томаса Джефферсона. Пораженные статистической невероятностью совпадения трех таких событий, американцы сделали напрашивавшийся вывод: это — данное с Небес подтверждение их богоизбранности.

Если рассматривать широкую панораму истории, нетрудно заметить, что другие идентичности соперничали с идентичностью национальной весьма успешно и нередко ее оттесняли. В 1803, а затем в 1814–1815 годах представители Новой Англии собирались на переговоры относительно возможного выхода из конфедерации штатов. В 1807 году Аарон Бэрр прилагал немалые усилия для отделения от конфедерации территорий в районе Аппалачских гор. Начиная с резолюций Кентукки и Виргинии 1799–1800 годов и вплоть до Гражданской войны правительства штатов не упускали случая «аннулировать» федеральные законы или воспрепятствовать их применению. До 1815 года имели важное значение и партийные и профессиональные идентичности: федералисты и республиканцы, выражая разные экономические интересы, сражались «по разные стороны баррикад» во французских революционных войнах. Симптоматичным в этом смысле выглядит документально засвидетельствованный факт параллельного празднования Дня независимости двумя соперничающими партиями.

Нация, как выразился Бенедикт Андерсон, есть воображаемое сообщество; гораздо важнее, что это «сообщество с памятью», обладающее воображаемой историей и определяющее себя через собственную историческую память. Без национальной истории, освящающей в воспоминаниях людей славные события прошлого, войны и победы, неудачи и поражения, образы героев и злодеев, нет нации. По этому критерию большую часть девятнадцатого столетия население Соединенных Штатов и вправду не являлось нацией, поскольку не имело национальной истории. «Как минимум пятьдесят лет после принятия Декларации независимости, — замечал Дэниэл Бурстин, — история Соединенных Штатов выглядела искусственной, вторичной». В штатах создавались исторические общества, задачей которых было изучать историю конкретных штатов, славословить и пропагандировать «территориальные» достижения, тогда как попытки организовать национальное историческое общество завершились ничем{168}. Ученые, желавшие исследовать национальное прошлое, сочиняли биографии «территориальных» героев и выдавали тех за героев национальных.

Единственным значимым американским исследованием по истории Америки до Гражданской войны был фундаментальный труд Джорджа Бэнкрофта «История Соединенных Штатов», публиковавшийся с 1834 по 1874 год в десяти томах. Первые девять томов были посвящены собственно истории, от ранних европейских поселений в Северной Америке до революции. Бэнкрофт полагал, что миссия Америки — пропагандировать в мире свободу. Его сочинение приобрело огромную популярность, он сделался «верховным жрецом американского национализма» благодаря «слабости американского духа в первые десятилетия существования общества, доминированию конфликтующих локальных интересов и отсутствия в обществе единого взгляда на задачу нации». Впрочем, несмотря на усилия Бэнкрофта, «лишь с окончанием Гражданской войны стала просматриваться национальная перспектива Америки». Бэнкрофт, «пионер национальной истории, — как назвал его Бурстин, — описал состояние страны до того, как возникла нация»{169}.

После 1830 года национализм уступил место территориальным лояльностям. «Пик патриотизма и национального единства пришелся на 1825 год», — писал Джон Боднар. Уилбур Зелински относил это событие к 1824–1826 годам и отмечал, что национализм быстро пошел на убыль. К 1830-м годам национальная политика характеризовалась, по словам Боднара, «обострением классовых, этнических и региональных напряженностей, вызванным экономическим развитием и укреплением позиций Демократической партии». Национальная идентичность «увеличила конкуренцию… Все больше внимания уделялось локальному, территориальному, региональному прошлому… Местнические тенденции в политике затруднили даже организацию соответствующего случаю празднования столетия со дня рождения Вашингтона в 1832 году». В годы перед Гражданской войной, пишет Лин Спиллман, «региональные и локальные заботы перевешивали своей значимостью любые национальные события. Местничество и выпячивание интересов узких групп фактически поощрялись». Даже в ходе Гражданской войны «войска с обеих сторон воспринимали службу в национальной армии как продолжение исполнения долга перед своими штатами»{170}.

Уменьшение значимости национальной идентичности на протяжении трех десятилетий перед Гражданской войной объяснялось глобальными переменами в американском обществе. Во-первых, возникновение движения аболиционистов, усиление экономических противоречий между Севером и Югом и продолжающаяся экспансия на Запад привлекли интерес общества к проблеме рабовладения. Во-вторых, до 1820-х годов Соединенные Штаты сталкивались с угрозами своей безопасности со стороны трех могущественных европейских держав — с севера и востока нападали британцы, с запада французы, с юга испанцы. Присоединив, силой или деньгами, к своей территории испанские и французские земли и достигнув соглашения с британцами (пакт Раша — Бэгота и доктрина Монро), Америка вступила в эпоху отсутствия внешней угрозы. Тем не менее у нее, как указывал Коммаджер, оставалось два врага. Индейцы вели с американцами кровопролитную войну вплоть до 1890-х годов, являясь «фактором риска» для тех, кто собирался переселяться на Запад. Впрочем, угрозы американскому народу в целом индейцы, безусловно, не представляли. Американцы верили, что превосходство в численности, технике, интеллекте, общественной организации и экономических ресурсах гарантируют им победу. Индейцы, как писал Коммаджер, были идеальным врагом — они казались чрезвычайно злобными, а на деле были противниками слабыми до беспомощности.

Вторым врагом американцев были европейские традиции государственного устройства. Американцы с презрением и отвращением рассуждали об отсутствии свободы, равенства, демократии и главенства закона в большинстве европейских стран, где торжествовали монархия, аристократия и остатки феодализма. По контрасту Америка рисовалась оплотом республиканских добродетелей, материальным воплощением республиканских ценностей. Идеологические мотивы, добавленные к американской национальной идентичности революцией, превращали это различие между Америкой и Европой в принципиальнейший момент. Европейские традиции использовались американцами для лучшего осознания собственной идентичности — и светлого, открытого, демократического, перспективного будущего. Американцы симпатизировали любым попыткам изменить европейское государственное устройство, что особенно проявилось в революциях 1848 года, после которых Америка как героя встречала венгерского патриота Лайоша Кошута. Важно и то, что географическая «оторванность» Америки от Европы позволяла американцам сохранять свои идеалы в «первозданной чистоте».

Индейцы были близко, но опасности не представляли. Европа внушала тревогу, но была далеко. Два врага, ни один из которых не является реальной угрозой. Вдобавок победа Америки в мексиканской войне 1846–1848 годов устранила потенциальную опасность со стороны Мексики. Соединенные Штаты обеспечили себе мир и покой; теперь можно было осваивать территорию, не опасаясь вмешательства иностранных держав. Отсутствие внешней угрозы позволило американцам сфокусироваться на собственных конфессиональных, экономических и политических противоречиях, связанных с проблемой рабовладения и разговорами о возможном применении рабского труда на вновь обустроенных землях Фронтира. В 1837 году Авраам Линкольн выступил с речью, в которой предугадал последствия исчезновения внешнего врага. Размышляя о революционной борьбе за независимость против иностранных государств, Линкольн заявил, что в этой борьбе

«чувства зависти, злобы и алчности, присущие человеческой природе и столь открыто проявляющие себя в периоды мира, процветания и могущества, на время словно исчезли из нашей жизни, а глубоко укорененные в людских сердцах ненависть и месть, вместо того чтобы выплеснуться на ближайших соседей, обратились исключительно против британцев. Именно подобным образом, пользуясь силой обстоятельств, возможно усыпить или пробудить основные черты нашей натуры для достижения величайшей из когда-либо стоявших перед человеком целей — обретения и утверждения гражданской и религиозной свободы.

Однако пробужденные чувства склонны засыпать вслед за исчезновением обстоятельств, которые их пробудили»{171}.

Убедившись в том, что внешняя угроза миновала, американцы обратили свою ненависть, ревность, зависть и алчность друг на друга и ступили тем самым на дорогу, которая в конце концов привела к Гражданской войне. 14 апреля 1861 года флаг, некогда развевавшийся над фортом Мак— Генри, был спущен в форте Самтер.

Национальность и торжествующий патриотизм

Национальное сознание

Гражданская война, как заметил Джеймс Рассел Лоуэлл по ее завершении, была «дорогой ценой, уплаченной за нацию». Однако она действительно создала нацию. Американская нация родилась в войне и обрела зрелость в десятилетия после братоубийственных сражений. Вместе с ней возникли американский национализм и патриотизм — и непревзойденное в веках отождествление американцами себя со своей страной. Американский патриотизм до войны был, по словам Ральфа Уолдо Эмерсона, преходящим, «летним» явлением. «Смерти тысяч и устремления миллионов мужчин и женщин» показали, что американский патриотизм «реален»{172}. Перед войной американцы (и иностранцы) называли свою страну во множественном числе: «Соединенные Штаты». После войны множественное число уступило место единственному. Гражданская война, заявил Вудро Вильсон в 1915 году в своем обращении к народу по случаю Дня памяти, «создала в этой стране то, чего в ней никогда ранее не существовало, — национальное сознание». Это сознание проявляло себя во множестве факторов. «Конец девятнадцатого столетия, — писал Лин Спиллман, — стал временем грандиозного обновления американского национального сознания». Большинство привычных нам сегодня патриотических ритуалов, организаций и символов возникло именно в тот период{173}.

В ближайшие после завершения войны годы национализм охватил Америку, будто пожар. «Публицисты, интеллектуалы и политики в едином порыве использовали риторику торжествующего национализма». Когда бывшие аболиционисты решили создать наследника гаррисоновского «Освободителя», они, как того и следовало ожидать, назвали газету «Нация». Теперь практически все отождествляли Соединенные Штаты с американским народом. В дебатах по поводу принятия Пятнадцатой поправки немногочисленные ее противники, например, сенатор от Делавэра Уиллард Солсбери, утверждали, что нации по-прежнему не существует; однако аргументы Солсбери и его сотоварищей были отметены подавляющим большинством голосов. Мнение сторонников поправки выразил сенатор от Индианы Оливер Мортон:

«Сенатор говорит нам, что мы никакая не нация. Он говорит… что по окончании войны, стоившей нации шестисот тысяч жизней, мы по-прежнему не являемся нацией. Он призывает нас понять, что принадлежит к племени делаваров, независимому и суверенному, проживающему в резервации… неподалеку от Филадельфии… Но я смею утверждать, что мы едины… что мы — нация»{174}.

Перед войной автономия вплоть до отделения от конфедерации была популярной темой разговоров не только на Юге; после 1865 года эти разговоры не просто стихли — они казались немыслимыми. В 1870-х годах национализм пошел на убыль, но испытал новый прилив сил в конце 1880-х и в 1990-х годах. Произошла, как писал Джон Хайам, «интенсификация национализма, длившаяся с 1886 по 1924 год»{175}. Во время Великой депрессии националистические лозунги сменились экономическими и политическими. О патриотизме вспомнили с началом мобилизации, вызванной Второй мировой войной. Идеологическая и военная угроза со стороны СССР в послевоенные годы поддерживала значимость национальной идентичности вплоть до 1960-х годов, когда стали возникать и оформляться социальные, экономические и культурные разделения общества. Уменьшение угрозы и фактическое исчезновение СССР в начале 1990-х годов снизили значимость национальной идентичности. Таким образом, столетие с 1860-х по 1960-е годы было «золотым веком» американского национализма, временем наивысшей значимости американской национальной идентичности, периодом, когда все штаты, все группы, все конфессии были едины и искренни в выражении патриотического настроя.

Экономическое развитие и национальные организации

Победа Союза в Гражданской войне превратила американский народ в нацию. Последствия этой победы ощущались в торжестве национализма, в том числе — в быстрой индустриализации страны и ускорении экономического роста. Националистическая идеология и националистическая экспансия совпадали с интенсивным экономическим развитием во многих странах мира, включая Британию, Францию, Германию, Японию, Китай, Россию и СССР. Неудивительно, что подобное совпадение имело место и в Соединенных Штатах. Усиление экономической активности и прирост национального капитала внушают человеку гордость за свою страну; он ощущает растущее могущество государства — и желание добиться для своей страны достойного места в мире и обеспечить признание другими нового статуса. Модернизация транспорта и сферы коммуникаций, в особенности завершение строительства трансконтинентальной железной дороги (1869) и повсеместное распространение телефона, изобретенного в 1876 году, улучшили возможности для общения американцев между собой и тем самым способствовали дальнейшему развитию национального сознания.

Возникновение объединенной национальной экономики сопровождалось драматическим по эффекту увеличением числа, размеров и масштабов деятельности корпораций, действующих на национальном уровне. Главы этих корпораций были вынуждены теперь мыслить в рамках страны, а не отдельно взятого штата, и соблюдать лояльность не конкретному городу или штату, а стране в целом. Постепенно американцам удалось создать, как продемонстрировали независимо друг от друга Роберт Патнем и Теда Скопол, поистине невероятное количество добровольных национальных ассоциаций. Половина всех массовых организаций Америки, когда-либо привлекавших в свои ряды более одного процента американских граждан, была учреждена между 1870 и 1920 годами{176}. Эти национальные организации, вполне естественно, стремились направить интересы своих членов в государственное русло. При этом развитие национальной идентичности после Гражданской войны обеспечивалось не столько официальными мерами, сколько «потребностью народа». Федеральное правительство практически не вмешивалось в происходящее. Инициатива исходила от миллионов частных лиц и национальных групп. Как писала профессор Селилия О’Лири:

«Выступив на политическую арену в 1880-е годы, организованные патриотические движения инициировали кампании по учреждению новых государственных праздников, стали требовать включения в национальный пантеон новых героев и преподавания истории США и основ права в государственных школах, начали агитировать за оказание почета флагу и ежедневные клятвы верности стране; с возникновением этих движений в стране стали множиться памятники, находились все новые национальные святыни и исторические маршруты; была подана петиция в Конгресс о слушаниях по приданию национальным движениям юридического статуса»{177}.

Первым и, пожалуй, важнейшим среди этих движений была Великая армия республики, основанная в 1866 году. Она «быстро превратилась в грозную силу в политической жизни страны… и гораздо более, нежели любая другая группа, была ответственна за продвижение в массы патриотических ритуалов». Следом появились организация ветеранов иностранных войн, основанная после испано-американской войны, и Американский легион, основанный после Первой мировой. Это были по-настоящему массовые организации, имевшие региональные отделения во всех штатах. Их программы фокусировались на развитии патриотизма и национальной идентичности. Вдобавок в 1890-х годах, как писал Зелински, «материализовалось огромное количество патриотико-традиционалистских организаций». К последним относились, в частности, Дочери американской революции, Сыны американской революции, Колониальные дамы Америки, Потомки «Мэйфлауэра» (все учреждены между 1889 и 1897 годами); вспомним еще бойскаутов, герлскаутов и другие молодежные организации, через которые американские ценности внушались подрастающему поколению. Кроме того, образовалось множество «братских обществ», весьма различных по своим задачам и по роду деятельности. Однако у них имелось нечто общее — «пропагандирование национальной лояльности через ритуалы, публикации и общественную деятельность»{178}.

Перед Гражданской войной национальное правительство было относительно слабым и «мягкотелым». Начало войны заставило его постепенно «нарастить мускулы». В правительстве были созданы новые министерства — сельского хозяйства (1862), юстиции (1870), торговли (1903) и труда (1913). Федеральное (оно же национальное) правительство в 1870-е годы установило контроль над иммиграцией и создало Междуштатную торговую комиссию для регулирования использования железных дорог (1890). Утверждение правительства происходило и далее и стало особенно заметным в годы Великой депрессии. Вторая мировая война еще более расширила пределы власти национального правительства, а война «холодная» существенно укрепила министерство обороны. Пост президента также обрел новый статус и новую значимость; президенты, начиная с Теодора Рузвельта, превратились в центральные политические фигуры общества.

Одновременно с усилением позиций национального правительства происходило укрепление роли американской нации и ее государства на мировой арене. В 1880-е годы Соединенные Штаты, впервые в своей истории, присоединили колониальные территории с не-американским населением — территории, которые добровольно вряд ли согласились бы стать новыми штатами. США также стали активно использовать военно-морской флот, который всего за три десятилетия сравнялся по силе с британским. Испано-американская война была «националистической фиестой», которая расширила присутствие Америки в Восточной Азии и немало способствовала созданию новой колониальной империи. Вдобавок завершение грандиозного инженерного проекта по строительству Панамского канала повлекло за собой инспирированное Америкой отделение Панамы от Колумбии, что дополнительно укрепило позиции США в мире. С 1880-х и 1890-х годов, то есть со времени, которое Хайам назвал периодом «мелких международных стычек», американское общественное мнение сделалось откровенно националистическим, если не сказать ура-патриотическим, что объяснялось удивительно легкой победой над Испанией, завершением строительства канала и походом «Великого Белого флота» вокруг земного шара в 1908 году{179}.

Примирение Севера и Юга

Центральным элементом послевоенного (имеется в виду Гражданская война) национализма должно было стать и стало примирение Севера и Юга в общей приверженности объединенной нации. Окончание Реконструкции, уход федеральных войск с Юга и Великий компромисс 1877 года по поводу президентства стали «первыми ласточками» в процессе примирения, который начал стремительно развиваться — за счет фактического исключения из нации освобожденных рабов. Поначалу примирение шло достаточно медленно, и в 1870–1880-е годы «почти вся ненависть Юга к чужакам сосредоточилась на северных янки». Однако в тех же 1870-х годах ветераны-конфедераты вызывались добровольцами на усмирение индейцев, дабы продемонстрировать свою «солдатскую закалку» и «присутствие патриотизма». К 1897 году ежегодное собрание Великой армии республики уже приглашало ветеранов-конфедератов под лозунгом: «Одна страна, один флаг, одна судьба». «Война 1898 года, — пишет Хайам, — завершила процесс национального примирения, обратив воинственный пыл конфедератов в патриотический крестовый поход, связав все регионы страны единой целью и дав Югу возможность проявить свою лояльность стране». Президент Уильям Маккинли сделал очень важный шаг на пути к окончательному примирению, предложив высокие посты в армии бывшим офицерам Конфедерации. Этот шаг «вдохновил южан», и в результате «новая добровольческая армия была буквально завалена просьбами о назначениях. Полки южных штатов были сформированы в мгновение ока»{180}.

Впоследствии вклад чернокожих солдат в военные успехи Америки, как правило, игнорировался, а белых южан прославляли за их доблесть и героизм. Конгресс вернул южанам боевые знамена Конфедерации. На местах стали возводить памятники «синим» и «серым» вместе; в 1910 году командир Великой армии республики особо отметил вклад «истинных патриотов»-южан в победу над Испанией. Итогом войны, по его словам, стало «возникновение нового союза. Больше нет ни северян, ни южан, есть только американцы». Кульминацией примирения стало празднование пятидесятой годовщины битвы при Геттисберге в 1913 году: пятьдесят тысяч ветеранов Союза и Конфедерации участвовали в празднестве вместе с патриотическими группами со всех концов страны, воздавая честь героизму обеих сторон и обнимаясь, по словам президента Вильсона, «как братья, как товарищи по оружию, позабыв, что были врагами»{181}.

Национальная история

Изучение и преподавание американской истории, фрагментарное и пренебрегаемое до Гражданской войны, расцвело пышным цветом в эпоху национализма. «Американская историография, — писал Зелински, — окончательно оформилась только к 1880-м годам, с созданием профильных университетских факультетов и кафедр и общенациональной профессиональной ассоциации, а также с появлением научных журналов и организацией ежегодных конференций». Преподаватели и политики пропагандировали преподавание американской истории. До Гражданской войны лишь в шести штатах допускалось преподавание истории в средних школах. К 1900 году таких штатов уже стало двадцать три{182}. Школам настоятельно рекомендовали прививать детям патриотизм, готовились и распространялись специальные инструкции по патриотическому воспитанию. Преподаватели «подчеркивали важность живого и привлекательного изложения героических событий американской истории, жертвенности и доблести американских героев, солдат и моряков, изложение биографий президентов, которых вполне можно было рассматривать как символы нации, подобно тому как в Европе трактовали монархов. К 1890-м годам штат за штатом подчинялся федеральному закону, требовавшему, чтобы патриотические предметы — американская история и история права — преподавались во всех общеобразовательных учебных заведениях ниже колледжа»{183}. С 1880-х годов американским школам «вменили в обязанность производить идеологическую индоктринацию и сохранять национальное единство… Новообразованные патриотико-традиционалистские и ветеранские организации прилагали определенные усилия к тому, чтобы американская история надлежащим образом преподавалась и изучалась в школах. Вдобавок к патриотическому заряду, получаемому на уроках истории, права, географии и литературы, ученики также изучали символику флага и зубрили присягу». Через занятия, учебники и церемонии детей приобщали (нередко насильно) к истории — к прибытию «Мэйфлауэра», высадке первых колонистов, деяниям отцов-основателей, пионеров и великих президентов. Эта тенденция сохранилась и в межвоенный период. Абсолютное большинство из почти четырехсот учебников, опубликованных между 1915 и 1930 годами, является, согласно выводам одного ученого, националистическим по духу. «Американцев учили уважать и почитать предков и те общественные институты, которые эти предки создали на американской земле»{184}.

Патриотические ритуалы и символы

В послевоенные десятилетия (опять-таки имеется в виду Гражданская война) люди открывали для себя многочисленные патриотические символы и вовлекались в не менее многочисленные патриотические церемонии и ритуалы. Прилив национализма был в известной мере спровоцирован празднованиями наступления нового века, начавшимися еще в 1875 году. Основным событием этих празднеств явилось открытие в Филадельфии в 1876 году Столетней выставки, которая разорила своих устроителей, но во всех прочих отношениях стала «грандиозным успехом». Ее посетило почти 10 млн человек при общей численности населения в 46 млн! Торжественное открытие в 1886 году статуи Свободы и выставки Колумба в Чикаго в 1893 году укрепили в людях гордость за страну, интерес к национальным ценностям и патриотическую риторику, прославлявшую «великую американскую нацию». Эти торжества, в особенности события 1876 года, «служили американцам напоминанием о славном прошлом нации»{185}. Они немало способствовали организации в 1890-е годы более пятисот новых патриотических обществ.

Перед Гражданской войной как национальные праздники отмечались только 4 июля (День независимости) и день рождения Вашингтона, причем последний праздновался нерегулярно, в зависимости от конкретных политических веяний, а первый зачастую бывал отмечен соперничеством конкурирующих филантропических, конфессиональных либо профессиональных групп. После войны День независимости превратился в настоящий национальный праздник. Первый общенациональный День благодарения был введен указом президента Линкольна в 1863 году. В десятилетия после войны День благодарения стал поводом для проведения патриотико-религиозных церемоний. «Школьники слушают рассказы о деяниях первопоселенцев, священники проводят особые службы, традиционно объединяя в своих проповедях религию и патриотизм, а соответствующий случаю праздничный обед постепенно сделался новым национальным обычаем». День памяти был введен в обиход сразу после войны. «Некоторые поселения, как на Севере, так и на Юге, „изобрели“ этот праздник практически одновременно, около 1866 года, и независимо друг от друга; особенно популярен праздник был на Севере и к 1891 году стал юридически оформленным праздничным днем во всех северных штатах… Несколько лет американцы отмечали этот праздник торжественно и сумрачно, можно сказать, в традиции первых Дней независимости, — парадами, выступлениями ораторов, военными маневрами, посещением кладбищ и установкой памятников»{186}.

У большинства наций имеется несколько символов их идентичности, и Соединенные Штаты тут не исключение. Дядя Сэм, Братец Джонатан, статуя Свободы, Колокол свободы, «Янки Дудль», лысый орлан, Novus Ordo Seclorum, E Pluribus Unum, «На Бога уповаем» — все это символы американской национальной идентичности. Впрочем, США уникальны в том отношении, что государственный флаг в американской символике превосходит значимостью все прочие символы и «настойчиво присутствует» в американском пейзаже. В большинстве стран государственные флаги вывешиваются на общественных зданиях и на памятниках, не более того. В Соединенных Штатах государственные флаги развеваются повсюду — над жилыми домами, над предприятиями, над концертными залами и стадионами, над клубами и учебными заведениями. Уилбур Зелински писал, что в 1981–1982 годах лично наблюдал в десяти штатах флаги на всех государственных зданиях, «на как минимум 50 процентах заводов и складов, на 25–30 процентах магазинов и бизнес-центров, на 4,7 процента жилых домов»{187}. Хотя необходимых для аккуратного анализа статистических данных, по-видимому, не существует, можно предположить (и это не будет преувеличением), что ни в одной другой стране мира флагу не уделяется столько внимания и он не является важнейшим символом национальной идентичности. Национальный гимн в Америке служит «дополнением» к флагу. Американцы приносят клятву верности «флагу Соединенных Штатов Америки и республике, которую он символизирует». Иными словами, в Америке символ страны превратился в ее «заместителя». Надлежащее использование государственного флага США расписано в подробнейшей инструкции по «символическому этикету», составленной в начале двадцатого столетия. У американцев есть даже особый праздник — День флага; ничего подобного у других народов мы не найдем.

Этот культ государственного флага явился результатом Гражданской войны и последовавшей за ней патриотической эры. Перед войной, как писал М. М. Куэйф, «большинство американцев редко видели звездно-полосатый флаг, если видели вообще, и до мексиканской войны 1846–1848 годов ни разу под ним не сражались», а потому «не испытывали той сентиментальной привязанности к флагу, которая столь характерна для американцев нынешних». Эта «сентиментальная привязанность» впервые проявила себя, когда, к изумлению и ужасу северян, флаг был спущен в форте Самтер. Собственно, Гражданская война стала первым в истории Америки поводом для демонстрации государственного флага. «Культ национального флага в том виде, в каком он существует сегодня, есть производное Великого восстания». Первый День флага отмечался в 1887 году, а Вудро Вильсон в 1916 году объявил этот день национальным праздником. «С конца 1880-х годов и особенно в 1890-е годы ревностное служение государственному флагу достигло своего пика». Великая армия республики и многие другие общественные организации требовали, чтобы флаги висели на каждой школе; к 1903 году девятнадцать штатов приняли соответствующие законы{188}.

Государственный флаг, как указывали многие ученые, превратился в Америке преимущественно в религиозный символ, своего рода эквивалент распятия для христиан. Его боготворят, перед ним преклоняются, он — непременный «участник» всех общественных и многих частных церемоний. При поднятии флага полагается вставать, снимать головные уборы и, при соответствующих обстоятельствах, отдавать ему честь. Почти во всех штатах школьники ежедневно приносят флагу клятву верности. В эру национализма многие штаты приняли законы, запрещающие «надругательство над флагом», подтвердив тем самым квазирелигиозный статус этого символа. В 1907 году Верховный суд США подтвердил конституционность одного из таких законов, поддержав вердикт Верховного суда Небраски, гласившего, что флаг следует беречь, как берегут религиозные святыни. «Флаг — эмблема национальной власти, — говорилось в решении суда Небраски. — Для гражданина флаг — объект патриотического поклонения, символизирующий все, что связано со страной, — ее институты, достижения, длинный перечень славных деяний прошлого, героические свершения предков и горизонты будущего»{189}.

Дебаты об ассимиляции

В 1908 году постановка пьесы Израэля Зангвилла «Плавильный тигель» спровоцировала общенациональную полемику — и заслужила горячее одобрение президента Теодора Рузвельта. В этой пьесе был представлен художественными средствами спор относительно возможности ассимиляции иммигрантов в американскую культуру. Означает ли ассимиляция, что иммигранты будут «проглочены» англо-протестантской культурой первопоселенцев? Или она означает, что иммигранты объединятся с потомками первопоселенцев, рабов, завоевателей и предыдущих иммигрантов во имя создания новой американской культуры и «нового американского человека»? Или же возникновение новой единой культуры нежелательно и невозможно? Должна ли Америка стать конгломератом народов и разнообразных культур? Эти вопросы затрагивали самую суть американской этнической и культурной идентичности. В поисках ответа на них в двадцатом столетии были выдвинуты три концепции ассимиляции. Если сохранять традицию метафор, в особенности химических и кулинарных, эти три концепции можно охарактеризовать как концепции плавильного тигля, томатного супа и салата соответственно[11].

Концепция плавильного тигля была выдвинута Эктором Сент-Джоном де Кревекером в 1780-х годах. В Америке, утверждал Кревекер, «представители всех народов словно сплавляются в новую расу». Новый американский человек — это «помесь англичанина, шотландца, ирландца, француза, голландца, немца и шведа». Американцы, прибавлял Кревекер, «оставляют позади все традиционные предрассудки и предубеждения и обзаводятся новыми, черпая оные в новой жизни, им открывающейся, в новом правительстве, их наставляющем, в новых сословиях, ими образованных». Можно сказать, что Кревекер воспринимал Америку не просто как новое государство, составленное из людей привычных национальностей, но как общество, культура которого нова и чужда иммигранту, прибывающему на американские берега. Зангвилл расширил «список национальностей» Кревекера, включив в него «кельтов и латинян, славян и тевтонов, греков и сирийцев, чернокожих и желтокожих, евреев и итальянцев…». По Зангвилу, как и по Кревекеру, «переплавка и преобразование» подразумевали не просто взаимопроникновение народов и рас, но создание новой общей культуры, которая объединила бы всех жителей страны во имя построения на территории Америки Республики Человека и Царства Божия{190}.

Концепция томатного супа (она же «англо-конформистская модель») фокусируется на культурной ассимиляции. Она основана на допущении, что «иммигранты и их потомки адекватно адаптируются к англосаксонским культурным паттернам» (как писал Милтон Гордон), а потому «должны адаптироваться и к культурной истории англо-американского населения страны» (это слова Майкла Новака). То есть эта концепция указывает на центральное положение культуры первопоселенцев в структуре общества. Кулинарная метафора трактуется следующим образом: англо-протестантская культура есть томатный суп, куда иммигранты добавляют сельдерей, гренки, специи, петрушку и другие ингредиенты, улучшающие вкус этого блюда, однако поглощаемые им с тем результатом, что мы все равно едим именно суп, а не что-то другое. И в очевидных проявлениях, и, что важнее, в проявлениях неочевидных эта англо-конформистская модель, как писал Гордон, «под разными личинами на протяжении долгого времени выступала, пожалуй, главной концепцией ассимиляции в американском историческом контексте». Более точная, нежели остальные модели, концепция томатного супа прекрасно «работала» с волнами иммиграции до 1960-х годов{191}.

Концепции плавильного тигля и томатного супа в той или иной степени выражали американский национализм и давали относительно точное описание состояния американской идентичности. В 1915 году Хорас Каллен выдвинул концепцию салата, которую сам он назвал теорией «культурного плюрализма». Название оказалось запоминающимся, хотя и не совсем верным: теории Каллена больше подходил ярлык «этнического плюрализма». По Каллену, общественные группы объединяются происхождением, а не культурой. Он говорил (эти слова часто цитируются): «На протяжении жизни все люди меняют одежду, политические убеждения, жен и мужей, веру, философию и так далее, однако они не могут поменять предков. Ирландец всегда остается ирландцем, еврей всегда будет евреем… Ирландцы и евреи — явления природы, а граждане и прихожане — артефакты цивилизации». Иначе говоря, люди могут сменить культуру, но не в силах поменять этническую принадлежность. Биология — судьба, идентичности «определяются происхождением» и выражают «фундаментальные различия групп». Иммиграция, по Каллену, растворила в себе прежнюю американскую национальность и превратила Америку в «федерацию национальностей» — или «демократию национальностей»{192}. В качестве модели развития для Америки он предлагал Европу, в которой множество национальностей сосуществуют в рамках единой цивилизации. Основанная на биологическом детерминизме, концепция Каллена отражает расовую теорию национальной идентичности, которая господствовала в то время в американском сознании. Расистские рассуждения Каллена не слишком отличаются от рассуждений о «чистокровной белой англосаксонской Америке», против которых он столь яростно выступал{193}.

Подчеркивание доминирующей роли происхождения в формировании национальной идентичности абсолютно лишает смысла само словосочетание «культурный плюрализм». Если люди могут менять веру, язык, политические убеждения и философию, культурная идентичность никак не связана с «неотъемлемой этнической принадлежностью» и происхождением конкретного человека. Но если культура подвержена изменениям, что же остается от той этнической константы, за которую ратовал Каллен? В каком смысле ирландец или еврей, поменявшие язык, веру, философию и политические убеждения, все равно остаются ирландцем и евреем? Современник и почитатель Каллена Рэндольф Бурн попытался сформулировать менее экстремистскую и более гибкую концепцию, противопоставленную концепциям плавильного тигля и томатного супа. Тем не менее и он рассматривал Америку с европейских позиций, как «космополитическую федерацию национальных колоний и чужеземных культур, которых лишили губительной конкуренции между собой [присущей Европе]». В результате возникла не нация, «а транснациональность, совместно с другими народами ткущая нити всех цветов и оттенков»{194}.

Идеи Каллена и Бурна представляли собой реакцию на две чрезвычайно популярные националистические концепции Америки. «Обороняясь, — писал Артур Манн, — Каллен изобрел культурный плюрализм как альтернативу и концепции плавильного тигля, и доктрине англосаксонского превосходства». Идеи Каллена вызвали определенный интерес в интеллектуальных кругах, однако не оказали почти ни малейшего влияния на общественное мнение. Сам Каллен подвергся нападкам со стороны представителей истеблишмента за попытки «балканизации» Америки. Его сторонники, писал Манн, «были двух сортов: сионисты — и интеллектуалы-семитофилы, зачарованные перспективами этнического разнообразия городской Америки»{195}. Много лет спустя Каллен признал неудачу своих притязаний на овладение общественным мнением. В Америке начала двадцатого столетия существовало стремление к реализации концепции плавильного тигля — при том, что фактически нация оставалась тем самым томатным супом англо-протестантской культурной идентичности.

Теодор Рузвельт выразил общее мнение американцев, когда, поначалу одобрив зангвилловский «Плавильный тигель», задался вопросом о соответствии этой теории реальности и в конце концов принял концепцию томатного супа. «Тигель, в котором все сплавляется воедино, — заявил президент, — работал с 1776 по 1789 год, а наша нация и ее ценности были сформированы в дни Вашингтона»{196}. Стремление американцев сохранить эти «ценности нации» особенно отчетливо проявилось в грандиозных усилиях по «американизации» иммигрантов перед Первой мировой войной и во время войны.

Американизация иммигрантов

Концепция американизации и сам термин возникли в конце восемнадцатого столетия, одновременно с концепцией иммиграции и термином, ее обозначающим. Американцы считали необходимым американизировать тех, кто искал спасения в Новом Свете. «Мы должны американизировать наш народ», — заявил в 1797 году Джон Джей, которого поддержал Томас Джефферсон{197}. Усилия по осуществлению этой цели достигли своего пика в конце девятнадцатого — начале двадцатого столетий. Американизация, заявил в 1919 году судья Луис Брандейс, означает, что иммигрант «принимает костюм, обычаи и традиции, бытующие у нас… отказывается от своего родного языка в пользу английского… добивается укоренения своих интересов и потребностей в здешней почве… и живет в гармонии с нашими идеалами и устремлениями и сотрудничает с нами в их реализации». Проделав все это, иммигрант обретает «национальное сознание американца». К данному определению другие поборники американизации добавляли получение американского гражданства, отрицание «чужеземных привязанностей» и отказ от двойных лояльностей{198}.

Необходимость американизации иммигрантов привела к возникновению масштабного общественного движения, ставившего эту задачу. В процесс американизации оказались вовлеченными местные власти и федеральное правительство, частные и общественные организации, представители бизнеса; все они предпринимали те или иные шаги, зачастую мешая друг другу и принимая противоречивые решения. Центральная роль в этом процессе отводилась школам. «Важность движения за американизацию трудно преувеличить», — заметил один историк. Это был «социальный крестовый поход», ключевой момент развития американской прогрессистской политики. Сотрудники приютов, учителя, общественные деятели, бизнесмены и политические лидеры, включая Теодора Рузвельта и Вудро Вильсона, принимали активное участие в этом крестовом походе. «Список участников процесса, — подытожил другой историк, — читается как комбинация справочников „Who Is Who“ и „Social Register“»{199}.

Крупным промышленным корпорациям требовалась рабочая сила, которую охотно предоставляли иммигранты, поэтому корпорации организовывали при фабриках школы, где иммигрантов учили английскому языку и внушали им американские ценности. Практически в каждом городе со значительной иммигрантской общиной реализовывалась программа американизации, составленная местной торговой палатой. Генри Форд был в первых рядах тех, кто стремился превратить иммигрантов в эффективно трудящихся американских рабочих; «этих людей, собравшихся со всего света, — говорил он, — нужно научить американским традициям, английскому языку и американскому образу жизни». Компания Форда финансировала многочисленные мероприятия, связанные с американизацией, в том числе организацию шести— и восьмимесячных курсов английского языка, посещение которых было обязательно для иммигрантов и по окончании которых выдавались дипломы, дававшие право на получение гражданства. Американская сталелитейная компания также финансировала аналогичные социальные программы; «многие добропорядочные бизнесмены открывали фабричные школы, распространяли по почте письма с уроками по истории права и даже субсидировали вечерние общеобразовательные школы»{200}.

Бизнесмены прогрессистской эры заботились о том, чтобы научить своих рабочих-иммигрантов английскому языку, американской культуре и американской системе частного предпринимательства как для того, чтобы обеспечить эффективность их труда, так и чтобы «вакцинировать» их от социализма и профсоюзных идей. Интересы этих бизнесменов пересекались с интересами общенациональными. Драматизируя цель, которой хотелось достигнуть, Генри Форд в 1916 году организовал патриотический спектакль, центральной декорацией которого стал гигантский плавильный тигель. Поток рабочих-иммигрантов «в чужеземных одеждах и с лозунгами, прославляющими их родину, вливался в этот тигель из-за сцены. Одновременно с другого конца тигля вытекал еще один людской поток — все в одинаковых костюмах и с маленькими американскими флажками в руках»{201}.

В процессе американизации участвовало также огромное число частных некоммерческих организаций, включая как организации давно существовавшие, так и те, которые были созданы специально «для помощи иммигрантам». YMCA (Христианский союз молодых людей) организовал школу по изучению английского языка. Сыны американской революции и Колониальные дамы представили собственные программы американизации. Международный колледж, созданный «под иммигрантов», открылся в Спрингфилде, штат Массачусетс. Протестантские, католические и иудейские общины пропагандировали американские ценности среди иммигрантов своего вероисповедания. Либеральные реформаторы, бизнесмены-консерваторы и простые граждане учреждали организации наподобие Информационного комитета для чужаков, Североамериканской правовой лиги для иммигрантов, Чикагской лиги в защиту иммигрантов, Образовательного союза Нью-Йорка, фонда барона де Хирша (для иммигрантов-евреев), Общества итальянских иммигрантов и т. п. Эти организации консультировали иммигрантов, организовывали вечерние занятия по изучению английского языка и американских обычаев, помогали найти работу и жилье. Значительная часть деятельности по американизации иммигрантов проходила в приютах, возникших в 1890-х годах на окраинах крупных городов; в этих приютах работали люди, чьи имена вошли в историю — скажем, Фрэнсес Келлор. Примером такого приюта может служить Дом Джейн Аддамс в Чикаго. Городские политики жаждали голосов иммигрантов и потому активно помогали последним обосноваться в Америке, обеспечивали их работой и первоначальной финансовой поддержкой и, разумеется, направляли на дорогу к получению гражданства и права голоса{202}.

Перед Первой мировой войной этнические и религиозные организации, имевшие отношение к иммигрантам, также прилагали существенные усилия по американизации своих подопечных. «Римская католическая церковь использовала своих священников, свои школы, прессу, благотворительные учреждения и общества, чтобы убедить иммигрантов отказаться от родных им культурных паттернов и принять американские традиции. Архиепископ Джон Айрленд, сам в прошлом ирландский иммигрант, возглавлял конклав американских епископов. Он принимал все меры к тому, чтобы иммигранты-католики позабыли родные языки и обычаи». Что касается евреев, «во многих городах появились еврейские приютные дома, где детей иммигрантов-евреев учили английскому языку и внушали американские ценности; их поощряли посещать школы и сохранять собственные традиции, но в рамках американской культуры»{203}.

Движение за американизацию шло снизу, «от корней», то есть от общественных организаций. Они оказывали давление на местные власти, от которых в значительной степени зависела судьба иммигрантов. В скором времени более чем в тридцати штатах были приняты законы об учреждении программ по американизации, а в штате Коннектикут даже создали Департамент американизации. Постепенно в процесс втянулось и федеральное правительство: Бюро по натурализации при министерстве труда и Бюро по образованию при министерстве внутренних дел активно занялись поиском средств для организации собственных ассимиляционных программ. К 1921 году в программах Бюро по натурализации принимали участие 3526 организаций{204}. Важнейшей сферой интересов оставалось преподавание английского языка, и федеральное правительство сыграло ключевую роль в финансировании этой части программ.

До середины двадцатого столетия базовым элементом процесса американизации была система среднего школьного образования. Ее зарождение в середине девятнадцатого века и последующее развитие отчасти были обусловлены именно нарастающей потребностью в американизации иммигрантов. «Образование с целью ассимиляции стало одной из главных задач чиновников от образования». Школы настаивали на том, чтобы иммигранты принимали «англо-американские протестантские традиции и ценности». Особенно в Новой Англии, где обосновалось много иммигрантов, «получение образования рассматривалось как наилучший способ внушить человеку англо-американские протестантские ценности и предотвратить тем самым коллапс республиканских институтов»{205}. В более далекой перспективе, по замечанию Стивена Стейнберга, «средние школы гораздо эффективнее, нежели любые другие учреждения и организации, лишали иммигрантов возможности поделиться их „врожденными“ ценностями со своими детьми»{206}. Доминирующая протестантская атмосфера в школах, вполне естественно, вызвала зависть католической церкви, что привело к созданию сети католических школ, ставшей со временем еще одним средством пропаганды американского образа жизни.

Школы были средоточием усилий предвоенной Америки (на сей раз имеется в виду Первая мировая война) по американизации иммигрантов из стран Южной и Восточной Европы. «Прогрессисты верили в образование, — писал Джоэл М. Ройтман. — Они использовали образование как основу ассимиляции (американизации) миллионов людей, прибывавших в Соединенные Штаты с 1890 по 1924 год». Школам рекомендовали организовывать дополнительные занятия для иммигрантов — занятия по изучению английского языка и по усвоению американских традиций. Одно из ведущих общественных движений той поры, Североамериканская правовая лига, опубликовала в 1913 году план по образованию иммигрантов. Лигу поддержало Федеральное бюро образования, в 1919 году объявившее о превращении школ из мест, где в дневное время обучаются дети, в общественные центры с вечерними программами по американизации для взрослых. В 1921–1922 годах от 750 до 1000 организаций занимались реализацией «специальных школьных программ для иммигрантов». В период с 1915 по 1922 год занятия посетили свыше миллиона иммигрантов (впрочем, далеко не все прослушали курсы полностью). В первые десятилетия двадцатого века, как заметил один ученый, учителя «пытались внушить детям иммигрантов ощущение американской национальной идентичности. Преподавание литературы и других гуманитарных наук строилось на привлечении внимания к политической истории страны и ее институтов, детям демонстрировали иконографическую галерею портретов тех, чьи деяния стали образцами проявления национального характера». По всей стране школьная система испытывала непрерывное воздействие реформаторов, «от Хораса Манна до Джона Дьюи, рассматривавших образование как инструмент по созданию монолитного общества из множества фрагментов, порожденных иммиграцией и ее социальными последствиями»{207}.

Поздние стадии американизации обычно критикуют за приложение чрезмерного давления к иммигрантам и превращение общественных организаций в националистические и антииммигрантские (что стало одной из причин резкого снижения иммиграции в 1924 году). Критика справедлива, но тем не менее без этих обществ, начала которых восходят к 1890-м годам, спад иммиграции почти наверняка случился бы гораздо раньше. Американизация сделала Америку приемлемой для иммигрантов. Успех американизации в полной мере проявился тогда, когда бывшие иммигранты и их дети взяли в руки оружие и пошли сражаться за свою новую родину.

Мировые войны

Первая мировая война вызвала прилив патриотизма и усилила значимость национальной идентичности по сравнению с остальными. Однако своего максимума эта значимость достигла в годы Второй мировой войны, когда все расовые, этнические и профессиональные идентичности подчинились национальной. Хотя отдельные негритянские организации и союзы не поддержали вступление Америки в войну, нападение японцев на Перл-Харбор «заставило американцев хотя бы на время отвлечься от расовых и профессиональных интересов и продемонстрировать общенациональную идентичность»{208}. Американцы японского происхождения, выказывая лояльность новой родине, отправились на приписные пункты, чтобы завербоваться в действующую армию — самый национальный из всех национальных институтов. Мобилизация свыше 10 млн человек стала объединяющим опытом, «который создал или заново укрепил совместные ценности и традиции»{209}.

Вторая мировая война, как мы видели, усилила значимость идеологического элемента американской идентичности и вымостила дорогу к исчезновению расовых и этнических определений этой идентичности. Война, как писал Филип Глисон, «укрепила национальное единство и ощущение принадлежности к одной и той же нации». У американцев появилась общая цель, общие заботы и тяготы, пускай даже распределялись они не одинаково; как часто бывает во время больших войн, экономическое неравенство в обществе сошло на нет. Вторая мировая стала «величайшим совместным опытом», который сформировал «представление американцев о национальной идентичности на поколения вперед»{210}. Самоидентификация американцев со страной достигла в ходе этой войны исторического максимума.

Следует отметить, что подобный опыт обрели не только американцы. Германский национализм, к великому сожалению самих немцев, также достиг пика, сравнимого разве что с национализмом французов в период революционных войн. Русские вспоминают войну как время грандиозных национальных свершений и тесного единения. Когда в середине 1970-х годов Хедрик Смит спросил у русских, какой период в истории их страны был наилучшим, ему ответили: «Война». Русские люди, писал Смит, «рассуждают о войне не только как о времени жертв и страданий, но и как о времени солидарности и сопричастности. Война несет смерть и разрушение, но она одновременно демонстрирует несокрушимое единство народа и его несгибаемую силу. Воспоминания о совместно перенесенных лишениях и совместно добытых победах в войне, которую в СССР называют Великой Отечественной, служат главным источником современного советского патриотизма»{211}. Для русских — Великая Отечественная война, для британцев — «миг торжества», для американцев — «добрая война»… Вторая мировая явилась крайним выражением национализма, бытовавшего на Европейском континенте, и стала кульминацией националистической эры на Западе.

Увядающий национализм

Эпоха доминирования национальной идентичности над всеми прочими, эпоха, на протяжении которой американцы с энтузиазмом предавались патриотизму и национализму, начала клониться к закату в 1960-е годы. Позднее, в 1990-е годы, многие аналитики отмечали существенное снижение значимости национальной идентичности. В 1994 году девятнадцать американских ученых, специалистов по истории и политике, попросили оценить уровень единства американского общества в 1930, 1950, 1970 и 1990 годах. Использовалась пятибалльная шкала, на которой единица обозначала максимальный уровень интеграции. Результаты получились следующими: 1930–1,71 балла: 1950–1,46 балла; 1970–2,65 балла; 1990–2,60 балла. Год 1950-й, по замечанию участников опроса, «был зенитом национального единства Америки». С той поры «культурная и политическая фрагментация неуклонно возрастала», а «конфликты, возникающие из нарастающей этнической и религиозной напряженности, представляют собой главный вызов американскому национальному мифу»{212}. Аналогичные взгляды высказывались и отдельными учеными: Роббер Каплан говорил о «закате национальной идентичности»; Диана Шлауб писала об «обстоятельствах увядающего патриотизма»; Джордж Липсиц, нападая на «новый патриотизм» Рональда Рейгана, подчеркивал «дилеммы осажденной нации»; Уолтер Барнс предрекал неизбежный «конец патриотизма», а Питер Шук прослеживал «обесценение американского гражданства»{213}.

Эрозия национальной идентичности в последние десятилетия двадцатого века проявилась в четырех важнейших признаках: популярность у элиты доктрин мультикультурализма и разнообразия, а также повышение внимания к расовым, этническим, гендерным и прочим субнациональным идентичностям в ущерб национальной; ослабление влияния факторов, прежде обеспечивавших ассимиляцию иммигрантов, и одновременное усиление стремления иммигрантов к сохранению собственных укладов и традиций, равно как и гражданства; преобладание среди иммигрантов людей, говорящих на одном языке (беспрецедентный случай в американской истории), что ведет к постепенной испанизации Америки и превращению ее в двуязычное и двукультурное общество; наконец, денационализация американской элиты, углубление трещины между космополитическими и транснациональными лояльностями элиты и по-прежнему патриотическими и националистическими взглядами широкой публики.

Часть III