Кто на свете всех темнее — страница 25 из 50

Потому что если бы Бурковского интересовало мое благо, он бы просто спросил у меня.

Но он сделал то, что сделал, — грубо, безжалостно, без колебаний и сомнений сломал то внутреннее равновесие, которое я выстраивала долгие годы. Его интересовал лишь результат, то есть ему во что бы то ни стало нужно было решить проблему, и он привык решать проблемы, шагая напролом. А что я при этом чувствую, его не интересовало вовсе. Вот и судите сами о том, что я для него значила. Для всех для них. И все эти разговоры о якобы семье — просто разговоры.

Ну, и с чего бы ему со мной церемониться?

Мать смотрела на Бурковского не отрываясь. Она всегда говорила то, что от нее ожидалось, просто ей нужно было видеть Бурковского, чтобы понять, что ей говорить и как реагировать, а сейчас она не понимала, потому что Бурковский выглядел немного виноватым. А она не умела чувствовать себя виноватой, у нее всегда были виноваты другие — не важно, в чем. Да во всем!

— Зенек…

— Ладно. — Бурковский остановился и в упор посмотрел на меня. — Ладно…

Он тоже не знал, что говорить, и лучше бы ему тогда было промолчать, но он не мог промолчать, он считал, что должен объясниться, и я тоже так считала, хотя мне все было ясно. Он понятия не имел, что я зарабатываю на себя, он знать не знал, что я за человек, чем занимаюсь, как мыслю. Ему это никогда не было интересно. Он просто приютил меня в своем доме, потому что у него, по сути, не было иного выхода, как приютил бы бездомную кошку, и это был его дом. И Янека, и матери. Это был их дом, а моим он не стал, у меня была просто комната, которая условно считалась моей, но сегодня мне дали понять, что ничего моего здесь нет. Ну, я поняла, не дура. Я и раньше это понимала.

— Я знаю, что ты сейчас злишься.

Да уж конечно, я злюсь. А с чего бы мне и не злиться? Учитывая обстоятельства — кто бы не злился? Но я ничего не стану говорить, потому что ему сейчас надо, чтобы я отбила его пасс и уж тогда он сориентируется. А без этого ему никак, он не знает, как со мной говорить, и не знал никогда.

Никто из них не знает.

— Послушай, все это неправильно. И твой брат, возможно, неверно истолковал твой сарказм. Я могу допустить также, что перегнул палку, но ты должна меня понять: все просто так совпало. И мы с матерью не знали, чем на самом деле ты занимаешься… Конечно, это непростительно, и тем не менее ты могла бы и сказать, я бы помог тебе, и…

— Мне не нужна была помощь.

Даже когда была нужна, я не обращалась к Бурковскому — просто потому, что не хотела и дальше быть обузой. Хватит того, что я для матери обуза, если не материального плана, то с эмоциональной точки зрения ей было бы лучше, если бы меня не было.

Но дело в том, что я не хотела, чтобы ей было лучше.

— Я понимаю. — Бурковский вздохнул. — Я был занят, выстраивать отношения у меня не было времени, и вчера мы тебя ждали к обеду, а ты не появилась, а причины я не знал… Мы не знали. А потом ты приходишь под утро, между делом заявляешь, что торгуешь наркотиками и…

Мне резко надоел этот идиотский разговор, вся суть которого свелась бы к одному предложению: извини, я идиот и мой сын идиот, но сказать такое Бурковский не мог, а потому смотрел на меня выжидающе, словно ждал подсказки, что сказать, чтобы не признаваться в собственной глупости.

И это я должна была каким-то образом помочь ему не произносить вполне очевидную фразу.

Но помогать ему я не собиралась.

— Это я виноват.

Янек наконец возник в дверях, весь из себя такой благородный-благородный, словно это не он настучал на меня, в итоге выставив папашу полным идиотом. В комнате сразу стало тесно от такого наплыва прекрасных, но тщетных порывов и огромной кучи воняющего итонскими застенками благородства. Несмотря на то что комната большая, выдержать присутствие всего семейства Бурковских ей было сложно, как и мне. Нанятый «эксперт», конечно, не знал, откуда ноги растут у скандала, потому искренне удивлялся, как такой пердимонокль мог возникнуть в столь благородном семействе, но я-то знала, и Янек знал, что я знаю. Он и в детстве постоянно доносил на меня папаше.

Некоторые вещи не меняются.

— Я должен был понять шутку, но было утро, я устал, и все не выглядело шуткой.

— А, так мне нужно было к своей речи прицепить смайл.

И он тоже ждал, что я скажу: да ладно, ребята, все прекрасно, со всяким может случиться, и тогда, по их мнению, мир был бы восстановлен, все зарыдают от счастья и пойдут завтракать. И дальше будет как было, прекрасно и привычно. Только они сегодня сделали все, чтобы разрушить даже то, что уже было. А оно было если не прекрасно, то по крайней мере более-менее терпимо. Так уж вышло, что я не стала частью их семьи и даже частью жизни не стала, как и они для меня, — но мы научились сосуществовать, не напрягая друг друга, и оно катилось по накатанной, пока не вышло то, что вышло. И сразу стало понятно, кто я для них.

Никто.

Самое смешное, что мы все это понимали, и они трое знали, что я это понимаю. Но Бурковский во что бы то ни стало хотел сохранить статус-кво, и мне было интересно, как у него это получится без моей помощи, я принципиально не собиралась шевелить плавниками.

— Я должен был понять, что ты шутишь, но я отвык от твоей манеры общения, мы давно не виделись, и ты стала такой… самостоятельной.

Я всегда была самостоятельной, у меня не было выбора.

— Чего вы перед ней извиняетесь?

Это мать наконец оскалила зубы. Столько лет терпела, и вот прорвался фурункул. Я знала, что когда-нибудь это случится, и мне всегда было любопытно, как это будет, но тогда мне было нужно выйти из ситуации с определенной долей моральной победы, и мать прорвало очень некстати.

Если что-то одно идет наперекосяк, то остальное тоже подтянется, беда не ходит одна.

— Она же в грош никого из нас не ставит! — Мать выпрямилась в кресле, зло глядя на меня. — Ее взяли в дом, кормили, одевали, дали образование, к ней относились как к родной, а она вечно рожу кривила — все ей не так. Брат приехал, и то не смогла поговорить по-людски, довела до такого позора, чужой человек решил, что мы звери какие-то, замучили бедную девочку, обвинив невесть в чем.

Янек мне не брат, мы даже не родственники. Это Маринка была мне сестрой, и это их вечное подчеркивание несуществующего родства типа «отец», «брат» меня всегда бесило, потому что моим отцом был психопат Билецкий, а сестрой — самая милая и светлая девочка из всех, кого я знала. Только ее я любила за всю свою жизнь, только она освещала тьму, в которой я жила по вине родителей, и когда Маринки не стало, сделать вид, что ее вовсе не было, — подлость. И постоянно подсовывать мне этот эрзац «семьи» в надежде, что я забуду Маринку, было очень тупо. Но она этого не понимает. Мать, в смысле. Она же, типа, нашла в себе силы жить дальше.

Она, типа, жертва, ага.

А я нет, я не жертва и никогда не была жертвой. И не собираюсь начинать. Так что, если она решила именно сейчас на меня окрыситься, — значит, так тому и быть. Зачем-то ей это надо, именно сейчас, она всегда была расчетливой дрянью и если решила ударить в этот момент — значит, уверена в успехе предприятия. И я ей в этом помогу. Потому что только так я навсегда избавлюсь от контроля Бурковского.

Но сделаю это по-своему.

— Маша…

— Зенек, я не намерена больше терпеть ее в доме. — Мать обернулась ко мне: — Ты хотела самостоятельности? Она есть у тебя, дверь вон там. Или ты живешь, как живет наша семья, или убирайся сию секунду, дрянь, и больше не возвращайся.

— Мама, перестань! Это я виноват.

— Нет, сынок, ты не виноват. — Мать заострилась, как новый карандаш. — Зачем-то ей все это понадобилось, ничего она просто так не делает, даже если кажется, что все случайно, ничего не случайно. Она все просчитывает, она вот так же когда-то просчитала, что Билецкий убьет нас всех, — и сбежала, и…

— Маша! — Бурковский смотрит на мать изумленно. — Это совсем уж…

— Просчитала! Она никогда не была ребенком, Зенек. Она все всегда просчитывала, и сейчас так же. Зачем-то ей понадобился этот скандал, и она все подстроила, как и тогда.

А, так она решила зайти с козырей? Ну так это напрасно, потому что козырной туз всегда был у меня.

— Ты убила Маринку. — Я давно хотела ей это сказать. — В тот вечер я хотела забрать ее с собой, но ты не позволила. Сказала: не трогай, она уже хочет спать. Как будто она могла бы спать, когда папаша принялся бы куролесить. Но ты не дала мне ее забрать, ты хотела ею прикрыться от папаши, и теперь ее нет. Из-за тебя нет. И если ты надеялась, что за давностью лет я об этом позабыла, то ты спятила сильнее, чем я думала.

— Ты знала, что он это сделает.

— Знала. — Я стояла напротив матери, глядя прямо ей в глаза. — И ты это тоже знала, но продолжала забирать из милиции свои заявления, пока они не перестали вообще приезжать на твои вызовы. Ты отлично знала, к чему все идет, но сама покупала ему чекушки. Только дело в том, что у тебя был выбор — остаться с ним или нет, ты была взрослая, а у меня выбора не было, ты мне его не дала, и Маринке тоже. Мы были детьми и полностью зависели от твоих решений, а ты позволяла ему превращать нашу жизнь в ад.

— А моя жизнь не была адом?! Как насчет моей жизни?

— Ты сама этот ад выбрала, но не я и не Маринка. Ты сто раз могла уйти от него, но не ушла, продолжала «сохранять отца детям», как ты говорила соседкам, а на самом деле тебе было нужно, чтобы он был только твой! Даже пьяный, дурной, обоссаный — но твой! И это в итоге стоило Маринке жизни — да и мне тоже, но жертва у нас отчего-то именно ты. Тебя никто не заставлял жить с ним, терпеть колотушки и прочее, а меня — заставляли. Ты могла что-то изменить, и Маринка осталась бы жива, а я не могла, я зависела от твоего выбора, мы обе зависели от твоих решений, а ты выбрала не нас, а его, потому что у тебя между ног чесалось. Так что даже не заикайся насчет той ночи, потому что это ты во всем виновата! Ты одна! И ты жива, а лучше бы он тебя прикончил, а Маринка осталась бы! И если ты думаешь, что я забыла, как было на самом деле, то ты просчиталась. Ты виновата в том, что погибла моя сестра!