Кто написал «Тихий Дон»? — страница 72 из 74

В этом эпизоде колеблется скорее Каледин, признавшийся Корнилову:

«– Нет у меня прежней веры в казака…».

Заканчивается вставка так: «По Дону, по Кубани, по Тереку, по Уралу, по Яику, по Уссури, по казачьим землям от грани до грани, от станичного юрта до другого, черной паутиной раскинулись с того дня нити большого заговора».

Яик – прежнее название Урала. Поэтому слово это в дальнейшем исчезло из текста, а в целом отрывок также практически без правки вошел в XIV главу.

Теперь о вставках-черновиках XVII главы. Значком «Вст. № 2х» помечена сцена встречи двух непримиримых врагов – хорунжего Бунчука и его бывшего однополчанина казачьего офицера Калмыкова. Эту сцену находим в середине главы, в том абзаце, что начинается со слов: «Вернулся к составу в восьмом часу».

Следующая в черновиках вставка:

«Шел, всем телом ощущая утреннюю тепловатую прохладу, смутно радуясь и вероятному успеху своей поездки, и солнцу, перелезавшему через ржавую крышу пакгауза, и музыкальному певучему тембру доносившегося откуда-то женского голоса. Перед зарей отзвенел дождь, буйный, проливной и короткий. Песчаная земля на путях была размыта, извилюжена следами крохотных ручейков, пресно пахла дождем и еще хранила на своей поверхности там, где втыкались дождевые капли, густой засев чуть подсохших крохотных ямочек – будто оспа изрябила ее.

Обходя состав, навстречу Бунчуку шел офицер в шинели и высоких, обляпанных грязью сапогах. Бунчук угадал есаула Калмыкова, чуть замедлил шаг, выжидая. Они сошлись. Калмыков остановился, холодно блеснул косыми горячими глазами.

– Хорунжий Бунчук? Ты на свободе? Прости, руки я тебе не подам, – он презрительно сжал губы, сунул руки в карманы шинели.

– Я и не собираюсь протягивать тебе руку, ты поспешил, – насмешливо отозвался Бунчук.

– Ты что же, спасаешь здесь шкуру? Или… приехал из Петрограда? Не от душки ли Керенского?

– Это что – допрос?

– Законное любопытство к судьбе некогда дезертировавшего сослуживца.

Бунчук, затаив усмешку, пожал плечами.

– Могу тебя успокоить, я приехал сюда не от Керенского.

– Но ведь вы же сейчас перед лицом надвигающейся опасности трогательно единитесь. Итак, все же, кто ты? Погон нет. Шинель солдатская…

Калмыков, шевеля ноздрями, презрительно, и сожалеючи, оглядел сутуловатую фигуру Бунчука.

– Политический коммивояжер? Угадал? – Не дожидаясь ответа, повернулся, размашисто зашагал».

После точки следовали другие, обведенные сверху и снизу густыми прямыми линиями, а потом перечеркнутые крест-накрест строки:

«– Ты по-прежнему блещешь присущим тебе офицерским остроумием, но меня обидеть трудно. А потом вообще не советую тебе наскакивать. Я ведь плебейских кровей. Вместо того, чтобы бросить тебе под ноги перчатку, просто могу искровенить твою благородную морду… Конфуз один выйдет.

Калмыков бледнел, шевелил ноздрями, не выдержав, захлебнулся шепотом:

– Подлец! Хам ты!.. Ты бежал с фронта, предатель! Что ты здесь делаешь? За сколько тебя купили, мерзавца? Большевик!».

Следовавшая следом за этим «Вст. № 3» содержит характеристику Калмыкова, которая практически стала смертным приговором, вынесенным Бунчуком этому офицеру, вскоре без суда и следствия приведенным им в исполнение у попавшей на последнем пути стенки.

«“Один из тех душителей революции, которых Корнилов посылал в Питер под предлогом изучать бомбометание. Значит, надежный корниловец. Ну, ладно”, – отрывочно подумал он, направляясь вместе с Дугиным к месту митинга».

Глядя на эту страницу черновика, видишь: образы и мысли теснились в голове писателя и ложились на чистый лист бумаги, нарушая последовательность повествования с тем, чтобы потом занять нужное место в написанных главах.

Вслед за характеристикой Калмыкова читаю отрывок, относящийся к Штокману и Ивану Алексеевичу.

«Обрабатывая его, думал в свое время Штокман Осип Давыдович: “Слезет с тебя, Иван, вот это дрянное национальное гнильцо, обшелушится, и будешь ты кусочком добротной человеческой стали, крупинкой в общем месиве нашей партии. А гнильцо обгорит, слезет. При выплавке неизбежно выгорает все ненужное”, – думал так и не ошибся: выварился Иван Алексеевич в собственных думках, выползней шкуркой слезло с него то, что называл Штокман “гнильцом”, и хотя и был он где-то вне партии, снаружи ее, но после ареста Штокмана он будто молодым побегом потянулся к ней, с болью переживал свое одиночество. Большевик из него выкристаллизовался надежный, прожженный прочной к старому ненавистью».

По всей вероятности, эти строки предназначались в главу XV, в то ее место, где Иван Алексеевич вспоминает своего первого наставника-большевика.

В публикуемых текстах «Тихого Дона» этого эпизода нет.

Затем писатель возвращается к драматической сцене самочинного расстрела Бунчуком Калмыкова. Чтобы обосновать преступный расстрел в глазах потрясенного, колебавшегося между большевиками и белогвардейцами казака Дугина, Бунчук объясняет ему, почему он пошел на столь решительный шаг:

«Таких, как Калмыков, давить, как гадюк, истреблять надо. И тех, кто слюнявится жалостью к ним, таких стрелять буду, понял? Чего ты слюни распустил? Сожмись! Злым будь! Калмыков, если бы его власть была, стрелял бы в нас, папироски изо рта не вынимая, а ты… Эх, мокрогубый!».

Этими решительными словами Шолохов дополнил первоначально короткий диалог Бунчука и Дугина:

«– Они нас или мы их!.. Середки нету. На кровь – кровью. Кто кого… Понял?».

Рядом с законченными эпизодами Шолохов записывает на листе № 7–8 несколько слов фразы: «путались в ходьбе, мешали одна другой большие в порыжелых сапогах ноги».

Затем следует уместившаяся в самом низу листа в пяти строчках такая сцена:

«На ближнем перекрестке стояли двое, видимо, солдаты. Один спрашивал тоненьким захлебывающимся голоском:

– А она что же?

– Осатанела, головой мотает, – басом ответил другой, и оба дружно расхохотались.

– Осатанела, говоришь? – плачущим, сквозь смех голосом снова спросил…».

Этот диалог в тексте романа я не нашел по той простой причине, что его там нет. Но с радостью нашел на листе черновика другой эпизод, появившийся вскоре в результате трансформации процитированной сцены, в которой участвуют два солдата. Тем самым определилось местоположение пятого листа, оказавшегося последним, № 9-10.

Вот эта сцена:

«На ближнем перекрестке, прижавшись друг к дружке, стояли солдат и женщина в белом, накинутом на плечи платке. Солдат обнимал женщину, притягивая ее к себе, что-то шептал, а она, откидывая голову, захлебывающимся голосом бормотала: “Не верю! Не верю!”. И приглушенно, молодо смеялась».

След этой сцены быстро находим в конце самой протяженной, насыщенной действием XVII главы, дополнения к которой сочинялись на густо исписанном листе черновика, где Шолохов своим красивым почерком написал: «Проба пера». Слова эти выглядят как заголовок ко всем следующим за ним отрывкам, дополнениям к этой главе. Затесался среди них вариант эпизода из XV главы, нам уже знакомый, в новом, отшлифованном виде.

Написав и зачеркнув слова: «Под влиянием Штокмана», Шолохов продолжил: «Обрабатывая его, думал в свое время Осип Давыдович Штокман: “Слезет с тебя вот это национальное гнильцо, обшелушится, и будешь ты куском добротной человеческой стали, крупинкой в общем месиве партии. А гнильцо обгорит, слезет, на выплавке неизбежно выгорает все, что не нужно”,– думал Осип Давыдович и не ошибся: упекли его в Сибирь, но, выварившись в (слово неразборчиво. – Л.К.) огне…».

И этих строк в романе нет. Далее читаем:

«Легкий сквозняк шевелил на столе бумаги, тек между створками раскрытого окна. Затуманенный и далекий взгляд Корнилова бродил где-то за Днепром по уводам и скатам, покрытым зеленой резной и охровой прожелтью луговин. Романовский проследил за направлением его взгляда и сам, незаметно вздохнув, перевел глаза на слюдяной блеск словно застекленного Днепра, на дальние поля, покрытые нежнейшей предосенней ретушью».

Этот эпизод автора не удовлетворил; перечеркнув приведенные строчки, он сочиняет другую замечательную вариацию на ту же тему. (В нем меньше правки, меньше зачеркнутых строк и слов, хотя и здесь они есть.)

«Легкий сквозняк шевелил на столе бумаги, тек между створок раскрытого окна. Затуманенный и далекий взгляд Корнилова бродил где-то за Днепром по ложбинистым уводам, искромсанным бронзовой прожелтенью луговин. Романовский проследил за направлением его взгляда и сам, неприметно вздохнув, перевел глаза на слюдяной глянец словно застекленного Днепра, на дымчатые поля Молдавии, покрытые нежнейшей предосенней ретушью».

Дивные образы теснят воображение писателя, слова самые неожиданные и яркие, не затертые и точные выстраиваются быстро в ряды его точеных строк, создавая словесные картины, напоминая о безграничной силе и красоте русского языка, демонстрируя редкостное искусство – живопись словом. Несмотря на то, что всеобщая образованность порождает все большее число людей, берущихся за перо, умеющих писать, однако ЖИВОПИСАТЬ умеют немногие, даже не все те, кто издает романы и повести…

Процитированный отрывок находим в конце главы XVI. Как видим, окончания двух глав оказались на одной странице, написанные, по всей видимости, в одно время. Перед нами все те же вставки к четвертой части «Тихого Дона», хотя и не всегда помеченные автором.

Еще один эпизод из XVII главы уместился на странице, сверху которой Шолохов написал «Проба пера». Это отрывок из диалога Ильи Бунчука и казака Чикамасова. Последний пытается узнать у пришедшего в расположение полка большевика, кто такой Ленин.

«Помолчав, тихонько спросил:

– А ты знаешь, Ленин – он из каких будет?

– Русский?

– Хо?

– Я тебе говорю.

– Нет, браток, ты видать, плохо об нем знаешь. Он из наших, донских казаков. Понял? Болтают, будто сельского он округа, станицы Великокняжеской батареец, оно и подходяща личность у нево, вр