И потому суеверный Вадик, который всерьез, без дураков страдает от жажды, скорее останется трезвым или смирится с портвейном, а Таня, внезапно очнувшись, чувствует ледяной укол в сердце и тревожно глядит в непрозрачное окно кухни. Бледная ледяная корка, залепившая стекло, уже налилась чернилами; снаружи к Отелю опять подступает ночь. Таня вдруг не может вспомнить, сколько прошло времени с тех пор, как ее обиженный муж остался там один. Охотней всего она поднялась бы сейчас и выбежала на крыльцо, чтобы увидеть, как Петя – живой, сердитый и хрупкий – по-прежнему стоит там, на крыльце, прямо за дверью. С десятой по счету сигаретой в маленькой горячей руке. Таня чувствует тоскливое напряжение мышц. Жгучий, едва выносимый импульс. И не способна шевельнуться. Ей страшно распахнуть тяжелую входную дверь и никого не найти.
– Через полчаса будет темно, – глухо говорит Оскар и вертит в пальцах коньячную рюмку, словно удивляясь тому, каким образом этот странный предмет попал к нему в руки. – Нужно подбросить уголь в котел.
И делает легкое движение, чтобы подняться. Пусть он встанет, жадно думает парализованная, вдруг онемевшая Таня. Пусть выйдет первым, и тогда Петя, невредимый, точно окажется на крыльце. Это простая, испытанная временем детская магия. Старый трюк – послать вместо себя другого. Равнодушного и потому бесстрашного, ни о чем не подозревающего. Не дежурить у телефона, не заглядывать в почтовый ящик. Притвориться, что ты, лично ты ничего не желаешь и не ждешь, потому что Вселенная капризна и недобра и способна из ехидной прихоти, назло спутать твои карты. Испортить самый верный и надежный расклад.
Да иди же ты, медлительный гад, думает Таня, и отворачивается и прячет от Оскара глаза, потому что по известным ей правилам так грубо вмешиваться нельзя. Чтобы обмануть безжалостное провидение, она должна сделать вид, что ей все равно.
Оскар осторожно, как будто под гипнозом отставляет свой невыпитый коньяк. Упирается бледными ладошками в стол. Он вот-вот спрыгнет с долговязого барного стула, деловитый и бесстрастный. Прошагает по сумрачному коридору, в прихожей накинет свою глупую клетчатую куртку и выйдет на улицу, в страшную стеклянную тишину. И вернет ей мужа.
– Вы ведь не уйдете прямо сейчас, Оскар? – нежно спрашивает Лиза и улыбается мягко, настойчиво. – Останьтесь, пожалуйста. Ненадолго. Мы ведь хотели выпить.
Рыжая тварь. Безжалостная, равнодушная. Ее голос – материнский, всемогущий – с легкостью разрушает непрочный Танин гипноз, и маленький смотритель Отеля опять обмякает на своем высоком сиденьице, безрадостно и покорно, как трехлетка за взрослым столом. Смыкает пальчики вокруг хлипкой ножки бокала, сонно прикрывает глаза. Легко решает Петину участь.
Гадина, холодная, равнодушная тварь, в бессильном ужасе думает Таня, господи, да что же это? Сколько вас будет еще, лицемерных, недобрых, бесчувственных, как же вы можете так со мной, почему вы не слышите меня, когда мне страшно? Разве я была к вам жестока? Неснисходительна? Разве я не пила с вами, не плакала, не сидела бессонных ночей? Неужели я не заслужила ответной жалости? Обычной, щедрой женской жалости? Вашу мать. Хотя бы раз уступите мне место.
Ей нужно разбудить Оскара, избавить от морока, а значит, нейтрализовать Лизу. Отвлечь ее. Таня наклоняется вперед, тяжело ставит локти на стол и тянется крепкой сердитой ладонью. Хватает Егора за ледяное запястье. Чтобы обезвредить куропатку, придется разнести ее гнездо. Сожрать птенцов.
– На случай, если вы все-таки не поняли, Оскар, – начинает Таня быстро, через силу, чтобы только не раскаяться, не успеть передумать. – Мало ли. Вдруг вы не поняли, о чем мы тут все это время говорим.
Егор поднимает на нее глаза и вдруг бессильно, мучительно вздрагивает всем телом, пытаясь вырваться. Слабое это, неуверенное движение пугает Таню, которой вдруг кажется, что она обижает ребенка.
– Так вот, – говорит Таня, стараясь больше не смотреть Егору в лицо, и в это время пальцы ее, существующие отдельно от ее раскаяния и жалости, превращаются в железо, смыкаются замко́м вокруг его кисти. – Оскар. Понимаете, дело в том, что Егор и Соня…
– Я понял, – вполголоса произносит Оскар, и, повернувшись к нему, Таня замечает на маленьком бледном личике какое-то новое выражение. – Прошу вас, – продолжает Оскар. – Это необязательно. Не нужно объяснять.
Ах, неловко тебе, думает Таня, чувствуя, как щеки ее до самых висков заливает жаром. Вот теперь, значит, тебе неловко. Ну еще бы. Это я, пока вы говорили обо мне, мерзла на крыльце (полчаса назад? час? сколько вообще прошло времени?). Я дала вам свободу безо всякой неловкости, бесстыдно жалеть меня. Качать печальными головами, понижать голос: бедная Таня, представляете, Оскар, ее муж много лет любит другую женщину, глупо и безответно, ну, знаете, как это бывает, просто-напросто ведет себя как дурак, а она, Таня, подумайте только, она ведь знала, не могла не знать, он ведь и не прятался толком.
А теперь-то – другое дело. Они оба сидят тут же и слышат каждое слово, несчастная обманутая Лиза и бедный слабый Егор, неверный муж, который тоже не выдержал искуса, и я держу его бедную слабую руку именно затем, чтобы не дать ему вырваться и выбежать вон, потому что, в отличие от вас, сраные вы лицемеры, не боюсь говорить при всех вещи, о которых вы с таким наслаждением шепчетесь, думает Таня горячо, яростно. Стыдясь.
– Как вы там говорили? Мотив и возможность? – продолжает она и даже наклоняется, чтобы все-таки заглянуть в опущенные Оскаровы глаза. И чувствует, что, если маленький иностранец добровольно не посмотрит на нее, она, пожалуй, готова схватить его за подбородок и насильно поднять ему голову.
– Да вот же вам мотив, – говорит Таня. Рассерженная, красная. Охваченная жалостью и стыдом. – Два мотива. Берите.
И Лиза (которая не слышит в Танином голосе ни жалости, ни стыда, а только гнев) возвращает свой нетронутый, ненужный теперь коньяк на стол. В том, чтобы усмирять и успокаивать Егора, нет больше смысла. Все напрасно. Нетрудно закрыть рот чокнутой Ваниной девочке. Таня – другое дело.
Лиза откидывается на стуле и прикрывает глаза ладонью. Она устала бояться.
– Маруся, – шелестит она сухим как песок, старым голосом. – Там где-то свечки были в шкафу. Достань, пожалуйста. Темно.
И Маша покорно, шумно вскидывается, как большая любящая собака (Лиза не смотрит на нее), и снова распахивает дверцу у себя за спиной. Жалобно звякают под ее руками какие-то хрупкие предметы. Щелкает зажигалка. Под закрытыми Лизиными веками и неплотно сомкнутыми пальцами разливается мягкий, утешительный оранжевый свет.
– Идиоты, – говорит Таня. – Что же вы за идиоты такие. Как ее вообще можно было любить? Как ее…
И Егор наконец выдергивает руку.
– Да при чем тут она! При чем тут… Знаешь, почему я идиот? – говорит он негромко. Подается вперед и почти шепчет, улыбаясь, словно собирается рассказать какую-то стыдную тайну, непристойный секрет. – Знаешь почему?..
И пока он произносит эти слова, Тане уже ясно, что все окончательно погибло. Он сейчас начнет каяться, думает она с отвращением и тоской. Сначала примется жаловаться и плакать. Потом раскричится, станет винить свою холодную жену, которая с прекрасным и мужественным лицом будет молча, отвернувшись, терпеть это унижение. И кто-нибудь, не выдержав, встанет на ее защиту. А кто-то другой заговорит рассудительно и мягко, как взрослый, чтобы остановить разговор вообще, прекратить ссору без выяснения, кто из них прав или виноват, и всем будет неприятно и жалко их обоих, и неловко, и самую малость любопытно.
И Оскар, для которого этот спектакль – премьера, не выйдет за дверь, чтобы подбросить угля в котел, до тех пор, пока не дослушает до конца. А значит, не найдет ей Петю.
– …Все равно с кем, – как раз говорит Егор Лизе. – Все равно, лишь бы живое, чертова ты сука. Ясно тебе? – кричит он. – Тебя же нет! Вообще нет! Я тебя даже не чувствую!
Лиза сидит бледная, с закрытыми глазами. Вспоминает семь тысяч одинаковых ночей, когда Егор сквозь сон, слепо и бездумно, как младенец, ищет ее тело. И, найдя, наваливается, жарко дышит в затылок, крепко прижимает ее за волосы к подушке. И как она, просыпаясь, всякий раз повторяет одно и то же движение – вздрагивает и отодвигается. Осторожно, как человек, тонущий в трясине, сталкивает его тяжелое колено. Медленно, прядь за прядью выпутывает волосы, освобождает подол ночной рубашки и перекатывается к остывшему краю матраса, где лежит потом неудобно, вытянувшись (потому что с краю всегда ложится именно тот из двоих, кому необходима возможность сбежать из постели). И не может заснуть до тех пор, пока не высохнет липкая испарина в месте, где соприкоснулась их кожа.
Спящие не лгут. Они не способны притворяться. Во сне, под сбитым в комок одеялом, Лиза и Егор оба ведут себя правдиво: он прижимается к ней, обхватывает, подгребает под себя, а она дергается и просыпается рывком, задыхаясь. В панике. За мгновение до того, как впиться зубами и прокусить назойливую руку. Едва успев остановиться, чтобы на самом деле не сделать этого.
И потому сейчас Лиза сидит молча, опустив тяжелую голову, и не возражает Егору (который кричит как раз: «…А ну открой глаза, я сказал! Открой!.. Открой и посмотри на меня!»).
Она покорно открывает глаза, но глядит мимо Егора и видит сначала темную испуганную Таню, которая крутит в пальцах, ломает и рвет пустую сигаретную пачку.
А рядом на высоком стульчике – напряженного, несонного Оскара, который сидит очень прямо и глядит жадно, с неприятным любопытством, как хорек, заметивший мышь, – не на Егора. На нее. Четыре дрожащих свечных тени, переплетаясь и путаясь, пляшут джигу на узком Оскаровом лице.
Господи, как же стыдно, думает Лиза. Стыдно-то как.
Она умеет переносить такие ссоры. Тот из двоих, кто чувствует себя сильнее, как правило, или великодушен, или толстокож. Она пережила бы, даже если б Егор ударил ее. Лиза иногда представляет себе это – свою разбитую отекшую губу, и его раскаяние, и то, как это уравняет их, пускай ненадолго, на время. Ее вину перед ним – с его виной. Ее силу – с его слабостью. Ее нелюбовь – с его любовью.