– Два раза, – говорит Петя. – Ее ударили два раза. В спину и в живот.
Его щеки не успели оттаять, губы по-прежнему скованы оставшимся за дверью холодом. Светлые брови сведены у переносицы. Вообще, вернувшийся, найденный Петя держится вдруг сухо и враждебно. Совершенно не похож на Петю, пропавшего два часа назад. Он щурит глаза и выплевывает слова одно за другим и скорее напоминает человека, которого время, проведенное снаружи наедине с горой, и снегом, и льдом, и с мертвым одиноким телом, окончательно освободило от подозрений. Словно он единственный точно теперь не виновен.
Более того. Петя выглядит сейчас как человек, окруженный неприятными чужаками. Как тот, кто намерен разобраться в том, что здесь, мать вашу, вообще происходит. Очевидно, к каждому из собравшихся вокруг стола людей у него найдутся вопросы.
– В живот. А потом в спину, – повторяет Петя. – Но сначала ее били. У нее синяк на щеке. И ухо… – начинает он, и делает паузу, и глотает насухо, мучительно. – У нее же ухо разорвано.
– Ну вот что, – решительно говорит Лиза. – Хватит.
Сквозь тьму и тусклые свечные блики она снова чувствует нарастающий Машин ужас.
– Кто-то вырвал сережку у нее из уха, – упрямо продолжает Петя. – Избил ее. А потом пырнул в живот вот этой палкой.
– Перестань! – приказывает Лиза и удивленно повышает голос, потому что привыкла, чтобы ее слушались с первого раза.
– Пожалуйста, – шепчет Маша сквозь сжатые зубы. – По-жа-луй-ста.
Она дышит носом. Неглубоко, часто. И пахнет страхом.
Егор никогда в жизни не был на конюшне. Ни разу не сидел верхом. Но в эту минуту ему кажется вдруг, что он заперт в тесной комнате с насмерть перепуганной лошадью. Которая вот-вот поддастся панике и начнет биться, крича и разбрасывая ноги. И скорее всего, разнесет ему череп.
– Только она не умерла! – негромко восклицает Петя, и улыбается странно, тускло, и даже немного разводит руками. – Сразу не умерла. И вот тогда этот ваш случайный убийца, – говорит он. – Эта гнида. Воткнула палку ей в спину. Еще раз. Чтобы точно. Чтобы навер…няка.
Таня смотрит на мужа. Заглядывает в его искаженное горем, жесткое лицо. Пытается встретиться с ним глазами и не может, потому что он полон ненависти, отворачивается и глядит в сторону. Потому что он впервые вообще не делает разницы между ней и остальными.
Что видит Таня: Петю, склонившегося над мертвой Соней (раздетой, беззащитной). Ей нетрудно представить это – в конце концов, накануне ночью она ровно так же сидела сама, пока Оскаров фонарь светил поверх ее плеча. На место бесстрастного фонаря Таня помещает сейчас Петину безнадежную любовь. Мысленно открывает перед этой смешной любовью мертвый запавший Сонин живот. Маленькие смятые груди. Переворачивает застывшее тело и подставляет бледную спину, покрытую россыпью веснушек. С уродливой вздутой дыркой под левой лопаткой.
Униженная, возмущенная, умирающая от ревности Таня молча мечется в границах своей жалости. Бьется о стены.
– Ну ты нагнал, Петь, – заявляет Вадик после душной неловкой паузы и вытирает лоб. – Я реально сейчас вспотел. Охренеть. Вот это накал. Драма! Напомни мне в следующий раз нанять тебя сценарис…
– Вадька, – спокойно, тихо говорит Петя. – Если ты не заткнешься, я дам тебе в морду. Если кто-нибудь из вас. Еще раз скажет про нее хоть одно гадкое…
И этой короткой фразы неожиданно оказывается достаточно.
На первый взгляд все по-прежнему: бесполые европейские свечи шипят, умирая, и пахнут мылом. Оттаивает, капая на каменную столешницу, тонкая и нестрашная лыжная палка. Снаружи устало дышит ветер. Никто не сдвинулся с места, не сказано больше ни единого слова. Прошла всего секунда. Жалкая, крошечная. И тем не менее случившаяся только что перемена огромна.
Таня больше не чувствует боли.
Это похоже на укол морфия. На утренний глоток воды. На первую роскошную затяжку после трех лет воздержания.
От облегчения у Тани громко стучит в ушах. Она подходит к уснувшему, мерцающему хромом двустворчатому холодильнику. Берется за массивную ручку. Дергает на себя.
– М-м-м-м, – говорит она. – Как же я хочу есть.
И ныряет в темное пластиковое нутро, все еще хранящее немного вчерашнего холода.
На полках царит наведенный Лизой прохладный порядок. Жмутся боками банки с маринованными оливками. Как патроны в обойме, лежат калиброванные яйца. Тускло блестят бутылки с апельсиновым соком.
Воскресшая, обезболенная Таня шарит в стеклянных недрах наугад, как жадный рыбак. Тащит на свет влажный шмат ветчины. Вертит его на весу, пальцами раздирает целлофановую упаковку и откусывает, зажмурившись. Замирает с полным ртом ослепительной соленой свинины.
За стеной обиженно лязгает входная дверь. Узкий ночной коридор трещит и крошится под яростными тяжелыми шагами. И Ваня – возмущенный, краснолицый – врывается в кухню.
– Нашелся, твою мать? – кричит Ваня с порога. – А? Нашелся, блядь?!
От Вани идет пар. Растопыренными пальцами он стирает со лба и щек расплавленный снег. Снова чувствует себя глупой пастушьей собакой, которую предали овцы.
Он пробежал насквозь всю гору. Заглянул под каждое сраное дерево. Сорвал голос. Был у замерзшей канатной дороги и в жутком Сонином гараже. И даже (чувствуя себя идиотом, полным идиотом) еще раз перегнулся через парапет, под которым они вчера нашли ее тело.
И он ведь не сдался. Всего лишь вернулся за фонарем. Когда ищешь кого-то, кто тебе по-настоящему дорог, нельзя полагаться на луну.
А они просто забыли про него, понимает Ваня, стоя в дверях полутемной кухни, окруженный их виноватыми, удивленными лицами. Никто не хватился. Не бросился искать. С овечьей беспечностью они просто вернулись в дом и снова собрались вокруг чертова стола.
С заледеневшей тяжелой куртки Ване течет за шиворот. Он слышит собственный запах. Ему кажется, он пахнет мокрой собачьей шерстью. Отвращением и злостью.
– Ва-а-анечка, – улыбается Таня.
С набитым ртом ей трудно говорить. Человек, внезапно освободившийся от постоянной изнуряющей боли, испытывает колоссальное облегчение. Эйфорию. Оглушительный эндорфиновый приход. Он просто не способен реагировать объективно.
– Ну ладно тебе, – говорит Таня, ласково улыбаясь. – Не сердись. Есть хочешь?
Она поднимает к его побледневшим ноздрям свою прекрасную перламутровую ветчину. Протягивает как подарок.
Проблема в том, что в Ваниной крови нет сейчас ни капли эндорфинов. Его глаза наливаются чернилами, и ветчина летит вниз, в темноту.
Таня сейчас и шестьдесят минут назад – две совершенно разных женщины. Новая, освобожденная Таня все принимает легко. Садится на корточки, шарит по полу, кончиками пальцев гладит прохладную плитку. Нащупывает под Лизиным стулом скользкий кусок мяса.
– Ты что! – кричат над ее головой.
– Сдурел?!
– Таня! Танечка, ты в порядке?..
Хрупкий Петюня снова, как в день их приезда на проклятую гору, становится напротив гневного дымящегося Вани и сжимает некрупные кулаки. В их двадцатилетней дружбе совсем немного таких моментов; большая часть их удивительным образом приходится на последние несколько дней.
«Ты ведешь себя как говно», – вспоминает Ваня позавчерашние Петюнины слова.
Видит бог, он был терпелив.
– Сам ты говно, – отвечает он.
Петя делает шаг вперед. Задирает подбородок.
– Ох, да прекратите вы, – говорит Таня из-под стола. – В конце концов, он ведь не стукнул меня.
Она не торопится вставать. Вместо этого над сливочной столешницей появляется ее правая рука, сжимающая побежденную ветчину. Немного качает ее из стороны в сторону.
– А ей точно уже не больно, – спокойно говорит Таня.
И начинает смеяться.
Против смеха не существует антидота. Он непредсказуем, неожидан и непобедим. Неразборчив. Приступ неконтролируемого, обессиливающего хохота может случиться с человеком во всякое время: когда он всем доволен и когда горюет. Когда ему страшно. Когда любой ценой необходимо сохранять серьезность. Во время любви. В зале суда и у алтаря. На похоронах. Смех нападает, не разбирая приличий, и распространяется как бубонная чума.
Даже здоровые безмятежные натуры не способны ему сопротивляться. Девятерых измученных страхом, потрясенных людей смех буквально размазывает по стенам. Выворачивает наизнанку. Не оставляет от них камня на камне.
Это похоже на коллективный эпилептический припадок. На пляску святого Вита. Беспомощные, словно отравленные спорыньей, они корчатся и гогочут. Рыдают. Задыхаются и хлопают себя по коленям. Сгибаются пополам. Обнимаются, чтобы не упасть.
И когда все наконец заканчивается, они чувствуют, что стали ближе друг другу вовсе не потому, что смех сделал их счастливыми. Счастье здесь вообще ни при чем. Соня все так же мертва. Один из них – по-прежнему убийца. Просто они только что все вместе пережили землетрясение и чудом устояли на ногах.
– Так, – наконец говорит Лиза. Устало, опустошенно. Дрожащей ладонью трет глаза. – Танька, вставай. Слышишь? Пол холодный.
И Таня тут же послушно поднимается на ноги. Пристыженная и серьезная.
– Знаете что, – продолжает Лиза, вдохновленная Таниной покорностью. – Ну-ка, мальчики, вон отсюда. Мы не ели, между прочим, со вчерашнего дня. Идите. Ну правда. Что за манера вечно торчать в кухне. Давайте. Мы сейчас придумаем что-нибудь на ужин. А вы проваливайте. Камин разожгите, в конце концов. И палку свою чертову заберите.
Танина измятая разбитая ветчина лежит теперь на краю стола. Одуряюще пахнет маминым утренним бутербродом.
– Ладно, – говорит Ваня смирно. – Ладно.
В Ваниной вселенной мужчины и женщины не вмешиваются в дела друг друга, так что Лизина резкость не вызывает у него протеста. Он устал и голоден. Потрясен недавним приступом смеха.
Более того, ему смертельно хочется выпить.
Не снимая куртки, в мокрых своих жарких ботинках он проходит кухню насквозь и толкает дверь, ведущую в коридор, к гостиной и бару, к лестницам на второй этаж.