Кто не спрятался. История одной компании — страница 46 из 81

– Вы, наверное, решили, что всё про них поняли, так ведь? – говорит она Лоре. – Представили уже, как ворветесь и схватите ее за руку и уведете, да? Ну скажите, я права? Только это все ерунда, деточка. Ее не нужно спасать. Она не нуждается в вашей помощи. И в моей. Ни в чьей не нуждается. Оставьте вы их в покое… Лора. Всё гораздо сложнее, чем вам кажется. А если вам непременно хочется кого-то из них пожалеть, ей-богу, жалейте лучше Егора.

Девочка не говорит ничего. Сидит с пустым упрямым лицом и стеклянно смотрит в стену, как школьница в директорском кабинете. Маленькая несчастная идиотка просто ждет, когда ее наконец отпустят.

Это потому, что у меня нет детей, думает Таня. Я не умею с ними разговаривать. Она ничего не поняла, не услышала ни слова. Я плохо объяснила.

– Ладно, – устало говорит она, поднимаясь. – Ладно.

И тянется через стол, чтобы прорвать невидимый экран, разделявший кухню надвое. Снова превратить Оскара из зрителя в соучастника, вернуть ему активную роль.

– Простите, Оскар, вы не могли бы… проводить меня наверх? Пожалуйста.

– Разумеется, – сразу говорит Оскар и встает. Его рука, неожиданно горячая и живая, отвечает на Танино прикосновение. – Идемте.

Оставшийся без света Отель похож на опрокинутый набок улей. Пчел давно нет, ячейки опустели и вымерзли. На нижнем ярусе всего два теплых пятна: слева пульсирует крошечная кухня с окаменевшей от ярости Лорой, справа вяло мерцает столовая, в которой между ложью и правдой, как мухи в янтаре, застряли Маша, Ваня и Вадик. Наверху – одни только одинаковые коконы спален, по десять с каждой стороны коридора. Четырнадцать нетронуты, заперты и холодны. В пятнадцатой – кровать, на которой так никто и не спал, и брошенный поперек Сонин чемодан с растрепанной кучкой кокетливого барахла, с кожаным чехлом, набитым липкими серебряными рюмками. Еще три комнаты нарушены, вскрыты, со смятыми одеялами и сырыми полотенцами на полу; но в них темно и никого нет. И только две спальни из двадцати в эту секунду обитаемы. Понемногу согреваются изнутри.

Между двумя спящими этажами зигзагом летит лестница, пара черных деревянных пролетов. Если взглянуть со стороны, плывущие вверх по ступенькам Таня и Оскар похожи на светлячков. На двух фосфоресцирующих рыб.

Толстая потеющая свеча приклеена прямо к фаянсовой раковине; пламя дрожит, роняет вниз медовые слезы. В круглом зеркале Егор видит человека со страшным раздутым лицом, в испачканном кровью свитере и думает: это не я. Не может быть, чтоб это был я.

Он зачерпывает со дна раковины пригоршню ледяной воды и прижимает ладонь к уродливой россыпи темных пятен, бегущих от плеча к груди, разъедающих тонкий кашемир. Зачерпывает снова и, ежась от холода, трет яростно и напрасно, потому что кровь давно почернела и впиталась.

– Надо снять, – говорит Лиза, подходя сзади. – Сними, я застираю.

На мгновение их отражения встречаются взглядами и замирают, обрамленные зеркалом, похожие на странный недосвеченный семейный портрет. Потом Лиза тянется и перехватывает Егорову замерзшую руку.

– Ну всё, – шепчет она. – Всё, слышишь? Давай помогу.

Он покорно склоняет голову, как сонный ребенок, и Лиза встает на цыпочки, осторожно тащит кверху испорченный свитер, растягивая ворот, чтобы не сделать больно, не задеть его разбитую скулу. Неожиданно слышит, задыхаясь, горячий и свежий запах его обнаженной кожи. Швыряет мокрый комок шерсти себе под ноги.

– Я никогда больше не пущу его на порог, – хрипло говорит она, и гладит, и прикасается, и плачет. – Никого из них не пущу. Хочешь? К черту их, к черту их всех, мы просто уедем отсюда сразу, как только все закончится, давай? Уедем и забудем про них. Ну кто они такие, в конце концов, зачем они нам вообще?..

– Ну что ты. Не надо. Подожди. Что ты такое несешь, – бормочет он и мотает головой, уклоняясь от ее жалостливых рук. – Мы не сможем без них. Ты не сможешь. Это я, я сам виноват.

Его правый глаз – ясный, с чистым белком и темно-синей радужкой – вдруг наливается водой; левого глаза у него сейчас нет.

– Мы ведь друзья, мы… Двадцать лет – это очень много, это целая жизнь. Ты же знаешь сама. У нас не будет других друзей. А я все испортил. Ты просто не слышала, что я ему сказал. Он ведь не простит мне. Никогда не простит. Господи, Рыжик, я сказал ему…

– Заткнись. Замолчи. Закрой рот, – хрипит Лиза и, обжигая пальцы, сталкивает идиотскую свечу вниз, в розоватую от крови раковину. Тянется в темноте и впивается зубами в его разбитую нижнюю губу.

Луч Оскарова шахтерского фонарика скользит вдоль ряда запертых спящих дверных коробок.

– Какое жуткое место, – говорит Таня, замершая на верхней площадке лестницы. – Никак не привыкну. Настоящий дом Эшеров. Как там было?.. «Угрюмые стены, безучастно глядящие окна… И сердце мое наполнил леденящий холод». Не помните? У нас тут все то же самое. Даже своя мертвая женщина в подземелье. Правда, надеюсь, наша все-таки не воскреснет.

Она тихо смеется, прикрыв ладонью рот.

– Оскар, вы только не обижайтесь. Вам неприятно, наверное. Но посмотрите вокруг. Старое заброшенное поместье, мрачный лес, тоска и ужас. И еще эти чучела там, внизу…

– Это не поместье, – говорит Оскар. – Просто дом отдыха. Пансионат. Его построили сорок лет назад, при социализме. В семьдесят шестом. Здесь был санаторий для партийных функционеров. Для членов ЦК. Сюда приезжали пожилые коммунисты дышать горным воздухом. На первом этаже была библиотека партийной литературы. И красный уголок. А в столовой висел портрет Ленина. Очень большой портрет.

Таня глядит в его аккуратный затылок, перетянутый эластичной лентой с надписью Night Vision.

– Вы смеетесь надо мной? – спрашивает она. – Да ладно. Бросьте. То есть этот ваш зловещий средневековый Отель – фальшивка? А как же все эти дохлые косули на стенах, старые картины и копченые потолки, они-то здесь откуда?

Оскар пожимает плечами.

– Вы бы предпочли портрет Ленина?

– Поверить не могу, – говорит Таня. – Черт. Зачем вы мне рассказали? Знаете, я даже как-то расстроилась. Мы ведь очень сентиментальны, Оскар. Во всем, что касается этой вашей старой Европы. Здесь нам нравится быть простаками. Нам хочется верить, что хотя бы у вас все настоящее. Без подделок. А тут, надо же, партийная библиотека. Красный уголок! – говорит она и улыбается в темноте. – В таком месте. А мы-то думаем, что только наша история – балаган. Неудивительно, что вы нас терпеть не можете.

– Не льстите себе, – отзывается Оскар, не оборачиваясь. – Вы виноваты не во всем, что с нами случилось. Это было бы слишком просто. Мы вполне способны делать глупости самостоятельно.

– Тогда какого черта, – спрашивает Таня, – вы стоите ко мне спиной? Нет, правда. Вам что, трудно посмотреть на меня?

И тут же щурится, ослепленная, загораживается ладонью от его синего налобного фонаря, который напоминает ей ксеноновую автомобильную фару, внезапно вспыхнувшую на встречной полосе.

– Дайте руку, – говорит невидимый Оскар. – Я посвечу вам. Подожду, пока вы зайдете. Ваша дверь – третья с правой стороны.

– Дверь я нашла бы и без вас, – говорит Таня. – Представьте себе. Я позвала вас не за этим. Слушайте, Оскар. Мне нужна другая комната. Отдельная. Их же тут много, пустых. Просто дайте мне ключ. Если надо что-то доплатить, скажите сколько, я заплачу.

– Платить не нужно. До конца недели вилла в вашем полном распоряжении, – отзывается он. – Можете выбрать любую спальню.

– Не буду я ничего выбирать, – говорит она. – Они же все одинаковые. Откройте, какую хотите.

Сделав несколько шагов вперед, Оскар негромко гремит ключами, возится с замком. Нежилая отпертая комната пахнет лавандой, холодом и дезинфекцией. Он стаскивает с головы свой дурацкий фонарик, протягивает Тане. Гладкое пластиковое яйцо горячее, как будто его только что вынули из-под курицы.

– Возьмите, – говорит Оскар. – Вам пригодится. Вы же не взяли свечу.

Таня перешагивает порог. Похоже, спальня ей не рада. К необитаемой двуспальной кровати жмутся тумбочки с пустыми ящиками. Цветы и птицы душат друг друга на тяжелых портьерах.

– А вам сколько было в семьдесят шестом? – спрашивает она уже безо всякой причины. Просто чтобы он побыл еще, не ушел сразу.

– Три года, – отвечает он. – В семьдесят шестом мне было три.

– Забавно, – говорит Таня. – Представляете, мне тоже. Ровно три. Так что, слава богу, хотя бы в этом я не виновата. Ленина в вашей столовой точно повесила не я.

И закрывает за собой дверь.


– Ну и стены у них тут. Как бумажные, – шепчет Лиза, щекочет дыханием влажный, еще содрогающийся Егоров живот. – Это свинство, когда в отеле такие тонкие стены.

Как всегда после любви, голос у нее грудной и низкий, как будто она только что плакала.

– Не обязательно стены, – отзывается он, еще не думая, еще не способный думать ни о чем. – Может, двери.

Лиза поднимает голову, и кожа у него под ребрами в том месте, где только что лежала ее щека, мгновенно остывает и ноет, осиротевшая. Куда, жадно думает он. Вернись.

– Господи, как будто они стояли прямо здесь, возле кровати. Ужасная слышимость. Представь только, как тут мучились бедные старенькие коммунисты.

Она тихо смеется – горячая, успокоенная – и снова раскидывает руки, опускается в голубые взбитые простыни, как на морское дно. В холодном сумраке ее кожа сияет молоком, растерзанная рыжая голова кажется черной.

– Я не ушел бы, – говорит Егор. – Ни за что на свете. Ты ведь знаешь, да? Что бы ни случилось. Я не уйду. Я тебя не оставлю.

– Я знаю, – отвечает она.


Вздрогнув, Маша задирает голову к высокому невидимому потолку. Прислушивается к голосам наверху. Ей кажется вдруг, что она забыла последние два часа, как бывает с очнувшимися от обморока или очень пьяными людьми. Сидя на мягком ковре, она делает то же, что и всякий испуганный беспамятством человек: ищет точку опоры. Пытается подтвердить себе реальность окружающего мира. Проверяет свое тело: холодные пальцы ног, щиколотки, колени. Затекшие плечи. Локти, ладони.