Она так поглощена своим ожиданием, что пропускает момент, когда все портится дома. Даже в счастливых семьях детский и взрослый миры нередко автономны и непроницаемы, и виной тому вовсе не равнодушие, а всего лишь несовпадение систем измерения. Дети и взрослые существуют на разных частотах и потому не слышат друг друга. Лорино огромное одиночество в масштабе жизни ее тридцатилетних родителей съеживается до песчинки, до незначительной зарубки в календаре. И наоборот: взрослые любимые трое, основа недлинной Лориной жизни, оказываются слишком велики для нее. Незыблемы, как горы. И потому она не видит постепенной коррозии, медленных необратимых изменений. Не замечает, например, как папа, красивый, черноглазый и веселый папа, теряет, по очереди: работу, а после – всю, без остатка, веселость. Как он выветривается – не сразу, небыстро; бледнеет и выцветает, как фотография на солнечной стене. Причина в том, что в конце 90-х промышленный уральский город (где родилась Лора) проваливается в депрессию по самые свои бетонные уши. В который раз наступает Великое Крушение Надежд, масштаб которого оказывается неожиданен не только для маленькой Лоры, но и для ее молодых родителей, потому что систем измерения, разумеется, существует не две, а гораздо больше.
Беспомощные, как рыбы в аквариуме, в котором лопнула лампа, Лорины мама и папа недолго и отчаянно колотятся о стекло, и после папа в последний раз бьет хвостом, собирает вещи в спортивную сумку и исчезает насовсем. А мама остается, потому что даже лучшие из мужчин, стоит им по-настоящему захотеть, становятся свободны от любых обязательств, в то время как женщина (как бы она против этого ни возражала) – все равно заложница и детей своих, и родителей.
Возмущенная несправедливым положением дел, которое позволило ее молодому мужу сбежать и начать все заново, в то время как ее, напротив, пригвоздило к месту безнадежно, мама распускает волосы, садится на шестиметровой кухне, расставляет колени. И начинает есть. Часами, ночами. Неделями. Мажет печенье сгущенкой, хлеб – вареньем. Режет кружка́ми розовую целлюлозную колбасу. Размачивает пряники в сладком чае. До тех пор, пока Лора не вырастет, а бабушка не умрет (знает мама), торопиться ей некуда.
Несчастье портит людей тем, что лишает их способности слышать другие голоса. И потому свое пятнадцатилетие Лора встречает без поддержки. Мама обиженно толстеет, раздувается, наливается чугуном. Вернувшись с работы, опрокидывается на спину перед телевизором, задрав к потолку распухшие за день красные ноги. Бабушка с головой уходит в собственную старость, становится обидчивой и прозрачной и день за днем напряженно, торжественно подмечает симптомы, пытаясь угадать причину своей надвигающейся смерти: инсульт? Диабет? Рак кишечника? И проводит дни в поликлинике, терзая участкового врача.
Три никем не любимых женщины под одной крышей, бабушка, мать и дочь, больше не складываются одна в другую, как матрешка; они разбухли и перестали совпадать. Заключенные каждая в собственный кокон, они просыпаются по утрам и встречаются в коридоре возле ванной или на кухне, у холодильника. Готовят и едят вместе или по очереди, а ночами лежат каждая в своей постели, разобщенные и чужие. И совсем больше не разговаривают, потому что разговор – обязательно усилие и интерес, а у них давно нет воли ни на то, ни на другое. Иногда они бессильно и страшно кричат друг на друга, но даже в такие моменты каждая слышит только свой голос. Мама винит их в своем безнадежном соломенном вдовстве, бабушка – в равнодушии к ее умиранию, а Лора – в том, что последний источник любви, на который она могла рассчитывать, тоже теперь отравлен. Конечно, вслух они этого никогда не произносят: люди редко говорят о том, что их мучает на самом деле, и потому причиной иссушающих сражений становится свет, не выключенный в ванной, невовремя выброшенная газета и плохо вымытая посуда.
Шестнадцатилетняя Лора носит обтягивающие джинсы и майки с открытым животом, густо обводит глаза черным и ворует деньги из маминого кошелька; каждое утро она покупает в палатке возле автобусной остановки пачку Vogue и проводит перемены в школьном туалете, небрежно выпуская дым в лицо присмиревшим одноклассницам.
Мир не сделался к ней добрее (это она бы заметила), но определенно повернулся лицом. Теперь мир смотрит на Лору пристально, не отвлекаясь; мир больше не равнодушен – он свистит и улюлюкает, и бежит за ней по улице, хватая за руки.
У Лоры тяжелые мрачные кудри до лопаток, и недобрые кошачьи глаза, и оливковая кожа. Груди маленькие и твердые, как яблоки. И ноги – смуглые, бесконечные, с узкими ступнями и хрупкими щиколотками.
Недетская, неправедная Лорина красота оглушает, как пароходный гудок. Как пожарный ревун. Она не радует, не внушает нежности; просто вышибает дух, грубо выкачивает из легких кислород. Возмущает и жжется. Не заметить ее невозможно так же, как и пытаться использовать.
Эй, котеночек, куда такая серьезная, кричит простодушный неподготовленный мир из-за руля немолодой иномарки, и замедляет ход, и катится вслед за Лорой, которая возвращается из школы с полупустой сумкой на плече (в сумке – комок мятых тетрадей, тушь для ресниц, две зажигалки и табачные крошки на дне).
Красивая! Давай покатаемся! Але! Оглохла? Постой, слышь, – мир зовет, и свистит, и поддает газу, готовясь выпрыгнуть на забросанный окурками тротуар и остановить, развернуть к себе, предъявить права. Ты че такая, начинает он, сердясь, заглядывает в грозовые Лорины зрачки и осекается, оробевший. И отступает уже без злости, сразу соглашаясь с негодностью своих притязаний, потому что ни лицо это, ни тело не подходит к плюшевым сиденьям и заклеенной иконками приборной панели, к четырем пластиковым «сиськам» «Жигулевского» и набитой шансоном магнитоле.
Разумеется, никакая красота не всесильна. Даже точечно, один на один, она действует не всегда и уж тем более беспомощна перед толпой, подогретой алкоголем или «винтом», и поэтому в том, что Лора (которая ходит где хочет и возвращается домой за полночь) ни разу при этом не оказывается растянутой на куче битых кирпичей, не получает кулаком в зубы и даже не просыпается голой в несвежей постели с тремя незнакомцами, нет никакой закономерности. Это всего лишь случайность, незаслуженная удача, невидимая Божья ладонь, которая временами все-таки протягивается с неба и прикрывает тех, кто слишком молод, глуп и неосторожен и не может позаботиться о себе сам.
Если бы ей только (думает сейчас Лора) встретить Ваню тогда. В тот момент. Ваню, который незол, великодушен и щедр. Который надежен, как гора. С которым она даже, как ни странно, родилась в одном и том же уральском городе, утыканном дымящими заводскими трубами и блочными пятиэтажками.
Но Вани в городе больше нет. В год, когда Лора медленно идет по улице из школы, не оборачиваясь на свист, Ване уже тридцать три; он давно живет в Москве и даже успел сколотить свой первый долларовый миллион. У него двухэтажный офис на Остоженке и секретарша, которая знает японский. Кроме того, у него есть Соня, большая актриса, и Вадик, многообещающий режиссер. Егор, модный адвокат, Маша, блестящий журналист, и Таня, автор нестыдного романа, о котором написали в «Афише».
Словом, для Вани всё позади. Он вырвался и замел следы, и отныне благополучен. Он больше не один.
Другое дело – Лора, невзрослая, ничья, которая понятия не имеет о том, что до встречи с Ваней ей осталось всего семь лет, и потому живет их как может. Не бережно, без четкого плана. Она больше не ищет друзей и не ставит перед собой громких целей; не пытается изменить положение вещей. Просто перелистывает дни, один за другим, учится переживать их с минимальным ущербом. Пить сладкие сорокаградусные ликеры и не чувствовать тошноты, не терять контроль. В каждой компании быстро делить людей на злых и добрых, предсказуемых и опасных. Принимать подарки и не считать себя обязанной. Присутствовать, но не быть. Делать пустое лицо и не различать слов, когда на нее кричат. Быстро бегать. Говорить «нет». Не вовлекаться. Не хотеть невозможного.
Блядская отцова порода, громко говорит бабушка из своей комнаты, когда Лора среди ночи сидит на полу в прихожей и пытается снять сапоги.
Не смей о нем так говорить, кричит мама, приподнимается на постели и стучит кулаком в стену. Это ты! Это из-за тебя! Выгнала, добилась своего!
Да лучше б я его вовсе на порог не пускала, цыгана проклятого, раздельно отвечает бабушка, провисел на нашей шее, пока удобно было, а ты дура! И мама – огромная, возмущенная, как загарпуненный кит, – тяжело ворочается в кровати, терзает изношенные пружины.
Лора сидит в темноте на сыром коврике возле двери, опустив голову между тонких коленей, окруженная их сердитыми голосами. Заставляет себя открыть глаза. Вытирает мокрый рот рукавом. Дергает ногой, стряхивая капризный сапог. Поднимается, сбрасывает куртку и, перебирая ладонями, чтобы не упасть, идет вдоль недлинного коридора, нашаривает дверной косяк и проваливается в теплую пустоту спальни. Делает еще четыре некрупных шага, стаскивает джинсы и опрокидывается лицом в подушку, чувствуя, как царапают наволочку склеенные тушью ресницы.
Надо было мне уехать, с ним уехать надо было, а вы тут как хотите, привычно, без слез причитает мама по ту сторону тонкой стены.
Бабушка негромко хихикает в темноте. Ее постель в полутора метрах от Лориной отчетливо пахнет валокордином и болгарской розой. Ларка, шепчет она. Там на кухне картошечка жареная, на плите. Ты закусила бы. В школу же завтра.
Блядская порода, снова вздыхает бабушка, когда утром Лора, согнувшись над раковиной, выплевывает скисший завтрак. Нагуля-а-ала. Ничему вас, девок, не научишь. Мать твоя тоже три раза скоблилась, но та хоть знала от кого, а ты? И хлопает ее по содрогающейся спине. Ласково, открытой ладонью. Без злости.
Токсикоз настигает Лору слишком поздно, и поэтому бабушкина наблюдательность не приносит плодов; «скоблить» семнадцатилетнюю Лору в начале второго триместра отказываются, последовательно: в районной консультации, в городской больнице и, наконец, даже в коммерческом абортарии, на который мама ухитрилась занять денег.